Бессмертный барак
Сохранено 1943076 имен
Поддержать проект

— Я еще живой!

Киевская Лукьяновская тюрьма — «Лукьяновка». Следственный корпус, седьмой коридор, вторая камера. Одиночка. Ноябрь 1929 года. С пересылки привезли ночью, в «черном вороне» - это большая закрытая железная грузовая будка с одиночными отсеками внутри и охраной сзади. Процедура оформления заняла часа три. Формуляр: фамилия — имя — отчество, год рождения, место жительства, работы, родители, родственники, оттиски пальцев рук, цвет волос, глаз, рост, национальность, образование... Дальше — фото, стрижка, баня. И все время один.

Почему один? Чувствуется дыхание множества людей, запах цирка и паленой серы, старых лежалых тряпок и пота человеческого. Вот почему один: в одиночку привели. Узкая высокая камера с железной койкой у стены, такая же табуретка и в углу ведро... Зачем ведро? (Позднее я узнал, что это «параша».) Дверь захлопнулась, загремел засов, зазвенели ключи, замок. Заперт! В двери — форточка, в форточке — глазок. Сзади, высоко в нише, — узкое окно, решетка, на нише — глубокая трещина (царапина). Это след от пули. Толщина стены, видимо, больше метра. Пол цементный — пять шагов вдоль, два поперек. Лампочка электрическая над дверью под потолком. Все... Что дальше?...

Вацлав Дворжецкий за свою жизнь преодолел много испытаний... Он пережил арест, ссылку, годы без работы... Но благодаря силе духа он все же стал актером...

Вещей у меня никаких: взяли на улице. Родители ничего не знают. Будут искать, конечно... Новая, другая жизнь начинается. Фаза. Страница! Новая глава — в 19 лет! Бог знает, что ждет впереди, но уже ясно, что прошлое рухнуло, что будущее полно тяжелых неизвестных испытаний. Надо быть готовым ко всему самому худшему и надо выстоять, выдержать, вытерпеть. И вдруг: тук, тук, тук! Что это? Стучат в стенку! Послышалось? Нет! Опять стучат! Со временем (а времени хватало) в сознании оставалась какая-то закономерность, последовательность: вначале много стуков подряд («Вызов»!), затем стуки в определенном ритме («Слова»!). И всегда — завершение в ритме «ламца-дрица-ламца-ца» («Конец»!). В чем же ключ? Однажды в туалете оказался обрывок бумаги, на нем написано: «буквы 5х5». Потом (не сразу) осенило: «Это же расположение букв для перестукивания!»

Скорее бумагу, карандаш! Расчертить, расписать буквы по клеткам. Вот так: А Ужасно медленно тянется время! День... час... минута... Мучительно... бесконечно. Не вызывают. Не объясняют ничего. Надзиратель молчит. Выводят на прогулку одного, в закрытый дворик, на пятнадцать минут. Два месяца — как десять лет! Шестьдесят дней и шестьдесят ночей... один. Мысли, мысли, мысли... Знают ли родители, где я? В Запорожье ведь задержали, на улице, и в квартиру не пустили за вещами. В подвале каком-то на соломе ночевал. На работе ничего не знают... В кузнечном цеху только стенгазету закончил. К празднику, к Октябрю. Не успел вывесить!.. Сволочи! Я им говорил — буду жаловаться! Молчат. И ремень брючный забрали. Три рубля остались в кармане. Эх! Пожалел! Надо было тогда халвы купить! Ведь хотелось! Не купил... а теперь куда их, три рубля?.. Из подвала еле-еле слышно кто-то поет: «Ты жива еще, моя старушка, жив и я. Привет тебе, привет!..» Гады! И поесть не дали... Который час, интересно?.. Люсенька... вчера утром письмо получил. Не ответил... Отобрали письмо... Фу! Солома какая-то вонючая... Холодно... Темно... Утром загремели засовы, принесли поесть... Не могу...

— Выходи с вещами!

Какие вещи? Штаны в руке, чтобы не свалились... Куда? Может, выпустят? Как же! Знал бы, когда забирали, что это через адских десять лет будет, — сбежал бы! А ведь зря не сбежал! Можно было: в поезде повезли, в общем вагоне. Один охранник. И не связан был, и ремень вернули, и ничего не писали... А паспортов в то время не было еще вообще. Думал, ошибка. Разберутся — отпустят. Такие вот мысли и сейчас даже, после двух месяцев одиночки. А тогда? В Киеве повел меня мой охранник пешком, по Бибиковскому бульвару, в сторону Бессарабии. Очутился я в большом зале, а там — битком! Еле протиснулся. Сидели на полу, спина к спине, коленки в коленки. Всю ночь так. Сосед справа, пожилой, в пенсне, форменная фуражка инженера, говорит:

— Все сегодня поступили. Киевляне.

Угостил меня бутербродом. Памятная ночь. Человек двести пятьдесят. Утром разобрали, развезли. В одиночке хуже — как в гробу... Поговорить бы с кем... На допрос не вызывают... Послезавтра Новый год — 1930-й...

Вдруг:

— На допрос!

— Как так? Ведь 31 декабря!

От Лукьяновки до центра (управление ГПУ) в «воронке» далеко. А там:

— Руки назад! — И по лестнице наверх. Один этаж, два, три. Пролеты перекрыты сеткой (чтобы не броситься вниз головой). Все это как во сне и в то же время все осознается четко и ясно. За письменным столом молодой человек в штатском. Расписался. Отпустил конвоира. Велел сесть. Стул в двух метрах от стола, прикреплен к полу. Настольная лампа с зеленым абажуром. Уютно. Вежливые вопросы. Приятный голос.

— Фамилия? Имя? Отчество? Год рождения... — И т. д., и т. д. Все аккуратно записано на листке «Протокол допроса». Рядом папка с какими-то бумагами. Пауза... Долго перелистываются какие-то бумаги... Следователь внимательно читает, перечитывает, останавливается, задумывается, покачивает головой, ухмыляется, иногда внимательно поглядывает на меня, опять возвращается к бумагам, постукивает как бы в раздумье пальцами по столу, вздыхает... долго так... Тишина. Часы на стене тикают и... сердце. Я ведь еще ничего не знаю! Первый раз. Что-то где-то когда-то читал, но... это со мной! И я не знаю, что все это игра. Думаю, что там, в бумагах, которые он так внимательно просматривает, что-то про меня написано! Что? Ну! Говори! Спрашивай!

Бесконечное молчание.

И вдруг щелкает выключатель, в лицо мне ударяет яркий свет. Я уже не вижу человека за столом, слышу холодный голос, резкие слова:

— Имейте в виду — органам известно все! В ваших интересах ничего не скрывать, признаться во всем, не пытаться нас обмануть!

— Я ничего не знаю... В чем вы меня обвиняете? Я ни в чем не виновен...

— Органы ГПУ никого зря не арестовывают! Ваше увиливание от чистосердечного признания будет расценено как враждебный выпад!

— Я не знаю, в чем мне признаваться...

