
Шмидтгоф-Лебедев Владимир Георгиевич

- Фотокартотека
- От родных
О В.Г. Лебедеве-Шмидтгофе
Мне давно хотелось написать о моей встрече, о моей любви с Владимиром Георгиевичем Шмидтгофом. Это был необыкновенный человек с большим актерским талантом, всегда жизнерадостный, с открытой душой, остроумный, он был любимцем всех. «Володя, подойди ко мне...», «Володя, я забыл тебе сказать...», «Володя…», «Володя...» Он был всем нужен. Каждому он был нужен и знал, что он, только он разъяснит обратившемуся его сомнения...
Когда я впервые встретилась с ним, ему было уже 37 лет. Я работала в Белгоскино и училась. Работала помощником режиссера на картине «Форпост великой Родины», где режиссером был Шмидтгоф. Он относился ко мне как к ребенку, всегда подтрунивал надо мной, острил, рассказывал смешные истории, и я чувствовала себя с ним всегда веселой. И когда неожиданно он сделал мне предложение, я приняла это как очередную его шутку и, так же весело смеясь, сказала: «Что вы, какая я вам жена? Вы мне в отцы годитесь».
Он был старше меня на 14 лет. На работе он был очень занят, но всегда в свободное время подходил ко мне и читал свои стихи. Жаль, что я их не записывала.
Однажды он попросил меня прийти к нему на день рождения и еще просил надеть белое платье. Мама разрешила мне пойти. Он жил в гостинице, но на этот раз пригласил меня по другому адресу. В маленьком деревянном домике в Минске жил один из работников студии. Стоял большой длинный стол, и если сидишь за ним, то выйти невозможно. Народу набралось много. Владимир Георгиевич сел возле меня. Он был очень торжественный, в черном костюме, с цветами в боковом кармане. Я была в голубом платье с оборками, и все мне улыбались и хвалили мой наряд. Я не понимала, почему вдруг такое внимание ко мне, к девчонке, которая недавно пришла в этот коллектив. Все уселись и чего-то ждут. Миша Гавронский, второй режиссер этой картины, попросил тишины, потом поднял рюмку и сказал: «Я поднимаю свой бокал в честь нашего дорогого Володи Шмидтгофа, который наконец нашел свою маленькую принцессу Верочку Арцимович, и сегодня мы празднуем не только день его рождения, но и помолвку. Я желаю, чтобы...» Но я уже ничего не слышала, я спряталась под стол, как только Володя решил меня обнять. Все же он сумел вытащить меня из-под стола под общий хохот. Все стали кричать: «Горько, горько!» – но я все не могла понять, что происходит. Володя стал меня целовать, и вдруг захлопали от радости, что ему это удалось. Все бросились меня поздравлять, говорили, что я счастливая, что он чудный человек. Все хотели что-то сказать. Пройти к нам было нелегко из-за тесноты. Кто-то включил музыку, чтобы мы пошли танцевать. Володя очень хорошо танцевал, и, несмотря на то, что он был довольно полный, это не ощущалось. Все его движения были так красивы, что все расступились, и первый танец он вел меня, а я механически повторяла все за ним. Я тогда тоже хорошо танцевала, недаром я училась в музыкально-драматическом техникуме Глазунова, а потом попала в Белорусский театральный институт, где я и училась и работала в одно и то же время. Словом, мы не ударили в грязь лицом перед такой многочисленной театральной публикой. Когда все стали расходиться, Володя взял меня под руку и сказал, что я его маленькая женушка и в гостинице, где он тогда жил, меня ждут цветы. Я очень смеялась над его словами, но сразу сказала, что сперва он должен попросить моей руки у моих родителей. Он меня уговаривал, что это можно сделать завтра, но понял, что я не уступлю.
Рассказав маме вечером сразу после прихода, что режиссер Владимир Георгиевич сделал мне при всех предложение и завтра придет к ней и к папе просить моей руки, она была ошеломлена. Я все рассказала маме и спросила, что мне делать. Я еще не любила его, мне все казалось, что это розыгрыш. Мама очень расстроилась. Она ждала другой партии для своей самой младшей и любимой дочери и потому стала уверять меня, что он мне не пара, так как намного старше, что я не люблю его так, как должна любить жена, что с ним я буду несчастной, чувствует ее сердце. Я вся в слезах уснула, но утром проснулась от яркого солнца, почувствовала, что я ему нужна и это моя судьба. Днем пришел к нам Володя с большим букетом цветов, мама пригласила его в комнату и долго говорила с ним. Потом он рассказывал мне, как он счастлив, что познакомился с такой замечательной женщиной, как моя мама, и готов был плакать вместе с ней. Отец мой, профессор Андрей Михайлович, тоже вышел говорить с будущим зятем. Его специальностью была статистика, и поэтому он все должен знать. Почему Володя так долго не был женат? Здоров ли он, не болел ли какими-нибудь болезнями? Словом, задавал ему всякие вопросы, и я вбежала в комнату, чтобы закончить затянувшуюся беседу. Наконец, отец и мать дали нам свое согласие. Мы хотели записаться в Минске, но решили свадьбу справлять в Ленинграде, тем более что мой брат жил в Ленинграде с молодой женой Марусей, и когда моя мама приедет с папой к нему, они познакомятся с матерью Володи.
Через несколько дней мы уехали в Могилев снимать еврейский колхоз. Володя написал письмо своей матери, что он женился, и я впервые столкнулась с этой страшной женщиной, Софьей Ивановной Перовой-Шмидтгоф. О ней напишу позже. Это очень интересная, страшная женщина, она была актрисой театра «Балаганчик». Напоминала она Крупскую, нет, потом... О ней я напишу много, так как жизнь тесно переплелась с ней и оказалась роковой впоследствии.
Я вся была поглощена работой в кино с Володей, интересовалась его жизнью и часто спрашивала, как он стал режиссером. И вот когда мы были в Витебске и снимали еврейский колхоз, у нас было больше свободного времени, и я снова пристала к Володе – расскажи да расскажи мне все о своей жизни. Однажды вечером он меня обнял и сказал: «Басенька (так он называл меня любя), ты спрашивала о том, как я стал режиссером. Не сразу. Начало моей творческой деятельности в советском искусстве относится к 1918 году, когда по инициативе А.М.Горького и поэта А.А.Блока был организован Государственный Большой драматический театр в Ленинграде. Туда я был приглашен в числе первых шести артистов, составивших основное ядро театра (народный артист Ю.Юрьев, Н.Ф.Монахов, В.В.Максимов, В.Я.Сафонов, М.Музалевский). Несмотря на молодость, мне был поручен ряд ролей первого плана: Дон Жуана, Малькольма, Макбета и т.п. Ну, все на сегодня, я уже проголодался, пойдем, поужинаем. Дальше еще много рассказывать. В другой раз».
После ужина пришел Гавронский, и они говорили о картинах, об актерах. А я села готовиться к предстоящему экзамену в институте. Поздно вечером я опять пристала к нему с просьбой продолжить рассказ о нем, о его творческой деятельности. Он смеялся и удивлялся, зачем мне все это нужно знать, говорил, что это ненужное любопытство. Но все же я его уговорила.
«В 1921 году вместе с режиссером Н.В.Петровым и писателем Л.Никулиным мы организуем первый государственный театр политической сатиры «Вольная комедия», где я работаю не только как актер, но и как режиссер и где впервые выступаю как автор небольших пьес: «Двуглавая утка», «Торжественное заседание», «Четверть девятого», «Черные и белые». Все было трудно, так как цензура вечно наступала нам на пятки, и что-нибудь приятное для души уже делать было невозможно. Но я был молод и старался работать и работать. Кстати, надо спать, а то завтра опять работать». – «Ну еще немножко». – «Потом».
Картина, над которой мы работали, «Форпост любимой Родины», – это рапорт Сталину о Советской Белоруссии, где надо было показать все достижения Белоруссии за последние годы.
Вечером, уже лежа на широкой кровати, которую нам дали в Гомеле в какой-то гостинице, Володя решил меня порадовать и продолжил рассказ о своей творческой работе в кино:
«Первой моей работой в кино был поставленной мною в «Севзапкино» в 1924 году комический кинофильм «Н плюс Н плюс Н» по моему же сценарию и с моим участием. Продолжая работать в театре (Ленинградский театр комедии - Е.М.Грановский и С.А.Надеждина), я совмещаю эту работу с писанием небольших пьес и съемками в кино. В 1926 году мы совместно с А.Голубевым и И.Траубергом организовали киноотдел «Русского театрального общества». Басенька, это было так интересно. Одновременно на госкинофабрике была поставлена комическая картина «Рассеянный коммивояжер», параллельно работал над сценарием «Песня тундры» по либретто Белобородова, поставил ее в 1926 году режиссер Пантелеев.
Нет, не хочу спать. Как начнешь вспоминать, а хочется все вспомнить, так много нахлынет всего, не знаешь с чего и начать. Меня любили, друзей было уйма. Дверь не закрывалась. Трауберг часто ночевал у меня, и мы с ним обсуждали положение кино у нас в стране.
На Ленинградской кинофабрике «Ленфильм», куда меня затащил Трауберг, говоря, что только там я смогу себя показать, я начал работать систематически с 1927 года. Здесь поставили по моему сценарию серию комических картин: «Пружинка», «Запасец» и «Главдыня на отдыхе», а по сценарию Трауберга – картину «Отважные мореплаватели».