— А вы признавайтесь во всем, — перебивает следователь.— Назовите всех и не надейтесь, что вам удастся что-нибудь скрыть от нас! Нам все известно!

Свет гаснет.

— Все изложите вот на этой бумаге и распишитесь. Входит еще один человек. Меня переводят к столику у стены, на котором бумага, перо, чернила.

— С вами останется дежурный следователь, я скоро вернусь.

Ушел. Тот, другой, сел на его место, закурил:

— Пиши, пиши давай!


Вацлав Дворжецкий за свою жизнь преодолел много испытаний... Он пережил арест, ссылку, годы без работы... Но благодаря силе духа он все же стал актером...

"Иван Бабушкин" (1985)

Что писать? Что они хотят? Что им известно? А может, ничего не известно, может, поклеп какой? В чем могут обвинить? «ГОЛ» — это, конечно, «преступление», мы это знали и собирались тайно, но, во-первых, действия никакого не было, а во-вторых, никто же не знает про «ГОЛ», кроме нас, пятерых. Может, сболтнул кто? Из наших донести никто не мог! Если действительно «ГОЛ», я все возьму на себя. А может, на заводе что-то случилось? Там, кажется, лозунг какой-то сорвали недавно. Кто-то портрет Троцкого на демонстрацию вынес... А может, наша «Банда рыжих»? Павлика мы уже неделю не видели, может, его раньше забрали? Или, может, каникулы в Шепетовке? Там граница рядом... Коля Мовчан тогда предупреждал — не ходите на свадьбу. Мы пошли. Нас тогда в сельсовет привели. Мы студенческие билеты показали... Черт его знает!

Что же мне писать? Ничего не буду! Пусть делают что хотят! Сидел я, сидел у столика и мучился. А «дежурному», видимо, нужно было идти Новый год встречать...

Меня увезли обратно в тюрьму. Здравствуй, «родная» камера. Каша холодная... Уснуть надо. Попробуй, усни... Еще хуже, еще тревожнее стало... Это надолго... Надо жить! Со следующего дня я стал систематически заниматься гимнастикой и ходил по камере десять тысяч шагов. Обязательно десять километров! Ежедневно! Нечего ждать! Это надолго! Надо жить! Месяц никуда не вызывали. Ни писем, ни передач, ни книг. «Следователь не разрешает». Приходил начальник тюрьмы: «Какие жалобы?» Какие могут быть жалобы? В соседних камерах та же картина. (Я уже перестукиваюсь.) Продолжается истязание томлением, сомнениями, неясными тревогами... С ума можно сойти!

Наконец повезли на допрос. Ночью. Со сна. Снова следователь начал меня «пугать».

— Обстоятельства осложняются. Если вы будете продолжать так себя вести, придется ужесточить условия содержания.

И я начал «хитрое наступление», начал говорить что-то о заводе, о «Банде рыжих», о Шепетовке со свадьбой, говорил долго и невразумительно. Наконец следователь перебил раздраженно:

— Что вы мне голову морочите, рассказывайте, где вы собирались и как сговаривались свергнуть Советскую власть!

Я понял, все дело в «Группе освобождения Личности»! Наконец я избавился от сомнений! Теперь я знаю, чего от меня хотят. Рано ты прекратил «пытку», друг следователь. Теперь я спокоен: «ГОЛ» — это моя идея! Мое убеждение. Имей мужество признаться. Но откуда узнали? Ничего. Я все скажу. Скажу всю правду, а называть никого не буду.

— Давайте бумагу!

К утру исписал четыре страницы. Вот что я там изложил: «Да — личность! Масса безлика. Человек! Его талант, способность, призвание, его ум, красота, все — индивидуально! Нельзя всех стричь под «одну гребенку». Долой «прокрустово ложе»! Только свобода личности — путь к максимальному раскрытию человеческих способностей с наибольшей пользой для общества! Вот идея «ГОЛ». Интеллигенция — передовая часть общества! И не следует «разрушать до основанья» веками созданную культуру и искусство. Да, читали Спенсера, Гегеля, Достоевского и социалистов-утопистов. И монархистов. Все читали, что удавалось доставать, и считаю, что это не вредно, а наоборот, полезно для каждого. И несправедливо ограничивать личность человека и навязывать ей «твердые установки поведения», запрещать анализировать события, запрещать думать. Это против природы Человека».

Все, все подробно писал. Цель была — не скрывать свои идеи и проповедовать Свободу. И декабристов вспомнил, и французскую революцию, и революционеров-демократов, и победу Октября. Никто не собирался «низвергать» Советскую власть, но пытаться совершенствовать ее — долг каждого честного человека. А рассказывать что-либо о «соучастниках», о своих единомышленниках я не намерен. Было уже утро... А днем меня опять увезли на допрос. Не успел выспаться, не успел поесть. Привели в тот же кабинет. Двое незнакомых.

— Следователь Шмальц уехал. Я буду вести твое дело. Мы с тобой покруче поговорим, — продолжал следователь. — То, что ты тут нацарапал, уже на «десять лет» хватит, но если честно расскажешь все о вашей контрреволюционной организации, будет тебе облегчение. Обещаю. Сколько народу было? Кто именно? Где собирались? С кем связаны? Давай все выкладывай!

Вацлав Дворжецкий за свою жизнь преодолел много испытаний... Он пережил арест, ссылку, годы без работы... Но благодаря силе духа он все же стал актером...

"Щит и меч" (1968)

Тогда я впервые услышал фамилию следователя, которого потом увидел в лагере, на острове Вайгач, в августе 1933 года. Подошел первый корабль, высаживался очередной этап заключенных. Я встречал прибывших, искал актеров, исполнителей для «живгазеты». Среди заключенных я узнал Шмальца. Он меня тоже узнал. К сожалению, я не успел с ним поговорить. На этом же судне я был отправлен на материк.

— Я свои показания больше ничем дополнить не могу — все написал, как было. Я за все отвечаю. А товарищей своих называть не буду.

Помощник следователя подошел и прикрепил меня к стулу, на котором я сидел, двумя ремнями, — к спинке и к сиденью. Я не мог понять, зачем. Бить будут? И не привязывая можно бы. И вдруг я почувствовал какую-то помеху на сиденье, прямо против копчика... Через час страшная, жгучая, ноющая боль пронизывала позвоночник до самого затылка. Онемели руки и ноги, потемнело в глазах, из носу пошла кровь. Я уже даже не слышал вопросов, но не мог не кричать, помню... Развязали меня. Двое надзирателей на лифте спустили меня в подвал, в карцер. Я там отдохнул... на бетонном полу. Не знаю, сколько времени прошло... Поднял меня надзиратель сапогом в бок. Суп принес, хлеб.

— Давай, пошли на оправку! Ну да! «Пошли!» — ноги ватные, не держат. Все человек может вынести! Через пару часов я уже двигался, как живой.

И опять был на допросе, и опять ничего не сказал! Когда начинал кричать, рот завязывали полотенцем. Глупо: а если вдруг захочешь сказать? Ничего... Поймут: опытные. Глазами «скажешь». Вот таким способом и не раз выясняли мои следователи «обстоятельства дела».