Хватит, ты еще не сыта моим хвастовством? Видишь, какой у тебя замечательный муж, а ты моя маленькая и очень любопытная принцесса».
Мне было все интересно. Мне было радостно, что меня полюбил такой замечательный человек, и я никогда не замечала разницу в возрасте. Он мне помогал готовиться к экзаменам в институте, и мне даже разрешали пропускать лекции, когда у нас были съемки, так как у Володи в институте были хорошие друзья. Но мне надо было и самой много учить, чтобы Володя не подумал, что я глупая и легкомысленная, так как я прыгала, когда мне давали отгул на бумажке и я бежала к Володе. Два дня я пропустила в Гомеле и приехала, когда уже отсняли интересные куски о промышленности и работе ударников на текстильном предприятии. Картина мне не нравилась, это не художественный фильм, а хроника, там и актеров-то нет, но задание Сталина надо делать, выполнять отлично. В Минске мы снимали мединститут. Во время этих съемок со мной произошло много интересного. Например, придя к директору в кабинет, я увидела скелет известного ученого Громова. Громов к нам приходил в Минске. У него была слоновая болезнь. Он продал свой мозг Америке, так как он оттуда к нам приехал, а скелет взяли наши, когда он умер. Это очень грустная история, но я сразу его узнала, это невероятно.
Тогда Володя был очень расстроен, что ему никак не удается поставить настоящий художественный фильм, но что делать, такова жизнь. Я уверяла его, что все впереди, что уже много сделано, а ведь он мне еще не все рассказал. «Да-да, сейчас». – Он сел в старое кресло, которое стояло в комнате, где мы ждали каких-то бумаг и должен был приехать наш администратор. «Большой художественный фильм под названием «Знойный принц» («Ночная смена») я поставил в 1928 году по сценарию Вили Липатова. Эту картину положительно отметили на Первом партийном совещании по делам кино, и она очень хорошо была принята советской кинообщественностью.
А дальше — постановка кинокомедии «Третья молодость» по сценарию Аравского, первой кинокомедии о советской деревне. Она тоже получила высокоположительный отзыв Ленинградского общегородского партактива (более тысячи человек), собравшегося 18 января 1929 года во Дворце культуры им.Урицкого на доклад С.М.Кирова «О социалистическом переустройстве деревни». Личная благодарность Сергея Мироновича была передана мне через завкинохроникой Т.Хмельницкого.
Ты не устала? Собираешься дослушать? Еще немного. Жизнь-то моя вся была в работе, и сейчас я впряжен, как лошадка и меня все погоняют, и погоняют: «Давай скорей, скорей. Надо выпустить срочно...».
Следующим был художественный фильм «Флаг наций» по нашему совместному сценарию с Н.А.Акимовым. Постановочный коллектив этой картины первый в советской кинематографии объявил себя ударным и вызвавшим на соцсоревнование коллектив картины «Голубой экспресс» режиссера Ильи Трауберга. Наш коллектив был премирован за сокращение срока и экономию денег и пленки. Тогда же, в 1930 году совместно с ассистентами Майманом, Рубинштейном и Фроловым в четырехдневный срок выпускаем в ответ на сентябрьское обращение ЦК партии агитпромфильм «Партия зовет». И снова мы премированы студией и очень хорошо встречены ленинградской прессой.
Сразу же вслед за этим я ставлю большой политический фельетон на тему о прорывах на транспорте «Стрелочник виноват», сценарий Поневежского. Он получил высокий положительный отзыв ЦК железнодорожников, газеты «Гудок» и ГУКа.
Вслед за этим постановка большого художественного фильма «Счас¬тливый Кент» по сценарию М. Блеймана. Картина получила высокие оценки МОПРа, а также исполкома МАПР, прессы, советской кинообщественности. От американской секции Коминтерна получили письмо-благодарность, подпи¬санное руководителем гастонских текстильщиков Кларенсом Миллером, о судьбе которых сделана картина. Словом, все шло шумно и меня все хвалили, мне же картина не нравилась, мне хотелось более художественного украшения этой картины. Актеры были слабые, а я еще не умел с ними работать».
Пришел Юра Куровский, прелестный молодой актер. Он очень любил Володю и в дальнейшем снимался у него в картине «Макар Нечай». Он тоже зачем-то понадобился для Белгоскино и, узнав, что мы недалеко, заехал к нам, а потом – в Ленинград. Володя сел срочно писать маме письмо, а я мучительно думала, чем бы накормить Куровского.
На следующий день мы опять должны были побывать в еврейском колхозе, я сейчас не помню, где это было, в какой деревне Белоруссии. Там было так чисто, скот был упитанный и ухоженный. Молока из-под коровы мы с Володей напились вдоволь, а творог и сметана у них чудесные. Я нигде не ела такого творога.
«Ты ведь хочешь знать, что было дальше? Ну, слушай. В 1931-32 годах я поставил антифашистскую картину «Хайль Москау», сценарий Устиновича. Хотя фильм и был довольно рентабельным, я его считаю творческой неудачей. А в следующем 1933 году по вине ГУК'а не осуществилась постановка картины по сценарию И.Пруста «Артист императорских театров».
А потом, в 1934 году, был приключенческий фильм «Секрет фирмы» по сценарию Зрыкина и Рубана, имевший большой тираж и успех у зрителей.
По приказу ГУК'а в 1935 году я был освобожден от работы на Ленфильме и переведен в студию «Белгоскино». Вот тогда я поставил большую художественную картину по литературному сценарию В.Пхора «Концерт Бетховена». Картина эта получила очень высокую оценку нашей кинообщественности, восторженный прием пионерии и комсомольцев: пачки писем, телеграмм, поздравлений. Он и по сей день демонстрируется на экранах Европы и Америки. В 1937 году фильм удостоен почетного диплома на международном конкурсе кинематографии, на выставке в Париже, прошел с огромным успехом в Нью-Йорке (шесть недель аншлагов на Бродвее в кинотеатре «Камео») и получил исключительно хвалебные отзывы прессы Нью-Йорка, в частности «Дейли Ньюс», «Нью-Йорк Пост», «Моушн Пикчер Геральд», «Геральд Трибюн», «Уорлд телеграмм», «Фильм Дэли». Была большая статья крупнейшего критика Голливуда «Русские дают нам урок». Ну а песня «Эх, хорошо в стране советской жить» на музыку Дунаевского, слова мои, любима и известна у нас. Вместе с Дунаевским нас избрали почетными пионерами Ленинграда. Большаков, председатель Союза кинематографистов, требовал выбросить смеющийся паровоз. Ему не нравилось, что паровоз улыбается и подмигивает, а пионеры поют: «Эх, хорошо в стране советской жить...». Большаков говорил, что паровоз как бы с издевкой над советской страной поет. Странно еще и подмигивает. Но я оставил паровоз и ничего не вырезал из картины. Парижский Гран-При, полученный за эту картину (золотая ветка на малахите), всегда у меня на столе. А валюты «Концерт Бетховена» заработал больше, чем «Чапаев».
Ну, все остальное ты знаешь сама. Теперь, я думаю, ты успокоишься и не будешь просить меня все время думать и вспоминать свою вольную, интересную жизнь».
Отсняв картину, мы уехали в Ленинград ее монтировать. Мне было очень сложно, так как я училась в Белорусском театральном институте, который три года как открылся, мама уговаривала меня сперва закончить учебу, а потом ехать, но Володя договорился, что я буду приезжать и заочно сдавать предметы. Что я и делала до сих пор. Но тогда меня мало интересовал институт. Я вся была поглощена работой в кино с Володей.
Наконец мы все закончили и должны были ехать в Ленинград. Если бы вы знали, как тяжело мне было расставаться с мамой и папой! Но мама, в душе обливаясь слезами, говорила мне: «Ничего, доченька, все будет хорошо, я скоро приеду в Ленинград к тебе, а там и папа собирается переехать в Москву, все утрясется». Всю дорогу я думала, как там моя мамочка, но купе вагона, стук колес унес мои мысли, и я стала думать о том, как я буду жить с Володей и строить свое гнездо. И наконец мы не будем ночевать в гостиницах.
И вот мы в Ленинграде. Я была счастлива. Володя взял меня за руку, и мы поднялись по лестнице на третий этаж в квартиру дома 38 по улице Некрасова. Дверь нам открыла маленькая седая с большими черными бровями женщина, глаза ее были навыкате, как у людей, которые болеют базедовой болезнью. Это была Володина мать, Софья Ивановна Перова-Шмидтгоф. Первые ее слова были: «Володя, тебя обвинят в растлении младенчества». Я выглядела тогда совсем девочкой, и она, вероятно, подумала, что мне 16-17 лет, хотя мне было тогда 23 года. Она пошла впереди нас, стала показывать квартиру. Она даже сделала сама ремонт, и ей хотелось показать Володе, как теперь у нее хорошо. Квартира действительно была прелестной. Она была для меня, провинциальной девушки, просто сказкой. У нас была интеллигентная, но бедная семья, и такого богатства я еще не видела. Тети мои, у которых я жила в Москве, когда училась в Музыкально-драматическом техникуме им. Глазунова, жили все бедно, а тут все меня поражало. Чудесные картины, широкая бархатная тахта с разными подушками, покрытая шкурой медведя. Бархатные гардины и кружевные светло-желтые занавеси. Круглый стол, покрытый красной бархатной скатертью с золотой бахромой, на нем стояла японская ваза с белым шелковым абажуром, на котором были вышиты белые аисты. Володя сам сделал эту вазу как настольную лампу. Старинный зеркальный шкаф еще работы крепостных, письменный стол с золотыми подсвечниками и роскошными безделушками, два старинных книжных шкафа с книгами по искусству, альков с кроватью – все было великолепно, все поразило мое юное воображение. Мне казалось, что я пришла в музей, и я не могла думать, что теперь это моя комната и я буду в ней хозяйкой. Но моя радость была очень быстро омрачена, так как я услышала за своей спиной слова Софьи Ивановны: «Все, что ты видишь здесь, все мое, все нажито мною, и, если ты сумеешь это беречь, я буду рада». Она отправила куда-то в магазин моего Володю, и мы остались с ней одни. Софья Ивановна повела меня в свою комнату, которая была набита всякими старинными вещами. Очень красив был дамский туалет. Зеркало овальное со стрелами, и от него шли деревянные розы к столу, вернее к столику с маленькими ящичками наверху и ящиками внизу, тоже увенчанными розами. Каких только фарфоровых статуэток здесь не было! Я остановилась и стала разглядывать, но Софья Ивановна попросила меня сесть и стала задавать мне вопросы на разные темы, говоря, что моя мама была у нее и ей очень понравилась. Потом вскорости она перешла на тему о Володе, о том, что он бабник, что он пьет и что ему не следовало привозить меня к ней, в этот дом. Я поняла, что с этой женщиной я никогда не смогу быть счастливой, и расплакалась. Когда пришел Володя с бутылкой вина, он стал меня успокаивать и говорить, что он у мамы один и она не может смириться с тем, что у него есть жена, поэтому и старается очернить его, и что ему это очень неприятно. «Когда-нибудь я расскажу тебе, что делала моя мать, чтобы я только не женился. Сейчас у меня есть ты, и мы будем жить отдельно, я не дам тебя в обиду».
Прошел день, второй, третий. Утром мы уезжали на киностудию Белгоскино - филиал был в Ленинграде, а вечером ходили в Дом кино на Невский. Потом мы пригласили самых близких друзей Володи, Исаака Дунаевского с его второй женой, балериной Мариинского театра, ее звали Наташа (они жили на Марсовом поле). Ее родителей выслали из Ленинграда, а Наташу Дунаевский спас, сказав, что он не может писать музыку, если вышлют Наташу, и ее оставили. В дальнейшем мы бывали у них в маленькой комнате, две комнаты были опечатаны, так мне сказал Володя. А в этой комнате стояли рояль и тахта, а у меня было впечатление, что стоит только рояль. Но потом я напишу о них подробнее.
Потом был Гершуни, директор цирка, прелестный человек, веселый, очень любил Володю и все смеялся: «Хорошо, что такая миниатюрная, маленькая Верочка, а то тахты бы не хватило. Ну, теперь, я думаю, цирк будет часто лицезреть вас вместе во втором ряду». Он был из тех Гершуни: брат его бежал из Петропавловской крепости, спрятавшись в бочке из-под воды. О нем тоже можно много интересного написать.
Был Гаркави, конферансье, Гавронский, о котором я писала, один из режиссеров Васильевых, которые ставили картину «Чапаев», Козинцев, Эрмлер с женой, актер Куровский и другие.
Было очень весело. Софья Ивановна тоже помогала и старалась сгладить мои слезы в первый день приезда, но дома мы только немного закусили, и Володя всех позвал в Дом кино. Там в зале ресторана мы пили, ели и танцевали. Володя старался, чтобы мне все нравилось, чтобы я была такая же веселая, как у своей мамы. Но мне было грустно, не знаю почему. Вероятно, потому, что не было молодых людей, а были все пожилые люди, там мне казалось. Дома нас встретила Софья Ивановна и, подарив мне большой букет цветов, сказала: «Я думаю, мы поймем друг друга». И я успокоилась.
На другой день мы поехали в Павловск, во дворец. Гуляли в парке.
Вечером, лежа на тахте при мягком свете японской лампы, я слушала историю Володиного детства.
«Мне хочется рассказать тебе о моем тяжелом детстве. У меня был чудесный отец, который меня обожал. Он много работал, но когда он приходил домой, я бежал к нему, садился к нему на колени и мы болтали. Отец был врачом-гинекологом в Снегиревской больнице. И часто уезжал практиковать, чтобы заработать денег. Как-то, уехав в Одессу, задержался, а маме сказали, что у него есть любовница, и он с ней каждый день играет в теннис. Мама со мной немедленно переехала на другую квартиру. Мы раньше жили на Литейном, а тут мы переехали сюда, на Некрасова 38, где и живем сейчас. Когда мой отец приехал с подарками домой, квартира была заперта, и ему сказали, что Софья Ивановна уехала с сыном и никто не знает, где она. Но он, конечно, разыскал нас, а появившись на пороге, не смог войти в квартиру, так Софья Ивановна, взяв пистолет, сказала: «Убирайся, предатель, если ты войдешь, я тебя убью». И ему ничего не оставалось, как уйти, оставив у дверей деревянную лошадку. Мне тогда было шесть лет, а я и сейчас помню, какой был папа. Потом, когда мой папа уже не писал и не звонил, она преследовала его, писала компрометирующие его письма. Как потом он сам сказал мне, от нее было много доносов на него и она испортила ему карьеру. Мне она запретила видеться с отцом, но он приходил к школе, где я учился, и ждал, когда нас выводили гулять. И мы молча смотрели друг на друга. Каждый мой шаг мама проверяла: куда, зачем, с кем я иду, кто мои приятели. Она была актрисой в театре «Балаганчик» и таскала меня всюду с собой. Я тоже не раз выступал в этом театре, и она гордилась мной, и мне это нравилось. Там у меня появились новые друзья, но больше всего я любил свои книги. Я много читал и собирал книги по искусству. Многие были подписаны авторами, например, Маяковским, Есениным... Я записывал для себя свои самые сильные впечатления. Стал писать стихи, познакомился с поэтами, появились женщины. Мы очень дружили с Сережей Есениным. Он читал мне свои стихи, которые еще не вышли из печати. Был он очень впечатлительный, ранимый, но, к сожалению, пил и угощал меня. Вместе с ним я бывал на скачках, и вечером мы приезжали домой «подшофе». Однажды, когда Сережа пришел «навеселе», принес с собой большое количество бутылок и привел девиц легкого поведения, мама моя не выдержала, устроила скандал, выгнала девиц, а в дальнейшем даже Сережу спустила с лестницы. Сергей обиделся, и мы долго не встречались. Последняя наша встреча была на концерте, посвященном Собинову. Он подошел ко мне и прочитал эпиграмму на Собинова. А через несколько дней я узнал, что Есенина больше нет. Он повесился в «Англетере». Зачем он это сделал? Такой талант! Если бы ты знала, как я страдал. Я стал пить. Со всеми друзьями мы его непрерывно поминали, но, к счастью, я простудился и заболел, а то, может, спился бы совсем. Он меня познакомил с женой Лемешева, тогда она еще не была его женой. Она была очень красивая женщина, высокого ума, остроумная, обаятельная, покорившая меня и оградившая от страшных мыслей, наполнявших мою грудь и мозг. Я не мог смириться со смертью Сережи. Потом на моем горизонте появилась прелестная молодая девушка-итальянка. Начался роман. Я водил ее в кино, на концерты и собирался сделать ей предложение. Моя мама узнала об этом знакомстве, попросила познакомить с ее мамой, с ее домом. Знакомство произошло, и моя мама стала у них бывать. Мы с ней часто менялись книгами, и часто, когда она бывала у меня, я ей давал почитать что-нибудь интересное. Незаметно моя мама брала у меня из шкафа хорошие книжки и ставила их в чужой шкаф, то есть в шкаф моей итальянки. При первом моем розыске одной из любимых книг мама сказала, что давно заметила: «девица нечестна на руку». Я не поверил, я был ошеломлен, но, увидев в ее шкафу свои книги, больше у нее не бывал, и роман постепенно совсем прошел. Я долго ни с кем не был близок. Было много друзей и среди мужчин, и среди женщин, но неприязнь какая-то осталась. Я стал не доверять женщинам, особенно после рассказов моих товарищей, которые не раз были обмануты.
Шли годы. Бывая часто в Доме кино, я встретил интересную и умную женщину, с которой стал встречаться. Она оставалась у меня ночевать, и наша дружба все крепла. Мама увидела, что я совсем не уделяю ей внимания, что у меня Клара, и опять материнская ревность сделала так, что мне пришлось расстаться с Кларой. Однажды маме удалось отомстить ей. Мама разбила бутылку и положила в ее постель. Клара обрезалась, устроила скандал, сказала, что подаст на нее в суд, она была еврейка. Был огромный скандал, и я не знал, что делать. Я умолял пожалеть мою мать и не доводить дело до суда. Тогда она хлопнула дверью и навсегда покинула меня. Я стал пить, являлся домой пьяный, мне не хотелось быть дома с мамой, мы стали чужие.