Прошел год. Я уже передачи получал от мамы, книги мне приносили, стихи писал. Не стригся ни разу — волосы на плечах... Ничего не подписывал. Били. Иногда держали на допросе сутками. Сознание терял. Есть не давали. Следователи менялись, ели при мне жаркое, пили пиво. Однажды, в мае уже, после длительного моего молчания следователь приказал увести меня, передав конвоиру какую-то бумажку. В лифте спустились в подвал. Я думал — опять карцер. Нет. Поворот направо. Железная дверь. Часовой.

— Забери, — сказал конвоир и передал бумажку часовому. Часовой открыл дверь и велел идти вперед. Длинный каменный низкий коридор, маленькие лампочки под потолком, под ногами лужи. За мной — шаги часового. Впереди — стена. Тупик.

— Стой! Руки на затылок! Не поворачиваться! — Щелкнул замок пистолета...

Кирпичная стена... следы от пуль... Стоял, ждал. Почему-то смешно показалось вдруг. Ну!

Ни о чем не думал. Тошнило только. Часовой повел меня обратно. Не помню, как я оказался в «черном вороне». Жизнь продолжалась. Май... Июнь... Июль... Август... Сентябрь... — это не месяцы, это — века. Еще один допрос. Незнакомый следователь велел написать подробную биографию. Написал. А в сентябре — очная ставка. Передо мной — друг мой, студент Василевский, член пятерки!

— Знаком? Как фамилия?

— Василевский.

— Вместе работали?

— Учились вместе.

— Где встречались?

— В институте, в польском клубе.

— Назовите, с кем еще встречались.

— У нас много студентов.

— Подпишите. Оба.

Подписали. Всё... А в ноябре я очень быстро подписал последнюю «бумажку»: «Решением особого совещания (окрэмой нарады) по ст. УК 58, пункты 11, 54/12 УК УССР приговорен к десяти годам с отбыванием в СОЛОВКАХ». Меня перевели в общую камеру. Разрешили свидание с родителями. Я сумел даже передать маме свои записки, стихи и... волосы! Когда меня переселяли, велели постричься. Я отказался. Я за этот год стал закоренелым «узником». Вел себя независимо и, честно говоря, зачастую глупо. Ну, кому я и что хотел доказать своей «романтикой»? Но с волосами — это принципиально! Я не хотел потерять независимость! Я внушал себе, что я свободен! Пользовался всеми возможностями, чтобы доказать это себе, чтобы утвердиться. В общем, я отказался стричь волосы. Начальник пришел меня уговаривать. Я поставил условие: согласен постричься, но переводите меня в общую камеру, а через час пусть придет парикмахер и спросит: кто желает постричься? Я выйду и скажу: «Я желаю». Так и поступили. И волосы длинные мои я потом передал маме. Через десять лет они еще сохранялись.

Собирают народ в пересыльную камеру. Жаль, привык. Прощай, тюрьма! Ой, ли? Много тюрем еще ждало меня: Лубянка, Бутырка, Вятка, Архангельск, Омск... Но это — впереди. А пока — в путь! Январь 1931 года. Поезд пришел в Котлас. Главная пересылка УСЛОН — Управления северных лагерей особого назначения. Поезд особый из Киева. Четыре вагона пассажирских, с купе-клетками внутри, и пять теплушек — товарных вагонов с нарами и печками. Этап прибыл. Разгрузка, перекличка, построение, «следование» к проходной... Легко сказать, а часа четыре прошло. Человек пятьсот прибыло. Женщины отдельно. Вьюга, холод, ночь.

Исключительно интересная процедура сдачи-приемки «контингента»! Долгое-долгое ожидание у ворот. Наконец возвращается начальник конвоя, который передал формуляры начальнику лагерной охраны. Открываются ворота, выходят человек двадцать «дневальных» с дубинками и выстраивают коридор по десять человек с каждой стороны. Весь этап выстроен в колонну по четыре человека. Начальник охраны остается в зоне, а конвой окружает этап снаружи. Наконец начальник охраны приказывает: «Буду называть фамилии, отвечать: имя, отчество, статья, срок и бегом в зону!» Кто расслышал, кто не расслышал: ночь, вьюга, из зоны светит сильный прожектор.

И вот тут-то начинается!

— Петров Иван Петрович, 58, десять лет.

— Бегом! На ходу отвечать!

И бегут в зону с вещами, с узлами, с корзинами, бегут сквозь «коридор» дневальных, а те подгоняют дубинками и матюками. Бегут старики, бегут больные, запаздывают, падают, поднимаются. Бегут сквозь строй в лагерь-пересылку «Котлас». А потом долгая изнурительная процедура. Вещи оставляй, в баню по десять человек заходи, одежду в жарилку сдавай! Стригут машинкой наголо и голову и прочие места. В бане холодно и грязно, нет мыла, воды мало, приходится ждать в предбаннике одежду, разбирать вещи, которые остались, «следовать» в барак. Опять перекличка. В общем — до утра! А там — поверка. Опять выходи строиться. И оставаться надо в строю до отбоя — пока не закончится поверка по всему лагерю. Многие ведь на нарах остаются, живые и не живые, а «населения» десятки тысяч, много бараков, зоны в зоне, изоляторы, санчасть! Это видеть надо! Поверка!

Многие уже сидят на снегу, другие двигаются, греются, топают ногами. А что делать? Перед каждой колонной надсмотрщики-дневальные. Им тоже невесело, хотя они одеты хорошо и у них перспектива: после поверки, каши и развода можно отоспаться в бараке. Наконец — отбой! Звенит рельс.

— По баракам!

Надо быстро за миской смотаться и в раздаток — за кашей! Эта наука уже через день усвоена! Все надо делать быстро. В хлеборезку и за кашей, чтобы очередь поменьше, если в баню, чтобы мыло и шайку захватить, с кашей в барак побыстрее, чтобы перед разводом успеть отдохнуть, покурить. А то в рельс ударят на развод, а многие еще в очереди за кашей и кипятком. Ориентироваться надо! Новые условия быстро изучать и осваивать, иначе опередят, оттолкнут, затопчут! Тут каждый за себя, за выживание, за лучший кусок, за лучшее место, за лучший бушлат, за лучшую лопату и... за лишнюю пайку! Это — главное! Средство выживания — пища. У вечно голодного «зека» всегда на уме: где бы чего достать пожевать? Любым способом! Есть сила — отобрать у слабого, есть возможность — украсть. И за счет мертвого поживиться не грех.

Из барака больные обычно на поверку не выходят, их пересчитывают на месте дневальные, а кто на верхних нарах — тех по ногам, и потом им приносят хлеб, кашу и баланду. Некоторые давно неживые, а соседи молчат и получают за них пищу. Или дневальные скрывают до поры, а кашей и хлебом торгуют. Не всех и на работу отправляют. Пересылка ведь! Народу много, работы мало. Лесопилка — за зоной и перегрузка леса. А в зоне ежедневно формируются этапы. Каждый раз волнуешься: «вызовут — не вызовут». Отправляют на лесозаготовки, на лесосплав. И часто прибывают новые этапы с разных концов великой России.