Мама написала Эрмлеру письмо, в котором просила спасти меня и таким образом за мной закрепилась слава пьяницы. На работе я никогда не был пьяным, и однажды Васильев мне сказал: «Володя, я налил тебе хорошего вина, почему ты не пьешь? Ты только водку хлещешь? Мне ведь сказали, что ты пьяница». Меня это так взорвало, что, придя домой, я хотел спрятаться от всех этих подлых, лживых людей. И сел писать. Я написал сценарий «Н+Н+Н», который потом поставил. Я работал как проклятый, старался брать любую работу, только бы быть занятым. Мне дали этот дурацкий фильм. Срочно надо сделать фильм о Белоруссии, о ее достижениях. Я уехал в Минск и стал снимать картину «Форпост любимой Родины». Там я встретил тебя. Я все тебе рассказал и теперь, кроме тебя, у меня никого нет. Басенька, не бойся, поменяем квартиру и уедем. Будем жить только вдвоем. Я люблю свою мать, но ее властность, эгоизм, ее любовь ко мне пугают меня. Но она – моя мать, ты пойми. А к отцу мы с тобой сходим, обязательно сходим, я тебя познакомлю с ним. Он будет счастлив».
На этом и закончился наш серьезный разговор.
Я была в ужасе, я такая была глупая, впечатлительная, мне все стало представляться в черных красках. Володя стал меня успокаивать, тут же рассказал какой-то рассказ Зощенко, и мы стали смеяться. Он всегда умел быть обворожительным мужчиной, джентльменом, умел ухаживать за женщиной. Меня он, когда подавал пальто, обязательно целовал в затылочек, что мне было очень приятно.
Итак, пока я жила у него в доме на Некрасова, с Софьей Ивановной. Я ее очень боялась и делала все, чтобы она меня полюбила. Но не прошло и двух недель, как Володя ушел без меня на студию, а я была «выходная». Он сказал: «В случае надобности твоей на работе я позвоню». И я, поспав подольше, побежала в парикмахерскую. Когда я сидела там, и мне делали прическу, вошла Софья Ивановна. Она была такая страшная. Подойдя ко мне, она дернула меня за руку и сказала: «Ты должна быть на студии, а ты где?» Шел дождь. Я вышла из парикмахерской и сразу поймала такси. Вдруг я увидела ее под дождем, без зонтика, волосы растрепаны, лицо искажено злобой. Она закричала: «Содержанкой-то легко в такси кататься, а деньги все Володенькины!». Я тогда и сама зарабатывала, но ей-то какое до этого дело? При людях...
Я, вся в слезах, приехала на студию. Володя меня успокаивал: «Не обращай внимания, Басенька. Скоро мы поменяем квартиру». А вечером мы ушли в Дом кино, чтобы попозднее приехать домой, когда она уснет.
Шли дни. Мы все время были на студии, монтировали картину. Подставляли звук под изображение. Через несколько дней ко мне пришел мой школьный приятель. Он сперва позвонил, и я пригласила его зайти ко мне, так как он приехал из Минска, где жили мои родители. Я поболтала с ним, он торопился уходить, а я все задерживала его, говоря, что скоро придет Володя и я хочу их познакомить, но он очень торопился и ушел. Когда же вошел бедный мой Володя, Софья Ивановна набросилась на него в коридоре и стала поносить меня, говоря, что я проститутка и в отсутствие мужа принимаю своих друзей, что она не желает держать меня в своем доме. Я была поражена. Я не могла представить, как можно так говорить о жене своего сына. Володя стал ей что-то объяснять. Я схватила пальто и убежала к своему брату, который жил в Ленинграде. А у него гостила мама. Моя мама сразу же позвонила Софье Ивановне, объяснила ей, что это мой школьный товарищ и что она не понимает, почему она незаслуженно меня оскорбляет. «Пока Вера побудет у брата», – сказала мама. Софья Ивановна сразу стала просить прощения, сказала, что прощает меня и просит приехать домой, но я осталась, и только приезд Володи за мной заставил меня вернуться. Мама очень страдала из-за меня. Я не понимала эту женщину. За что, почему она меня не любит? Но все же вернулась и продолжала жить с ней рядом, в одной квартире.
Потом я забеременела. И Володя очень обрадовался, целовал меня, взял на руки и понес на кухню поставить чайник. Вошла Софья Ивановна. Он с радостью объявил ей: «Вера была у врача, и, оказывается, ее недомогания – это всего только ребенок». Софья Ивановна сразу вышла из кухни и заперлась в своей комнате.
Утром она сказала Володе, что еще рано иметь ребенка, да и где жить? У него всего одна комната, надо подождать, пусть сделает аборт. Володя почти с ней согласился и решил посоветоваться с Исааком Дунаевским, так как у него было уже двое детей от первой жены. Исаак Осипович жил на Марсовом поле с Наташей, фактически со своей второй женой. Они жили в маленькой уютной комнатке в коммунальной квартире, или нет, в своей, но ее папу и маму выслали, и две комнаты были опечатаны. Наташа мне очень понравилась, и в дальнейшем мы стали очень близкими друзьями. Исаак Осипович сочинял свою музыку только у Наташи. Родители Наташи были дворяне, по рассказам Наташи, очень интересные люди. Их выслали из Ленинграда как «вредный элемент». Если бы не Исаак, Наташа тоже была бы где-то под Карагандой. Наташа не была красивой и даже хорошенькой. Но в ней было что-то очень привлекательное, нежное, робкое, доброе. Володя рассказал им о моем положении. Сразу они мне дали лекарство, йод с чем-то, я уже сейчас не помню. Володя просил меня это выпить, так как, пока мы не переехали от мамы, ребенка иметь невозможно. Я согласилась. Ночью мне было очень плохо, я каталась по кровати, но боялась вызвать врача. А на другой день, к вечеру, мне стало легче, и мой бедный ребенок (это была Оля) не пострадал.
Прошла неделя. Володи не было дома. Софья Ивановна (она уже обо всем знала: ей сказал Володя) входит ко мне в комнату и говорит: «Не бойся, я сделаю тебе аборт. Я помогала своему мужу, я знаю, как все это делается». Я уже писала, что Володин папа был гинеколог. Я пришла в ужас. Я вдруг поняла, что я – игрушка в этом доме, которую хотят сломать. И впервые все во мне задрожало. Я терпела, я все прощала этой злой старухе, я хотела, чтобы она меня полюбила, я всячески угождала ей, но тут я взбесилась и крикнула ей в лицо: «Нет, Софья Ивановна! Никогда я не сделаю, как вы хотите! Ребенка я хочу, и, нравится вам это или не нравится, я никогда с ним не расстанусь. И вас я спрашивать не буду. Бог с вами. Хватит. Я ухожу». И я уехала к Леве, где, я знала, меня поймут. Весь вечер у брата мы обсуждали, как лучше мне забрать мои вещи из этого дома. На звонки Володи я не отвечала, и хотя мне было его ужасно жалко, я не могла лишить жизни существо, которое уже дышало во мне.
На другой день приехал Володя. Мы пошли с ним в Сосновку, в лес, и долго говорили. Дошло до того, что он вдруг заявил мне, что убьет мать, если я не вернусь, пусть его посадят. И мне пришлось вернуться.
После всей этой истории мы стали срочно менять квартиру на Некрасова на что-нибудь ближе к Ленфильму. Нам предлагали чудесные квартиры. Володе очень понравилась квартира на Фонтанке, но Софье Ивановне все не нравилось.
В Белгоскино нам дали другую картину «Червонный дозор». Это была картина о наших пограничниках. Володя сам написал сценарий (это была просьба министра кинематографии Большакова) и еще написал для картины чудесные стихи о ночном дозоре. Неожиданно нашли хороший обмен. Софья Ивановна согласилась, все было устроено. Шестого апреля должны были переехать, а первого апреля арестовали Володю.
Дорогие мои!
Вы просили, чтобы я рассказала вам о том страшном времени, которое мне пришлось пережить. Я не могла раньше говорить, так как подписала бумагу, в которой клялась никому никогда не рассказывать, где я была, что видела, иначе я погибну. Ни детям, ни родным, ни самому близкому мне человеку я не должна ничего говорить. Я должна забыть, что я видела и слышала. Этого не было...
Но сейчас, прочитав рассказ «Саночки» актера кино Жженова, сейчас, когда я каждый день читаю в газетах о зверствах сталинского времени, я считаю, что тоже могу рассказать о моем большом горе.
Был 1938 год.
Жизнь казалось мне прекрасной. Я недавно вышла замуж за кинорежиссера Лебедева-Шмидтгофа Владимира Георгиевича. Все было хорошо. Любимый муж, я киноактриса. Мы заканчиваем картину. Каждый вечер мы ходим в Дом кино. Готовили «капустники» (тогда в Доме кино это практиковалось часто). У меня должен был родиться ребенок. Мне все улыбалось, и я была счастлива.