Тут, как в адском котле, все перемешалось, все грешники, все нечистые, все «зеки»! Новички растерянные, старожилы хитрые, ловкие, «ласковые». Пожилые, интеллигентные люди жалкие, крестьяне тупые, безразличные, священники испуганные, над ними все издеваются, пока их не постригли наголо, а постригут, переоденут, смотришь — просто «зеки». Туркмены, узбеки, таджики и еще каракалпаки, те быстро гибли. Умирали без болезни, без мучений, без шума. Сидят у стены на солнышке, хоть и мороз, сидят в халатах, в чалмах, в папахах, старики, сидят, молчат, ничего не едят и тихонько умирают.

Что еще помнится хорошо — это речи. Перед строем каждого отправляемого этапа выступал начальник. Кто он? Какой начальник? Неизвестно. Выступал громко, внушительно и всегда одинаково: «Заключенные! Вы прибыли сюда на разные сроки для того, чтобы честным трудом искупить свою вину перед Родиной! Только трудом вы можете добиться сокращения своего срока заключения. В нашей великой стране труд является делом доблести и славы! Труд поможет вам скорее выйти на волю и стать равноправными гражданами Советской России!» А дальше уже конвой командует: «Шаг направо, шаг налево считается побегом! Оружие применяется без предупреждения. Вперед, следовай!» Завтра опять этап и опять та же речь. Оратор, возможно, другой. Они какие-то похожие: в добротных полушубках, белых бурках или валенках, в серых военных меховых шапках-ушанках. Никаких признаков различия, без оружия.

Вот в конторе они выгладят иначе: в шинелях или во френчах, украшенных ромбами, шпалами, кубиками. Контора — большой двухэтажный бревенчатый дом с множеством комнат и длинными коридорами. С крыльцом! Вот с этого-то крыльца и выступали ораторы. Над крыльцом красный лозунг: «Тут не карают, а исправляют!» На бараках: «Позор нарушителю лагерного режима!» На воротах: «Работа освобождает!» Внутри барака: «Борись за чистоту!» Много разных красивых лозунгов и плакатов. По лагерю все время шатается народ. Придурки снег сгребают, на кухне дрова заготавливают, что-то разгружают. Среди них и услужливые, «вежливые» сексоты, готовые посочувствовать, выудить и продать с потрохами. Никто никому не верит, все чужие, все друг другу враждебны. И с вещами очень плохо. Ведь есть еще какие-то вещи с воли! Ну, куда девать? Залезаешь спать, обувь оставляешь под нарами, утром встаешь — нет обуви! А все остальные вещи или с собой, или на себе.

Пересылка! Соседи меняются, нет покоя, никого не знаешь. Правда, и здесь, на пересылке, много постоянных «жителей»: обслуга, контора, дневальные, охрана. Многие осели крепко, понаживались на пересыльных. «Барахла» вон сколько валяется, только успевай подбирать! В лагере за все платить приходится: за лучшее место на нарах, за то, чтобы на поверку не выйти, за то, чтобы с развода вернуться, остаться в бараке, за то, чтобы поработать на кухне, в конторе, на складе — за все! Все отдашь, что привез с воли: и теплую рубаху, и кальсоны, и носки. И все эти «шмутки» за зону потом уплывают через бесконвойных, а оттуда прибывают деньги и продукты. Среди «долгожителей» самый разнообразный народ. Художника одного, например, четыре года не посылали на этап: был нужен, жил при КВЧ, при клубе, писал лозунги и плакаты типа: «Даешь индустриализацию всей страны!» (и улыбается этакий красавец, «социальный герой», с кувалдой на плече на фоне Днепростроя).

Тут и клуб был, зал человек на 200, и эстрада. Чаще всего в зале оформляли этапы, но и концерты устраивали. Артисты, музыканты попадались нередко. Их выявляли во время прибытия и потом привлекали в клуб. Завклубом долго была расконвоированная, а баянист чуть ли не постоянный. В женской зоне, куда мужчинам запрещено входить, командовала старшая дневальная «Машка» — бой-баба, Мария Федоровна, бывшая фрейлина двора Ея Императорского Величества. Материлась — жуть!— в «семь этажей» и командовала тут уже года четыре. А прибыла из Соловков.

Оттуда же — и князь Ухтомский, высокий, сухой старик, лет восьмидесяти, и княгиня Трубецкая с сыном. Князь Ухтомский еще в двадцатом году был отправлен в Соловки пожизненно. Бумагой от Ленина ему разрешалось писать мемуары и запрещалось посылать его на работу. Потом отобрали и сожгли и бумагу и мемуары... Дежурил в конторе дневальным, имел помощника-уборщика. А Трубецкую с сыном вскоре куда-то увезли (говорили, в Москву). Но не на волю же!

Начальство, говорят, часто менялось. Прибывала комиссия, что-то разбирала, кого-то расстреливала, кого-то назначала. А ритм жизни не менялся. Этапы прибывали, убывали. Гремели подъемы, отбои, поверки, разводы. Штрафников — отказчиков, «бегунов» — ставили к проволоке под конвой, мертвых вывозили ночью на плоской телеге, а то и днем, если за ночь не управлялись. Телега прикрыта брезентом, а ноги, руки свисают, болтаются. Голых вывозили: одежда живым сгодится!

Высшее начальство к десяти утра «как штык» являлось. Оно жило в городе, на квартире. Приезжало в коляске, но, конечно, не в той, что «голых» вывозила, а лошадь, возможно, была та же. Лошади все равно, кого возить — сено, овес дают... И зекам все равно, лишь бы пайку давали. Жить! А там видно будет! Важно приспособиться, не высовываться. Если вдруг вызывают к оперу — идешь с дневальным, холодок под ложечкой: «Чего бы? Хорошего не жди!» Или настучал кто, или в изолятор? И если опер за стол посадит, чаем-бутербродом попотчует — все подписывай, что скажет, и ни в чем не перечь! Холодок-то из-под ложечки и уйдет... временно. Ты же особый! 58-я, 10 лет, и это только начало пути, а выжить надо! Всякие приказы приходят из ГУЛАГа, и всякие комиссии бывают, все ведь засекречено, все может случиться. Выжить надо! Вся жизнь осталась там, на воле! А может, то был сон? Или это сон? Нет! Это не сон.

Беспрерывно хочется есть. Скоро хлеб будут давать, хоть бы горбушка досталась! Мечта! Тупеешь жутко! Нет книг, газет, радио, никакой информации, никакой связи с домом — без права переписки! Подъем, поверка, каша, развод, баланда, пайка, поверка, отбой! Ночь. Два ряда трехэтажных нар. Верхний этаж сплошной. Два фонаря «летучая мышь» — у двери и в конце (у окна), две железные печки в проходе. Две параши у входа. Ночью выходить в лагерь запрещено, утром дежурные выносят параши. Двести человек в бараке и два дневальных — в специальной загородке. Ночь. Храп. Вонь! Опять подъем, поверка, каша, развод! Все повторяется, как заведенный механизм...

И вдруг — аврал! Эвакуация лагеря! Ликвидация! Сразу отменили развод. Прибили на воротах большую вывеску: «Общежитие рабочих Северолеса. Котласское отделение». Лозунги поснимали. Людей стали выводить по спискам, группами, с вещами. Хлеба выдавали на пять дней. Погружали в товарные вагоны, надписывали мелом: «пропс», «баланс», «шпала», пломбировали вагоны и загоняли в тупики. Делалось все быстро, организованно, по заранее намеченному плану. В зоне шла полная перестройка. Появились разные вывески и плакаты. Например, «Клуб рабочих Северлеса». В бараках убрали нары, привезли и поставили койки с постелью, тумбочки и прочее. Сплошная маскировка. Что случилось? Оказывается, приказ ГУЛАГа. Франция, Швеция и некоторые другие западные державы заявили, сволочи, протест по поводу якобы принудительного труда в РСФСР! И отказались, гады, покупать лес!

Экспорт леса шел через Архангельск. На погрузке работало много заключенных. Летом лес доставляли по Сухоне, Вычегде и Северной Двине сплавом, плотами и на баржах. В Архангельске на огромной бирже этот лес сортировали и погружали в вагоны или корабли. На бревнах надписи: «Спасите наши души», «СОС!» Фамилии заключенных, адреса лагерей, количество заключенных и прочее. Все это стало доходить до мировой общественности. Появились воззвания, протесты, требования. И, наконец, Лига наций приняла решение — все проверить на месте. Создали комиссию. Готовилась она долго. Наконец сообщение: «Проверочная комиссия направляется в Котлас». Приказ ГУЛАГа: срочно ликвидировать Котласскую пересылку. И решение: людей — в товарные вагоны и в лагеря Севлага, а пока — в тупики!

И вот товарный вагон, без нар и без печки. Решетки на окнах, дыра зарешеченная в середине. Солома на полу. Пятьдесят человек, заключенных на разные сроки, по разным статьям, разного возраста. Ну, тут сразу своя власть — власть сильного! И хлеб, и бушлат, и солому отберет! Или сопротивляйся из последних сил, или отдай все сразу и помирай. А есть сила — забери у соседа! Надо выжить! Никакой жалости, никакого сочувствия, никаких других мыслей и желаний, только выжить! Не околеть, не замерзнуть, не сдохнуть с голоду. Выжить! Еще сутки! Еще день! На третий день без воды выли всеми тупиками, всеми вагонами!

Это надо слышать, видеть! Выли, орали, стучали те, кто еще был жив! Далеко был слышен звериный, страшный ор! Некоторые, более дружные, раскачивали и переворачивали вагоны, ломали их. Стрельба, шум, крики. Привезли, наконец, кипяток, перегрузили всех в этапный эшелон. Опять перекличка. Мертвые остались, живых повезли. Опять своя власть, опять пересортица людская, опять драки. Поехали! Куда?

Дай, бог, памяти! Признаться, многое крепко засело в памяти! Зафиксировалось как на фотографии: «Кто не был, тот будет, кто был, не забудет!» И не мысли, не чувства, не переживания, а факты, события. Чувства и мысли невозможно запомнить, если их описывать, непременно все будет окрашено отношением «из сегодня», а факты не выдумаешь. Пятьдесят лет прошло, а все помнится! Закроешь глаза — вот оно все! И запахи. Запахи остались до сих пор. Запах этапа — всей длинной серой колонны — это запах пота, смешанный с запахом серы, навсегда пропитавшим одежду в жарилке, в вошебойке. Запах костра на стоянке, сохнущих портянок, подгоревших валенок, запах снега, какой-то кисловатый, отдающий сосновой корой. Запах хлеба, того хлеба! Самый чудесный запах! Этот кусок «черной глины» жуешь, нюхаешь, вдыхаешь с наслаждением, и не торопясь, чтобы полностью впитать этот источник жизни. Вот ощущение, которое запомнилось! Не разукрасишь, не добавишь — хлеб.

Везли эшелоном трое суток до станции Луза. Ехали с остановками. Кормили баландой раз в сутки. Видимо, в эшелоне был вагон, в котором готовили пищу, и вагон с конвоем. На остановках конвоир вызывал трех дежурных, они приносили бачок баланды в 25 литров и мешок с пайками по 400 граммов на 50 человек. В бачке — черпак. На месте разливали «суп» и раздавали хлеб. В этом же бачке приносили кипяток. У каждого вагона конвоир. Вокруг лес. Через час вагоны закрывали, поезд следовал дальше. «Кормежку» эту надо видеть! Кто раздает пищу? Тот, кто захватил «власть» в вагоне! Группа здоровенных парней-уголовников распоряжается всей жизнью! Кому черпак, кому два, кому половину, а кому и ничего не достанется. Жаловаться некому. Из пятидесяти человек уже через сутки пятерых не досчитались, потом еще троих... Их складывали в один угол, рядом с «доходягами» — теми, чей черед скоро наступит.

Холодно не было. Пятьдесят человек в теплушке! Пар через окошки выходит. Стены инеем покрыты, с потолка капает. Надышали. Пока дышат. Урки на нарах в карты играют, в стос и буру, на чужие шмутки, на чужие пайки. Кто-то стонет, скорчившись на соломе, кто-то спустил штаны над дырой в полу, кто-то ходит лихорадочно от стенки к стенке, переступая через лежачих, курят (передавая друг другу «бычок»), махорку выторговывают за хлеб. Ругаются, дерутся за место. Редко объединяются. Дружны только воры и то лишь потому, что «паханы» «права качают». Командует один главный, самый известный и популярный рецидивист — вожак блатных. Он говорит тихо, солидно, мало говорит, но каждое его слово — закон! Все живут по «старородским законам» и пользуются «феней» (жаргоном). Помощники у него — воры («люди»). А дальше вся мелочь, шпана: «урки», «жлобы» и «фраера» — для того, чтобы их «косили» (обирали, обманывали, били).

Дисциплина у блатных страшная! За проступок — смерть! И никуда не спрячешься! Ни в другой этап, ни в другой лагерь, ни на волю, ни в тюрьму. Везде «свои», везде найдут, и возмездие настигнет. А главные проступки — «скурвиться» и «заиграться». Первое — значит, выдать кого-нибудь из своих, а второе — проиграть в карты и не рассчитаться. Со временем «скурвиться» стало означать — пойти на работу: воры не работают, не «втыкают»! «Жлобы» пусть втыкают, на то они и жлобы!

С блатными справиться лагерное начальство не могло нигде! (Только потом, на Беломорканале, при «перековке».) Везде командовали «паханы». Не страшны ни карцер, ни изолятор. Какая разница? У пахана на нарах везде постель, пара полушубков, жратва «от пуза», курево и даже выпивка! Откуда? Все воры «отказчики». А если, бывало, силой под конвоем вывезут в котлован или лесоповал — сидят у костра, в карты играют! А паханы «уходили» и с воли командовали, если не было рядом пахана посолиднее. «Уходили» незаметно, непонятно, тихо. Побег всегда был организован хорошо. И охрана подкуплена (не продаст никто), и транспорт устроен, и «ксивы» (документы) нужные есть, и запасы на дорогу.