И вдруг все изменилось. Первое апреля 1938 года. Володя был на работе, а я уехала к брату, которого давно не видела. Он тоже жил в Ленинграде на Ольгинской улице, в доме 15, и работал в Физико-техническом институте. Как всегда он задержался на работе, и я его ждала, играя с его маленькой дочкой. Я просидела у него допоздна, думая, что мой Володя за мной заедет. Но получилось иначе. Пришел Лева со своим товарищем Курчатовым, и они вместе пошли меня провожать. Простясь с ними, я бежала на третий этаж моего дома по Некрасовской улице, и радовалась ступенькам, приближавшим меня к моему мужу. Звоню. И вдруг дверь мне открыл военный. «Пройдите», - сказал он. Войдя в комнату, я увидела такую картину. У письменного стола сидел следователь с отвратительно наглым красивым лицом. Он вытаскивал из стола бумаги, отбрасывая одни в одну сторону, другие – в другую. На диване сидела мать моего мужа Софья Ивановна, вся напряженная и прямая. Володя сидел в кресле сбоку. Он улыбнулся мне и сказал: «Не волнуйся, Басенька, это какое-то недоразумение. Я ни в чем не виноват». Так мы сидели до шести утра. В уборную меня провожал солдат с винтовкой. Потом гепеушники (так их раньше называли) запечатали комнату Софьи Ивановны; ее вещи, одеяло, подушку и какие-то тряпки бросили на диван ко мне в комнату. Володе сказали: «Одевайтесь». Я помню, как, уже уходя, следователь подошел к столу и взял мою тетрадку в красном переплете. Там еще с детства я записывала любимые стихи Гумилева, Блока, Гофмана, Анны Ахматовой и многих других прекрасных поэтов. Это была моя любимая тетрадь. Я сказала, что это мое и там ничего нет. На что следователь, уставившись на меня, сказал: «Там посмотрим, что здесь написано». «Собирайтесь», - сказал он Володе. Софья Ивановна и я просили, чтобы Володя взял теплое белье. Я вынула теплый свитер и сунула ему в руки, он положил его обратно на кресло и сказал: «Держись, малыш, я клянусь рождением нашего ребенка, что ни в чем не виноват. Я скоро приду».
Дверь хлопнула. Он ушел. Я осталась с его матерью. Софья Ивановна упала на диван и стала рыдать. Я принесла ей воды и, плача, обняла ее крепко-крепко. «Софья Ивановна, забудьте все, что было», – говорила я, так как мы хотели менять квартиру и жить с Володей отдельно. У нее был очень трудный характер, но это уже другая тема. Это была очень страшная женщина. Но тут я все забыла, и мы обе ревели и не могли успокоиться. Потом я первая встала и сказала: «Зачем мы его оплакиваем? Все будет хорошо, уже завтра он вернется». Но все равно мы очень долго просидели с ней обнявшись.
Прошел день, второй, третий, а его нет. Мы идем в тюрьму на ул. Воинова. Когда мы туда пришли, я услышала: «Савченко, Сагалов, Сова...» и так далее. Я спросила, почему все фамилии на букву «С»? Мне ответили: «Сегодня только на букву «С». А у вас Шмидтгоф. Приходите на «Ш». Мы ждали буквы «Ш» и, наконец, дождались. Подходим к окошечку, спрашиваем: «Владимир Георгиевич Шмидтгоф здесь сидит?» В ответ: «Нет и не было». Я говорю: «Может, он записан как Лебедев-Шмидтгоф?» – «Придите на букву «Л». Мы вышли. В ужасе мы пошли в ГПУ, в Большой дом на Литейном. Когда мы пришли туда, моим глазам представилась толпа народа. Кто-то плакал, кто-то стоял молча с молящими глазами, кто-то сидел в стороне, обхватив голову руками. Мы заняли очередь. В пять часов вечера всех выгнали. На следующий день пришли опять.
Наконец мы подошли к окошечку. Окно отворилось. Я сказала: «Мой муж, кинорежиссер Лебедев-Шмидтгоф Владимир Георгиевич, был арестован 1-го апреля. Вот уже больше месяца мы ничего о нем не знаем. На Воинова нам сказали, что такого нет. Где мой муж?» Солдат встал, посмотрел какой-то журнал, в котором он вряд ли мог что-нибудь увидеть, так как это было очень быстро, и, повернувшись ко мне, сказал: «Ваш муж–контрреволюционер, выслан на 25 лет без права переписки». И окошечко захлопнулось. Я стояла, не понимая, что он сказал, постучала опять. Ответ: «Ваш муж – враг народа. Что вы стучите, гражданка, что вам непонятно?». И окошко снова захлопнулось. Я не могла отойти от этого окна и снова постучала: «Куда, куда он выслан? А суд? А следствие?» Окошко распахнулось: «Гражданка, вы советская гражданка, вам ведь сказали, что ваш муж – контрреволюционер, что же вы еще спрашиваете? Не мешайте, дайте людям пройти». Я пошла, как пьяная, ничего не понимая. Вдруг слышу голоса: «Товарищ, товарищ, ваша мать упала...» Я оглянулась. На полу лежала Софья Ивановна. Вокруг стоял народ. Я подбежала к ней, наклонилась и стала трясти ее и кричать: «Софья Ивановна, Софья Ивановна, Софья Ивановна». Она открыла глаза и простонала: «Володеньку расстреляли». Вдруг она сказала: «А ноты, ноты, что вчера пришли», – и вынула из-за пазухи ноты со словами: «Эх, хорошо в стране советской жить!» Эта песня была написана композитором Дунаевским, а слова были володины. Он поставил картину «Концерт Бетховена» и там дети едут на конкурс и все поют, и паровоз подмигивает, улыбается и тоже поет « Эх, хорошо в стране советской жить». Но больше она уже ничего не успела сказать. Два гепеушника (так мы их называли) схватили ее под руки и потащили в какую-то комнату. Я бросилась за ней. Я никого не боялась, я закричала: «Это безобразие, что вы тут делаете! Сталин не знает, за что невинного человека бросают в тюрьму. Не трогайте мою мать!». Я была очень хорошенькая, может, это меня и спасло, так как я услышала, как один из них сказал: «Миша, брось, выведи их черным ходом, а то еще родит». А мне сказал: «Идите, может быть, в военной прокуратуре что-нибудь узнаете». И мы вышли.
Был теплый майский день.
Софья Ивановна как помешалась. Она всю дорогу повторяла: «Расстреляли Володеньку, расстреляли...». Я, беременная, тоже не в силах была ее успокоить, так как сама не понимала, что происходит. Мы пошли домой. Как мы пережили эту ночь, одному богу известно. Как же было тяжело, но утром солнце осветило нашу комнату, и я почувствовала, что я еще живу и желание что-то делать, узнать что-нибудь подняло меня с постели. Я одела Софью Ивановну, и мы пошли в военную прокуратуру. Надеялись, еще надеялись, что вдруг что-нибудь узнаем о Володе.
Когда мы туда пришли, там так же, как на Чайковской, было много народу, но как это ни странно (ведь у всех этих людей было горе), нас они пропустили без очереди, увидев сумасшедшую старуху и молодую беременную женщину с заплаканными глазами. Они пожалели нас. Мы вошли. За столом сидела толстая, с сединой женщина, типичный партийный работник со значком ГТО и еще какой-то медалью. Она посмотрела на нас как на пустую стенку и спросила, зачем мы пришли. Я стала объяснять о том что первого апреля взяли моего мужа, она стала меня торопить: «Скорее, скорее, там ждут». И я растерялась и просто спросила: «Где мой муж? Его взяли и нам сказали, что он враг народа. Но как же так? Где он? А следствие? А где его судили? У вас?» – «Вам же сказали, наверное, что ваш муж контрреволюционер? Что же вы еще спрашиваете?» – «Но нам сказали, может, дело у вас», – пролепетала я дрожащим от волнения голосом. «Нет, его у нас нет», – не посмотрев ни в какие бумаги и не узнав фамилии моего мужа, прорычала эта женщина. И тут я не знаю, что со мной стало, я закричала: «Как вы смеете так говорить, вы даже не поинтересовались фамилией моего мужа. Я ее не успела вам назвать, Вам трудно встать и поискать хотя бы, есть ли у вас его дело, а легче сказать, что вам ничего не известно. Вы не пожалели старуху, его мать, и меня. Вам на всех наплевать. Мы хотим знать, по какой дороге пошел мой муж из своего дома! Поднимитесь и поищите!». На мой категоричный тон и крик (она видела, что мне все равно, посадят меня или нет, я тогда ничего не думала, только бы узнать что-нибудь о Володе), она смягчилась и очень ласково сказала, что поищет, и действительно спросила фамилию и посмотрела в папках, а потом сказала: «Пойдите, узнайте в тюрьмах, может, его еще не отправили». – И выпустила нас через черный ход.
Шли дни, прошел месяц, вдруг к нам телефонный звонок. Это было неожиданностью, так как к нам никто не звонил, все нас боялись. Исаак Дунаевский, который очень дружил с Володей и со мной, увидев меня на улице, быстро перешел на другую сторону, чтобы я его не остановила. С работы меня уволили как жену врага народа. И вот звонок... Я подняла трубку. Мужской голос спросил: «Вера Андреевна Арцимович?» – «Да, я слушаю». – «Сегодня в 18 часов получите пропуск в ГПУ на Чайковского».
Я не волновалась, я думала, что в связи с тем, что мы с Софьей Ивановной ходили в военную прокуратуру, меня вызывают показать, где Володя.