А все остальные зеки в этапе редко объединялись. Интеллигентные — инженеры всякие, вредители и прочие «контрики», те просто боялись друг друга, не доверяли: «А вдруг провокатор?» Никогда не рассказывали о своем «деле». Все были осуждены «ни за что». К «простым» людям снисходили: «Товарищ! Оставьте покурить!» Простые (чаще всего крестьяне) не отказывали, относились к интеллигентам с уважением, даже, бывало, место уступали или ложку одалживали даром. Интеллигенты были самые неприспособленные... Бытовые тяготели к уркам. Заигрывали, подражали, пытались приблизиться. «Мелюзга» (ворье) пользовалась этим, а «люди» и паханы презирали подхалимов, не видели их или велели бить без всякой причины.

"Щит и меч" (1968)

"Угрюм-река" (1968)

К интеллигентам блатные относились по-особому и по-разному. Если урки любопытничали и поворовывали, то паханы, бывало, пытались пообщаться. Особенно с каким-нибудь профессором, академиком, писателем, артистом. К таким у больших воров особое отношение: «Отнеси-ка вон тому папаше пайку». Выдавали все, что положено, не обижали, не издевались.

Над попами издевались до безобразия и над сектантами. Сектанты стоически терпели, не сопротивлялись: «Христос терпел и нам велел». Они были счастливы! Это надо видеть! Святые! С улыбкой переносили все страдания, с каким-то вызовом, с восторгом фанатиков! До последнего вздоха. И умирали, как в рай уходили. Чудо! Это непостижимо, невероятно!

И в лагере тоже издевались над сектантами, главным образом охрана: за невыход на работу, за неповиновение раздевали догола, ставили к проволоке под конвой, обливали водой на морозе. Стоит молодой, худой, стриженый. Улыбается, молится, стоит, за проволоку колючую держится, стоит, не сдает, уже не молится, еще улыбается... уже мертвый стоит. Он в раю! «Христос терпел и нам велел».

Шел поезд из Котласа до станции Луза. Ехали люди в этом поезде. Разные люди. Заключенные в вагонах-теплушках. Этап. На третьи сутки, ночью, вдруг неожиданная резкая остановка. Гудки, выстрелы, крики! Оказалось, в одном из вагонов выломали решетку из дыры в полу и бежали человек двадцать уголовников. Поезд шел на подъеме медленно. Люди выпрыгивали под вагон и выкатывались между колесами на полотно, под насыпь — и в лес! Ушли все. Один только под колеса попал. Поезд остановили, стреляли. А кто в лес побежит? Куда? Да и конвоя не хватает. Поехали дальше. Через три часа Луза.

Выгрузились, пересчитались (многие «остались» в вагонах, за ними потом приедет телега с брезентом), накормились и пошли. Думали — в лагерь, ан нет: в лагерь только больных отправили. Дальше следовать приказано! Куда? Сплошной лес. Узкая дорога, мало наезженная, снег глубокий. Куда? Мороз. Пошли. Кто как может. Сзади телега с вещами конвоя и довольствием, за ней — походная, военная кухня. Значит, будут кормить. Уже к концу дня стали отставать старики. Тащились с трудом, вещи побросали по дороге. Часто приходилось останавливаться. Кормежка, перекличка, ночлег. Костры. Конвой поставил себе две палатки— впереди и сзади. Кухню перевели на середину: все же народу около пятисот человек. Разрешили нарубить лапнику для подстилки. Отдыхай, кто как, кто где. По сторонам колонны большие костры и конвой. Конвоя мало, всего человек двадцать. Ни одной собаки. Часть конвоя отдыхает, часть дежурит. Молодой начальник с ног сбился, охрип, мотается вдоль колонны туда и обратно. Не спит. Говорят, уже сегодня убежали двое. А идти еще двое суток! До седьмого рабпункта Пинежского участка. Там идет строительство железной дороги Пинега — Сыктывкар — очередной гигант индустриализации — 31-й год.

Ночь прошла. Как прошла? Кто отдохнул, кто «остался отдыхать». Как спали? Что снилось? Что там дома, за десять тысяч километров? Редко вспомнишь — некогда! Подъем, перекличка, кипяток, хлеб. Пошли дальше. Плетется колонна зеков по узкой зимней лесной дороге. Конвой покрикивает: «Не отставай!» И вдруг: «Стой! Стреляй! Ложись! Все ложись! В бога душу мать!» Впереди двое, нет, трое прыгнули налево — и в кусты, в лес через глубокий снег. И вправо два человека. Один упал, поднялся, побежал в лес. И сзади, говорят, трое, и все в разные стороны. «Лежать!» Выстрелы. Пули свистят над головами. Все лежат на дороге, не шевелятся. Конвой следит уже не за теми, кто убежал, а за лежащими. За беглецами двое налево и направо подались в лес. Стреляют. Снег глубокий, солдатику быстро бежать трудно, стреляет, не попадает, ели густо стоят, кусты. А те, кто бежит, — они жизнь свою спасают! У них не то что «второе» — «четвертое» дыхание открывается. На что только не способен организм человека в минуту смертельной опасности!

Лежит колонна на дороге полчаса, лежит, не шевелится. Никого не поймали. Кого там убили — неизвестно. Кончилась стрельба. «Становись! Стройся по четыре!» Опять перекличка. Через два часа пошли. Уже третью ночь не останавливались на ночлег, осталось до лагеря два часа идти. Шли четыре. Вот он, лагерь! Как мечта, как дом родной. Огни на зоне. Прожектор на проходной. Собаки лают. Бараков не видно в темноте, только столбы дыма на почему-то светлом небе. Опять будет передача «контингента» охране, баня, барак, поверка, каша... Дошли! Кончился ЭТАП!

1931 год. Лагерь большой. Много бараков, много печей — нужны дрова, много дров. Вокруг лес. Дремучий, непроходимый. Туда отправляли людей для заготовки дров. Нужно выбирать сухостой, разделывать на метровые бревна, складывать в штабеля, ветки сжигать на кострах. Далеко вокруг по лесу разбросаны штабеля дров. Заготовщики после работы привозили дрова в лагерь. Изредка посылали еще группы с дровнями — санями без лошадей. Человек тридцать, четверо саней и четыре конвоира, как правило. Километрах в десяти от лагеря находили штабеля, загружали сани, везли дрова в лагерь. Тащить груженые сани нелегко, для этого подбирали людей здоровых, сильных, молодых. Лагерь есть лагерь! Что тюрьма, что клетка — одно. Неволя. Тяжелая работа, плохая пища, худая одежда — это все привычно в нашей «веселой» жизни и на свободе, но неволя, тюрьма — к этому привыкнуть нельзя! Можно приспособиться, притерпеться, но смириться? Никогда! Преодолевать нужно свое положение и состояние. По-разному можно пытаться преодолевать: работа, дело, как ни странно (если попробовать увлечься делом), помогает, надежда на скорое освобождение, вера в правоту свою, вера в идеалы, вера в Бога. Стремление сохранить себя для жизни — это внимание к здоровью, гигиена, гимнастика и, наконец, постоянное и непрерывное обдумывание и планирование побега.

Не дай бог впасть в состояние безнадежности: «Все равно гибель... каторга... отсюда не выйти... все пропало... бесполезно сопротивляться... ничего уже не поможет... конец». И, действительно, наступает конец. Человек не умывается, не раздевается, вши его заедают, он избегает работы, чахнет от тоски, ничему не сопротивляется, тихо гибнет, превращается в доходягу. Это, к сожалению, судьба и участь большинства интеллигенции. Можно себе представить профессора, ученого: грязного, обросшего, опустившегося до предела, в лаптях и рваной телогрейке, подвязанной обрывком веревки, профессора, бывшего ректора столичного университета, роющегося в дерьме в поисках съедобного зернышка пшеницы!.. Страшно!

58-я статья, 10 лет — «враг народа»... Такие быстро теряли надежду и никогда не подумывали о побеге. «Побег? Как? Куда?» Выпусти такого за зону — иди, мол, куда хочешь! — вернется обратно и погибнет. И гибли. К тяжелому физическому труду неприспособленные, слабые здоровьем, легко ранимые духовно, в жутких лагерных условиях гибли лучшие умы и таланты русской интеллигенции. Невосполнимая утрата...

После обеда опять отправили бригаду в лес за дровами. Третий раз почти те же тридцать человек (везде штамп), тоже четверо саней. День хороший, солнце. Скоро кончится зима. Запах свежей хвои, дым от костров (конвойные греются). Грузят мужики дрова. Штабель от штабеля далеко, выбирают бревна получше, носят с разных сторон, к разным саням. А эти вот, свои ребята, два раза были тут вместе... Можно!

— Братва! Завалите меня в штабель. Останусь.

Завалили. А там носят бревна, грузят, увязывают. Пора возвращаться...

— Становись! — считают конвойные... пересчитывают, вроде не хватает одного... (О том, что один остался, знают только трое, они никому не скажут, боятся: виноваты.)

Опять пересчитывают. Одного не хватает!

— Ложись!

Все упали в снег. Двое конвойных остаются с винтовками наготове, а двое пошли искать.

Где искать? Штабелей много, вокруг лес густой. Ушел ли, здесь ли спрятался? А уже начинает смеркаться, до лагеря идти более двух часов. И так уже завозились, как бы в потемках остальные не разбежались. Выстрелы! Это в воздух. Чтобы в лагере услышали (может, пришлют кого).

— Становись! Пошли! — По сторонам конвой и сзади двое, все с винтовками наготове. Пошли медленно...

А «заваленный» все слышит, все чувствует. Лежит на ветках, на снегу, поленницей дров прикрытый, продрогший, промерзший, весь в поту — вот-вот обнаружат! Уже и не думается, какие там последствия... «Тише! Тише, сердце, не выдавай своим стуком!». Стороной прогромыхали... ушли. А может, остался кто и ждет? Сторожит? Не двигаться! Ждать. Слушать. Тишина. Сердце стучит. И вдруг совсем дикое ощущение: дальше-то что? Куда?

Когда шли в лес, еще в первый раз, видел дорогу, потом говорили, что деревня близко. И второй раз оглядывался, уточнял (ведь задумал давно). И сегодня, когда шли, думал, куда следует уходить. Темнеет уже. Дорога где-то рядом. Нельзя по дороге двигаться: может быть, погоня. Но пока там разберутся — кто? Список на вахте, но кого именно нет? А может, на выстрелы придут искать? Надо уходить поскорее. Спина застыла, ноги затекли, онемели... Повернуться набок. А что если бревна не расшевелятся? Похолодел весь... Ну! Еще! Еще сильней и без шума... Подаются, с боку свалились! Руку продвинул, поддел плечом... за шапкой наклонился... выглянул, вылез! Уже усталый, потный... уже дышать тяжело! А надо идти. Быстрее. Вот она, дорога!

Совсем темно. Лагерь позади. Пошел! Вперед. Свобода. Жизнь! Остановился, послушал тишину... Дальше... Спиной чувствуешь направление. Быстрей, быстрей! Кажется — мчишься, а — ползешь! Сил нет, вязнешь в снегу. Пни, валежник, кусты. Лишь бы не сбиться, не свернуть с пути... А куда путь? Есть ли там та деревня? Далеко ли? Снег. Стволы, стволы. Вроде светлее стало. От неба. От темного неба. Звезды... вот одна справа, большая... А времени сколько ушло? Шел, падал, вставал, шел. Ничего не чувствовал, какое-то железное отупение... надо вперед, надо идти! Отдыхать нельзя, замерзнешь, а сил нет. Надо спасаться, надо идти... Выбрался на поляну. Огонек впереди... может, показалось?

У плетня, у самой избы лежачего облаивали собаки. Долго никто не выходил. Очнулся в избе на лавке. Щами пахнет. Баба онучи разматывает, ботинок с левой ноги стаскивает. Больно — значит, ноги целы. Запричитала: «Ой, сыночек!» Воды горячей в бадейку налила, ноги в бадейку... «А ну-ка, поднимайся, горе горемычное». Ребята малые стоят, глазеют... Раздела, молоком горячим напоила, на печь уложила, полушубком прикрыла. «Спасибо, матушка...» А баба плачет: «Спи. Господи».

Сон... какой-то хороший, светлый... Проснулся от удара прикладом!.. Потом в штраф-изоляторе рассказывали, будто в каждой деревне спецпосты. За выданного беглеца платят: две пачки махорки и пять фунтов муки... «Спасибо, матушка...»

Конец зимы 1931 года. 7-й рабпункт Пинежского участка УСЛОНа ОГПУ. Это строительство железной дороги Пинега—Сыктывкар. Концлагерь. Лес, зона, ограда из колючей проволоки, вышки-будки на ограде. Внутри десять бараков. В самой середине еще один барак, окруженный колючей оградой с двумя вышками, — это штрафной изолятор.

В лагере — нормальные «работяги», з/к. В изоляторе — штрафники. Их немного — сотни три. Они не работают. Они ждут... Одни ждут «вышку» уже после решения «тройки», другие ждут «тройку» после неудачного побега. Разные тут — за убийство, за «разговоры», за «организацию», за отказ от работы, за сектантское неповиновение. Этим хуже всех. Над ними и тут издеваются. Изолятор как тюрьма: камеры, решетки, замки, глазки, параши. На прогулку выводят, на оправку, пайку раздают — 400 граммов. Тюрьма!

В камерах, конечно, очень тесно, жарко, душно и... клопы! Клопы всесильны, от них нет спасения, они невидимы и вездесущи! Клопами буквально пропитаны все три яруса нар. Каждая щель, каждая трещина, морщинка, складка, углубление деревянных нар, стен, потолка, пола заполнены клопами. Они всегда готовы жрать, в любое время дня и ночи. Они ненасытны! Они неистребимы! Кошмарная мощь агрессии и вони! Жуткой вони, постоянно заполняющей воздух, одежду, тело, пищу... А привыкаешь! Что делать? Ко всему, ко всему привыкаешь. Выхода нет. Ну, не уснешь сутки, ну еще сутки, ну спрячешь голову, лицо, шею в рубаху. В конце концов, свалишься в сон как убитый. А проснулся, шевельнулся в сторону — под тобой лужа собственной крови от тысяч раздавленных насекомых. Жуть! Повернешься на другой бок: «Нате! Жрите!» — и в сон.