В 6 часов я была у большой двери. Дали пропуск. Я поднялась, опять спросили пропуск, мне показали на дверь. Я вошла. За столом сидело четыре человека, потом вошел пятый. «Садитесь». Я села. Начался допрос: «В каких отношениях был ваш муж с немецким послом?» – «Не знаю». – «Сколько раз он был у него дома?». – «Не знаю». – «Вы что, дурака валяете? Нам с вами некогда болтать! Вы с нами не шутите, как следует вспомните. Слышите?» Я молчала. Один закурил и пустил дым мне в лицо. Я отодвинулась. «Ну, будешь говорить?» – сказал молодой с толстым носом. Я вспоминала, мучительно вспоминала, не рассказывал ли мне Володя что-нибудь. И вдруг вспомнила: «Да, помню, дело было так. Однажды мы с Володей и Карлушей Гаккелем шли со студии и по дороге увидели стоящую, голубую или серую, уже не помню, машину. Володя сказал своему ассистенту Карлуше, который шел с нами: «Вот посмотри, Карлуша, эта машина нам подойдет». Мы снимали картину «Форпост великой Родины» и там нужна была отличная машина для какого-то начальника. Гаккель на другой день выяснил, что машина принадлежит посольству, и пошел просить, чтобы ее дали на съемки. Он сказал: «Режиссер Шмидтгоф просит машину для съемок. Стоимость будет оплачена. Скажите удобное время». Посол сказал: «Пусть придет сам Шмидтгоф». Володя пошел сам (он любил выпить и в этот день выпил, возможно, из-за ухарства). Посол разрешил, но машина не пригодилась. «Ну, а дальше?» – сказал насмешливо сидящий недалеко следователь. «А больше с послом никаких разговоров не было. Все». – «Так, ну а дальше, дальше все же что-то было? Вы нам и дальше расскажите. Да еще как у вас складно все вышло, но конец-то все испортил». Я говорю: «Другого мне нечего сказать». Они на меня так смотрели, что мне стали мешать ноги, как-то тряслись, и я ерзала на стуле. «Что вы вертитесь? Говорите, сколько раз он говорил с ним по телефону?» – «Он не говорил». – «Врете» – «Ну как же я могу вам рассказывать, если вы мне не верите? Зачем же спрашивать?» – «Вы нас не учите, как спрашивать, куколка! Откуда у вашего мужа немецкая фамилия?» – «Не знаю. Я вышла замуж недавно и не успела спросить его, откуда у него такая фамилия». Мне даже стало обидно, как это я не спросила раньше. А все нам было некогда, все работа, работа. Приходили с работы, бежали в Дом Кино. Как это я не спросила? Мне неприятно было смотреть в настороженные глаза гепеушников, которые мне явно не верили. Потом стал спрашивать другой: где я познакомилась, кто мне первый рассказал о Шмидтгофе? Стали меня все больше запутывать. Я стала опять нервничать, длинно рассказывать как встретились в Минске с режиссером Шмидтгофом, но откуда эта фамилия, так и не успела спросить. «Если бы я знала, что меня будут спрашивать, я непременно спросила бы», – пролепетала я. «Встать!» – заорал маленький круглый толстый человек в очках. Я встала. «Хватит врать! Откуда же все же фамилия Шмидтгоф? Ведь он немец, не так ли?» – «Не знаю...» – «Знаешь, куколка». – И ударил меня по голове так, что я отлетела к стене. Страшная боль пронзила меня. Я согнулась, обхватила голову руками и стала ее сжимать, но мне становилось все хуже. Кто-то дал мне воды, у меня из носа пошла кровь. Кто-то кричал друг на друга. Кто-то вытер мне лицо и дал бумагу, сказав: «Распишитесь на этом документе». У меня дрожали руки. За моей спиной я услышала: «Отпусти, родит вдруг. Совсем девчонка». Я стала читать сквозь слезы и разобрала: «Я, Арцимович В. А., обязуюсь не разглашать государственной тайны...». Дальше не помню, кажется, что обязуюсь молчать, где я была, и никому и никогда не говорить о том, что здесь было. Я подписала. Один взял эту бумажку и почему-то положил ее в свой карман: «Вы свободны». Я поняла, что меня отпускают, но боль в голове была такая сильная, что мне было безразлично. Только бы не видеть эти ухмыляющиеся физиономии. Но этим не кончилось. Когда я пошла к двери, кто-то крикнул: «Ты поняла, что надо молчать?» – И засмеялся. «Я буду молчать», – ответила я сквозь слезы. «Никому: ни своим будущим детям, ни братьям, ни сестрам, ни матери, ни отцу – слышишь?» – «Я буду молчать». – «Не будешь молчать – мы тебе поможем, мы все знаем, от нас тебе уже не уйти. Не смей никуда ходить!» Они старались, как я теперь понимаю, меня сильно напугать. И они добились своего. Я действительно никому никогда ничего не говорила, и даже через тридцать лет в больнице Академии наук, когда меня осматривал отоларинголог и сказал: «Ну, одно ухо у вас не слышит». Я засмеялась: «Я отлично слышу. Как это ухо не слышит?» «Нет, – у вас разбита барабанная перепонка. Вы, наверно, когда-то ударились ухом». Я вспомнила этот давний допрос, удар, но сказала, что не ударялась, а просто было воспаление уха от простуды в детстве.
Итак, не буду отвлекаться. Выйдя из Большого дома, как я дошла до дома, не помню. Пришла домой со страшной болью. Мне казалось, что меня все бьют и бьют по голове. Софья Ивановна спросила, что со мной. Я промолчала и легла. Она сама поняла, что мне пришлось пережить в этот вечер. И через несколько дней она отправила меня в Минск к маме и папе. Она понимала, что меня будут вызывать и могут выслать. Мое счастье, что я уехала.
И вот я еду к маме, я знаю, что только там все будет спокойно, там у меня родится ребенок. Я мечтала о сыне, который отомстит за отца. Был июнь, было тепло. Мамочка встретила меня с распростертыми объятиями. Как страшный сон был Ленинград, арест Володи, наши походы с Софьей Ивановной, допрос; а теперь я далеко, а рядом мои мать и отец. Мой папа был доцент по статистике, преподавал в Белорусском университете, а о моей маме можно писать книгу, и, вероятно, я напишу. Она была высоко культурным человеком, знала английский, немецкий, как свой русский, итальянский, польский (папа говорил по-польски), французский, могла читать и переводить. Она была невероятной доброты человек и в войну, когда пришли немцы, она спасла много людей, благодаря знанию языков. Я обязательно о них напишу, так как у них была необычная биография. Но сейчас вы просили рассказать о Шмидтгофе, о Володе, и я не буду отвлекаться. Хотя, когда я говорю о моих родных, я как-то отвлекаюсь и мне легче дышится. А вспоминать весь этот ужас так тяжело!
Мама была счастлива, что я с ней, и сказала: «Веруша, ты у нас не бойся, к тебе все станут относиться хорошо, так как у нас почти нет семьи, у кого кто-нибудь не сидит, так что ты скоро подружишься с этими семьями.
Шло время. 10 июля 1938 года я родила дочку и назвала ее Оленькой в честь моей мамы. Из больницы привез меня папа. А мама ждала с пирогом дома. Мама вышила (она была великолепная рукодельница) распашонки, байковое белое одеяльце вышила синими ласточками и называла мою дочь «моя ласточка». Мне было так хорошо. Мы с мамой вместе гуляли, и мне иногда безумно хотелось рассказать маме обо всем, но я боялась даже думать об этом.
После рождения дочери прожила я с папой и мамой всего четыре дня. Вечером вдруг постучали. Мама открыла. Вошли двое военных. ГПУ. Они спросили обо мне, и, когда я вышла, они сказали: «Вы, Вера Андреевна, родили дочку и можете возвращаться в Ленинград. Мы вам даем два дня на сборы и, чтобы нам вас не вызывать самим, просим сделать это как можно скорее. Минск – пограничный город, а ваш муж арестован...» Я попросила еще немножко побыть с родителями, на что было сказано: «Разговаривать на эту тему нечего. Выезжайте немедленно». – И ушли. Мы замерли, но, услышав плач Оленьки, взялись за дело.
На другой день, взяв с собой маленькую Оленьку, я уехала, но не в Ленинград, а в Москву. Жила я у тети Сусанны, в Чистом переулке. Оставив на нее мою дочь, я пошла искать счастья сперва в секретариате Сталина, я хотела узнать, где мой муж.
Мне сейчас кажется, что это было не со мной. Тогда я никак не могла понять, как же это так, что столько народу в ужасном состоянии простаивают колоссальные очереди ради того, чтобы хоть что-то узнать о своих близких. Неужели все эти люди – враги народа? Сталин, о котором кричат, поют, которого прославляют по радио, неужели он не знает, что делается? В зале была уйма народу. Каких-то людей выводили военные, и они плакали и кричали, что это недоразумение, их дети невиновны, их обманывают. Я записалась, не зная, что не попаду ни сегодня, ни завтра. Я уже не помню последовательности. Я знаю, что оттуда я пошла в секретариат Ежова; там было то же самое: морально униженные люди ходили как потерянные вокруг этого дома, многие плакали. Мне казалось, что я попала в другую страну, что все это мне кажется, но глаза людей выдавали скорбь, и я молила Бога, чтобы он мне помог. Мне было 25 лет, по натуре своей я была веселая, беззаботная и все видела в розовом свете, но, побывав в секретариате Сталина и Ежова, я как-то затихла, приуныла и не надеялась, что смогу через эту массу народа пройти и узнать хоть каплю хорошего. Какая-то безнадежность была во всем. Было лето. Я вышла из секретариата Ежова, предварительно записавшись в книге на очередь. Зашла в закусочную, вокруг смеялись и болтали молодые люди и девушки, и мне было странно, как это они могут смеяться, а рядом такое... Нет, нет, Сталин не знает. Может, написать ему, все же Володя Шмидтгоф был необыкновенный человек? Он был кинорежиссером 1-й категории. Написать о песне «Эх, хорошо в стране советской жить», может, Сталин слышал его песню, надо, надо написать. Вот приеду к тете Сусанне и напишу. Когда я пришла, мои двоюродные сестры Марина и Наташа (дочери тети Сусанны) играли с Оленькой, стучали по кровати погремушками, давали соску, но уже ничего не помогало, так как я задержалась. «Вот и мама», – закричали сестры. Сразу дали мне Олю, и я стала ее кормить. Они смотрели на меня, как будто я могла им сказать что-то хорошее. Я молчала. Потом сказала: «Такого я никогда не видела. Мне кажется, что половина населения сидит. Там столько народу, вы не поверите. Я записалась, но так далеко, что, наверное, не успею – мне ведь приказано в Ленинград». Вдруг пришла тетя Сусанна и говорит: «Ты в состоянии, Вера, сходить в приемную Калинина? Это близко: Кропоткинская, Музей изящных искусств, а там – рядом. Оленька заснет, а ты попытай там счастья. Беги». И я побежала.