Днем легче. Днем — прогулка, днем можно на ногах простоять, можно кипятком, который приносят, ошпарить внизу часть нар, часть пола, где можно сидеть и играть в карты. Жить можно! А куда деваться? И что делать, кроме карт и борьбы с клопами? Сказки рассказывали. Кто знал много сказок и умел их рассказывать — того ценили. И покурить дадут, и пайкой поделятся. А пайки лишние у некоторых всегда были. Карты ведь! То один выиграет, то другой. А играть на что? Пайка, баланда, парашу выносить, клопов давить, а больше нет ничего. Все одинаково голые, в белье. Восемнадцать человек в камере. Молодые, здоровые, стриженые. На оправку пускают в белье, а на прогулку? Принесут и кинут телогрейки, штаны, валенки, шапки — расхватывай! Твой, не твой размер — напяливай!

Прогулка — час. Дворик маленький — бегай, дыши. Комендант с наганом за проволокой стоит, наблюдает, чтобы из лагеря чего не подбросили, чтобы не сбежал кто. В лагере нет охраны. И с оружием ни конвой, ни начальство не появляются. Запрещено. А в изоляторе на прогулке комендант с наганом за загородкой из колючей проволоки имеет право стрелять, если потребуется. Вот они, штрафники (смертники отдельно) — восемнадцать мужиков здоровых, молодых. Бегают, гогочут, толкаются, смеются, матерятся. И комендант гогочет и матерится. Жизнь!

— Кончай. В камеру!

Обратно в барак вонючий, душный. В клоповник. А там дневальные пол моют, парашу выносят, котел с баландой принесли. Шмутки раздевай и в подштанниках в камеру. Пожрать, а там вечернюю кашу и... делай что хочешь... Думай... Думать можно — время еле-еле тащится. Долго ли тут ждать? Чего ждать?.. Что там, дома? Суждено ли увидеть?.. Суждено ли выжить? Надо выжить! Непременно! Лампочка на потолке всю ночь горит, на окне решетка и щиток железный снаружи, чтобы ничего не видно было. Изолятор. Ни читать, ни писать... Ложись к клопам на голые нары, закрывайся одеялом, натягивай рубаху на голову. Еще один день прошел. Надо жить...

Сейчас уснуть надо. А вдруг клопы сегодня не тронут? (Бывало и так.) Может, сон приснится? Воля. Ирпень, детство, песчаная горка около Чоколовой Дачи. там речка, луг, коростель кричит так знакомо, так по-родному клевером пахнет, туман, ранний туман. Скоро солнце взойдет, вот-вот... сейчас.

Однажды утром загремел засов — барахло принесли.

— Одевайтесь, десять человек на работу!

Хорошо! Лишняя прогулка!

— Выходи за зону!

Еще лучше: прогулка дольше! Построились, вышли за вахту. Конвоя тоже десять человек с винтовками. Перекличка.

— Разберись по два! Следовай!

Погода — чудо! Оттепель, солнце, небо синее! Пахнет весной! Идем. По пять конвоиров по сторонам. Идем. Куда? В полукилометре впереди лес. Сзади лагерь. Вокруг открытое пространство. Снег, светло. Как хорошо-то, Господи!

А это что? Чернеют пни?.. Нет, это люди! Голые. Мертвые... мерзлые люди... везде... вокруг... самые невероятные позы, из-под снега торчат колени, руки, ноги, головы... спины. Пошли дальше по снежной целине... все гуще трупов под снегом, под ногами... друг на друге...

— Стой!

Яма глубокая, снегом засыпанная... длинная яма — ров.

— Слушай команду: все собрать, снести в захоронение!

Гробовая тишина. Никто не шевельнулся.

— А ну, давай! — щелкнули затворы. — Управитесь к обеду — каждому двойную пайку! И премиальные!..

Управились к вечеру. Сровняли яму. Оставили так. Растает, потом засыпят. Другим штрафникам работа будет... Вернулись в камеру. По кило хлеба получили и пирожок с капустой. А руки не мытые... Впереди ночь страшная... и руки немытые. В эту ночь и клопы замерли, не жрали... клопы. Уснуть... уснуть! Где уж тут... «Захоронение»... Как таскали их, скрюченных, голых, за ноги, за руки, волоком, как сталкивали в яму ту... а они цепляются, они не хотят... они ВИДЯТ! Глаза-то, глаза встречаются, как живые!.. Вот они, глаза!.. Вот они, скелеты, обтянутые кожей... Люди. Бывшие люди!!! Почему? Откуда? Ну, стреляли на просеке штрафников. Все знали об этом. Один, два, пять! Но эти-то откуда? Сотни! Много! Откуда?

В лагере десять тысяч. Кроме штрафного изолятора в зоне еще два барака «нерабочие». Это изолятор сифилитиков и прокаженных и барак санчасти. Из изолятора вывозили и сжигали, это тоже всем было известно, а вот санчасть — настоящая мясорубка! Всех «доходяг» — туда. Кто на разводе падает от истощения — туда, кто на поверку не поднимается с нар — туда. Там, в санчасти, вповалку народу, битком. Там хозяйничают сильные, здоровые уголовники-санитары и «лекпом» — царь и Бог. Идет по проходу между валяющимися «доходягами» лекпом в сопровождении свиты санитаров и мелом отмечает, кого в «расход». Санитары потом тащат «отмеченных» в мертвецкую.

— Я еще живой!

— Лекпом лучше знает.

Вот они откуда — эти сотни! Их отвозили в яму, а они расползались! Вот они, сотни, тысячи скрюченных, черных бывших человеков — «лагерная пыль»... Не уснуть!.. Все равно не уснуть... долго не уснуть... Через неделю выпустили меня из изолятора («Ангел хранитель»!). А случилось это так. Еще в Котласе, на пересылке, перед «стремительной эвакуацией» как-то вызвал нарядчик на разводе чертежников. Я отозвался. Меня привели в контору. Заместитель начальника управления Кариолайнен Эркий Иванович приказал мне скопировать какой-то чертеж. Ему понравилось, и целую неделю я занимался чертежами.

И вот теперь в изоляторе вдруг открывается дверь, и на пороге я вижу Кариолайнена. Оказывается, прибыла инспекция, он ее возглавлял.

Он меня сразу узнал, но не показал виду (режим!).

— За что людей держите? А на трассе не хватает рабочих! А этот за что? Немедленно отправить на трассу. Этого, этого и... этого!

Через три дня прибыла «тройка»! А я уже был на трассе.

Дворжецкий В. Я. Пути больших этапов : Записки актёра. - М. : Возвращение, 1994. - 118 с. : ил., портр.