У двери стоял швейцар, старый, с бородой. В просторном зале сидели люди, их было много, но нельзя и сравнивать с тем, что я видела в секретариате Сталина и Ежова. Я была 74-я или 75-я, не помню. Кажется, я не ошиблась. Я немного посидела. Когда же за мной образовалась очередь в четыре человека, я побежала домой кормить свою дочь. Идти до дома было 15-20 минут. В первый день я не попала, на второй день я подружилась со швейцаром, он все смеялся, что я бегаю кормить ребенка, хотя ему казалось, что я сама ребенок. Он мне разные случаи рассказывал о Михаиле Ивановиче Калинине. «Хорошо бы тебе к нему попасть, да навряд ли, все к его секретарям посылают, а это не то. Комната его слева, сразу пройдешь и увидишь, и беги к нему, проси, чтобы принял, он молоденьких, хорошеньких любит». Смешной старик.
За эти два дня мы все перезнакомились. Помню возле меня сидела женщина в черной шляпке с вуалью. В черном платье, интеллигентная, красивая. Я сразу обратила на нее внимание, и вдруг она заговорила со мной, что-то спросила, мы разговорились. Я спросила: «А вы по какому вопросу?» Она ответила: «Я подаю кассацию – у меня мужа приговорили к смертной казни, к расстрелу. А он ни в чем не виноват. Просто все так подтасовали, я даже знаю кто». Мне так было ее жаль, я молчала. Вдруг две старушки возле меня тоже разговорились: «Знаешь, милая, – обратились они ко мне, – это все подписи. – И вынимают из чулка бумагу. – Вся деревня подписала, Михаил Иванович не откажет. Нам ведь Михаил Иванович церковь открыл и попика дал, а он деньги с нас взял и с девкой ночью уехал. Вот мы и просим Михаила Ивановича дать нам другого попа, хорошего, не чета тому. Вот и ждем нашего родного Михаила Ивановича».
Да, много там было судеб и много разных случаев, и все печальные.
На следующий день, прождав в приемной несколько часов, я опять побежала кормить Олечку. Когда вернулась, поразилась – в зале было только семнадцать человек. Я спросила швейцара: «В чем дело?». Он мне ответил: «Не знаю. Приходили здесь какие-то люди и сказали, что с сегодняшнего дня Михаил Иванович политические дела не разбирает, только людские, квартирные и прочие. Ты скорей придумай что-нибудь, чтобы хоть к секретарям попасть. Пропуск дадут, а там и Михаила Ивановича найдешь. Иди, иди. Я тебе говорил, где он, а сам он недавно пришел, в кабинете, значит». Я лихорадочно стала думать, что мне говорить, о чем просить, чтобы хоть к любому секретарю дали пропуск, и придумала. Подошла. За столом сидела женщина: «А вы по какому вопросу?» Я ответила: «Видите ли, у меня муж контрреволюционер, его взяли, а его мать сумасшедшую вселили ко мне. А у меня ребенок. Помогите. Может быть, ее комнату можно распечатать? Разберитесь, как мне быть?» Она дала мне пропуск. Я побежала по лестнице, куда сказал мне швейцар. Вбежала, держа перед собой пропуск, и сразу увидела кабинет Калинина. Я открыла дверь и вошла. Михаил Иванович стоял у стола, он смотрел на меня веселыми глазами, и я увидела в них ласку и какой-то мягкий человеческий взгляд. Я с порога заговорила: «Михаил Иванович, миленький, не выгоняйте меня, у меня пропуск не к вам, но выслушайте...» Какой-то человек возник за моей спиной, он стоял у двери и я его не заметила. Он хотел меня выпроводить, но Михаил Иванович заступился за меня: «Нет, не надо, пусть пройдет, а ты сходи принеси мне воды. Присаживайся, – предложил он мне, рассказывай». Я стала говорить о Володе, как его взяли и как я его ищу (о допросе моем, конечно, ничего): «Я хочу узнать, где же он. Не может же пропасть в Советской стране человек...». Он все что-то записывал. Записал фамилию, имя, отчество Володи. «Ты говоришь, Лебедев-Шмидтгоф Владимир Георгиевич, кинорежиссер? Что он ставил?» Я назвала все его картины. «За «Концерт Бетховена» он получил Гран-При в Париже, его песню «Эх, хорошо в стране Советской жить» все поют». – «Знаю, знаю, – перебил он меня весело, – не надо, я все записал». Потом вдруг встал, подошел ко мне, погладил по голове и тихо сказал: «Поезжай домой, устраивайся на работу и никуда не ходи. Я постараюсь узнать. Слышишь? Никуда больше не ходи», повторил он. Я заплакала. «Ну-ну, зачем же?» – И вытер мне глаза своим носовым платком. До сих пор я сохранила большую благодарность Михаилу Ивановичу Калинину за то, что он меня не выгнал. Он меня внимательно выслушал и в дальнейшем прислал ко мне человека с информацией, где сидит мой муж.
К тете Сусанне я бежала, летела как на крыльях, у меня появилась маленькая надежда.
На другой день я уехала из Москвы от моей дорогой тети Сусанны и моих любимых сестер Марины и Наташи. Я снова в этой страшной квартире на улице Некрасова в доме 38, где мне так недолго было хорошо и так страшно теперь. Каждый день я боялась, что меня опять вызовут и будут допрашивать. Но помня слова Михаила Ивановича, я устроилась на работу в сберкассу контролером. Сберкасса помещалась в доме напротив.
Сменялись дни, шли недели, месяцы. Никто меня не вызывал. Все нас забыли. Знакомые боялись. Один только брат Лев Андреевич Арцимович ( он тогда работал в ФТИ у А.Ф.Иоффе), встречался со мной. Я часто ездила к нему и его жене Марии Николаевне Флеровой на Ольгинскую, 12. Брат всегда поддерживал меня, хотя был очень занят. В дальнейшем Бог дал ему счастье – он стал академиком. Я всегда считала, что из-за его доброты ко мне Бог помог ему стать одним и виднейших ученых в физике. Ведь часто умные, талантливые люди не могут пробить себе дорогу. Он вечно сидел в лаборатории, а Курчатов выбивал для их работы то одно, то другое, и они работали вместе как братья. Но я опять отвлекаюсь.
Вы просили меня рассказать, что же было с Володей.
Продолжаю. Дни, месяцы шли. Я работала в сберкассе и ходила кормить Оленьку. Однажды, придя домой, Софья Ивановна испуганно сказала мне: «Снимай шубку. Я боюсь не шпион ли этот человек, который уже полчаса дожидается тебя?» Я вошла в комнату. В кресле сидел пожилой человек. Он сказал мне, что мой муж находится на ул.Воинова, 25. Когда я ответила, что была на ул. Воинова, но мужа там нет, человек посоветовал не беспокоиться и сказал, что Михаил Иванович Калинин знает и завтра у меня примут пять рублей. «Меня Михаил Иванович просил передать, чтобы об этом не разглашалось. До свидания». И все.
Но как мы с Софьей Ивановной были счастливы, когда на следующий день у нас действительно приняли пять рублей для Володи. Время шло. Я все так же ходила на работу, Софья Ивановна была с Оленькой, которая уже стала топать по комнате. Я все ждала, ждала и чувствовала, что нет сил ждать. Моя веселость, беззаботность пропали, и брат часто говорил: «Ничего, Верка, все образуется, жди».
Как-то я пришла на обеденный перерыв, а у нас был гость, пожилой человек. Он играл с Оленькой. Софья Ивановна испуганно прошептала: «Осторожно, не провокатор ли? Говорит, что он из тюрьмы и сидел с Володей». Это оказался очень милый и симпатичный человек. Он стал рассказывать о Володе, о том как стойко он все переносил: «Ваш муж удивительно интересный человек. Он нас всех спасал. Он рассказывал нам кинофильмы, читал стихи, целые поэмы, у него чертовская память (так и сказал). Он перед тем, как мне уйти, сказал: "Петя, если ты выйдешь раньше меня, навести моих. У меня там что-то родилось, посмотри. Им будет это приятно". Ну вот я и зашел сказать, что он жив, и, может, его еще не вышлют». Вы только поймите, как дорог был нам его визит. Есть добрые люди – герои. В то время не так просто было зайти к узнику. Я все думала, выпустят Володю или будут судить, ведь прошло так много времени? Что я еще могла думать?
Однажды, это было в десять часов вечера, как теперь помню, я только что уложила дочку и взяла книжку, как раздался звонок. К нам давно никто не приходил, не звонил и вдруг в полную тишину ворвался дребезжащий звук. Я подошла к двери, спросила: «Кто там?». Какой-то незнакомый женский голос за дверью нежно, просительно сказал: «Откройте, это ваши друзья». Я открыла. На пороге стояла интеллигентного вида женщина. «Ваш муж пришел?» – «Нет» – «А мы думали, он уже дома. Можно к вам?» – «Конечно». Она обернулась и позвала: «Сережа, Сережа, иди сюда». По лестнице поднимался очень высокий красивый молодой человек. Он схватил меня и стал целовать. Я обалдела, хотела его оттолкнуть, но жена смеялась, а он, поцеловав меня трижды по русскому обычаю, сказал: «Я исполняю его просьбу». Уже в комнате он взахлеб рассказывал, как много дал ему Володя, как все его любят, даже зэки, за юмор, который всегда находится у него даже в самых тяжелых ситуациях. «Он скоро придет, ему сказали, что у него кожанка (кожаное пальто) старое, а это первая ласточка».
Я пошла на кухню ставить чайник. За мной в кухню вошла его жена и спросила, нет ли у нас в доме молока. Я, конечно, отвечаю: «Есть, у меня ведь ребенок». Наливаю кружку молока, а она плачет: «Вы знаете, почему его выпустили? Ему легкие отбили, он кровью харкает, он пришел умирать!»
Этот долгий вечер и ночь в разговорах на всю жизнь остались в моей памяти. Я как сейчас вижу худого Сережу и его милую жену. Когда моего Володю выпустили, мы были у них дома, но Сережу в живых не застали, oн умер. Потом мы уехали в Киев, и с тех пор я не знаю, где и как живет его жена. После их визита ко мне ночью я все время ждала, что Володя вернется сегодня, сейчас. Я каждый день, возвращаясь с работы, спрашивала Софью Ивановну, какие новости, но вокруг нас все молчало.
Как-то вечером раздался телефонный звонок: «Вера Андреевна?» – «Да». – «С вами говорит следователь, который ведет дело вашего мужа. Я вам буду задавать вопросы, а вы только отвечайте мне «да» или «нет». Если начнете говорить лишнее, я прерву разговор. Вера Андреевна, вы работаете?» – «Да, в сберкассе контролером». – «Я сказал – только «да или «нет». Мать работает?» – «Нет». – «Все здоровы?» – «Да». «Кто у вас родился?» – «Дочь, как две капли воды похожая на Володю». «Я ведь вам сказал...». – И повесил трубку. Но я уже поняла, вернее, подумала, что, наверно, Володя слышал мои ответы. Снова звонок. «Вера Андреевна, на днях я вам позвоню. Возможно, придется с вами повидаться. До свидания». На другой день мне позвонили, что для меня оставлен пропуск. Я была в ужасе, боялась идти и сама себя уверяла, что все обойдется. Меня поразил тон следователя, но все равно мне было страшно. Поцеловав Оленьку и Софью Ивановну, я отправилась на улицу Чайковского.
Снова этот серый, страшный дом. Снова пропуск в моей руке. И та же лестница. Но как странно, никто не спросил пропуск. Я поднялась на второй этаж, кто-то проходит мимо меня, не обращая внимания. Я стучусь. В комнате сидит один человек. Он приглашает присесть и говорит: «Мы, Вера Андреевна, решаем судьбу вашего мужа, и я прошу помочь нам». В комнату входит еще один человек, он садится. Они ждут – видимо, хотят, чтобы я начала сама. Но я молчу.
Тогда начинаются вопросы: «Скажите, Вера Андреевна, откуда у вашего мужа фамилия Шмидттоф?» Я начинаю нервничать, так как не знаю о фамилии ничего. У Софьи Ивановны я не спросила, боясь не выдержать ее взгляда, боясь проговориться ей о моем допросе. Думала, ну, опять все начнется. Сейчас закричат. Но нет. «Не знаете? А жаль. А вот о немецком после вы знаете? О его встречах со Шмидтгофом и о их дружбе?» – «Нет, нет! Не было никакой дружбы. Володе нужна была его машина на съемку». – И опять повторила все то, что говорила раньше. Потом они задают какие-то незначительные вопросы, я сейчас не помню, и вдруг спрашивают: «Вера Андреевна, скажите, ваш муж пил?» Ответила: «Да, пил». – «Скажите, было ли так, что ваш муж сделал какой-нибудь поступок, а утром уверял, что этого не было?» – «Да». – «Расскажите». И я рассказала, как однажды, когда мы приехали в Дагестан снимать картину «Макар Нечай» о хлопке, была очень плохая погода, солнца не было, снимать нельзя. Мы бродили без дела. На каждой улице продавали вино из бочки. Мы пили. Потом дома к нам пришел актер Андреев и принес еще вина и водки. Они долго сидели и пили. Я просила не пить, рассердилась и ушла.
Когда я пришла, то застала Володю в невменяемом состоянии. Он решил с пьяных глаз, что я ходила куда-то на свидание или еще что-нибудь, не знаю, но он набросился на меня. Я вырвалась. Тогда он взял стул и стал бегать за мной со стулом. К счастью, он упал и не мог подняться. Я убежала к актеру Куровскому, я дружила с его женой Лилей и просила их меня приютить. «Я разойдусь с ним, это невозможно. Мне страшно, он ничего не понимает, у него безумные глаза», – плакала я. Утром он проснулся – меня нет. Узнал, что я у Куровских и пришел за мной. Он очень удивился, что я ушла. Когда же я сказала, что он меня хотел убить стулом, он побелел и упал передо мной на колени: «Прости меня, Басенька, я ничего не помню, ничего не понимаю, я не был так пьян. Я не мог быть таким, как ты говоришь. Я ничего не помню, ты мне веришь?» Он действительно ничего не помнил. Я за это ручаюсь». –«Спасибо, вы очень красочно рассказали о муже, нам это поможет». Взяли от меня шерстяные носки и подписали мой пропуск. Прошло много времени с тех пор, как его посадили, но какие разные были эти допросы! Какой-то другой был дом на улице Чайковского.
Шло бесконечное время, у меня сил не было ждать. От нас принимали по пять рублей. Я поехала к брату на Ольгинскую. Он и его жена Маруся были очень рады моему приходу, так как у Левы был удачный день на работе и он пришел рано. Мне было тяжело видеть, что кто-то смеется и радуется. Жизнь моя была ужасной. Я писала, что комнату Софьи Ивановны опечатали и ее вселили ко мне. Она была очень тяжелым человеком, и мне было трудно. Очень трудно жить всеми брошенной.
Когда вечером я ехала от брата, как сейчас помню, на трамвае 18, всю дорогу умоляла Бога помочь мне, мысленно уверяя себя, что Володя должен прийти. Я вышла на улице Некрасова. Магазин был открыт, было без пятнадцати минут одиннадцать. Я зашла и купила три пачки Беломора. Я тогда не курила. Но уверяла себя, что Володя сегодня придет и Бог мне поможет. Поднимаясь по лестнице на третий этаж, я молилась Богу, прося его о помощи. Я не умела молиться, не знала молитв, хотя мама водила нас в церковь на праздники: в пасху и на рождество. Но молитв я не учила, а тут я просто шла и шептала: «Господи, помоги, сделай так, чтобы Володя был дома, я не могу больше. Господи, помоги, помоги...». Позвонила. В открытой двери увидела его кожанку. Мне стало страшно. Я думала, что его расстреляли, а вещи принесли. Я не могла поверить в это счастье: у двери в нашу комнату стоял Володя с распростертыми объятиями. Он был худой и бледный (он был раньше полным человеком, и конферансье Гаркави славился своей полнотой, потому они часто менялись костюмами), а тут это был худющий, высокий мужчина, и костюм на нем висел. Я бросилась к нему. Вот говорят, что от большой радости люди смеются или плачут. Нет, я не смеялась и не плакала. Я все время думала, что это со мной происходит во сне. Я его трогала, ощупывала, обнимала, чтобы поверить, что это не сон. Потом Володя позвонил Мише Гавронскому – своему другу и сорежиссеру по картинам. Мы взяли такси и поехали по всем тюрьмам, где сидел Володя. Я просила, чтобы он рассказал, каким чудом он вышел, ведь нам сказали, что он контрреволюционер и выслан на 25 лет без права переписки. «Не сейчас, не сейчас, у нас будет и время, и место где поговорить». Когда мы приехали домой, Гавронский открыл бутылку шампанского, решили выпить. Все подняли бокалы. Володя встал, все встали, мама вдруг заплакала от переживаний, а мы засмеялись. Но пить он не мог, отпил немного и сказал: «Не могу, Миша, не заставляй». – И вскоре ушел. Я пошла мыть посуду. Когда я вошла, Володя сидел у детской кроватки, зажав голову руками.
Утром, когда я проснулась, я стала звать Софью Ивановну: «Софья Ивановна, Софья Ивановна, а знаете, какой я сон видела? Мне снилось, будто бы Володя вернулся». Кто-то вдруг обнял меня и стал целовать. Это был он: «Я дома, Басенька, я дома».
Через месяц Володя получил деньги, и мы уехали в Киев. Он не хотел оставаться в Ленинграде и устроился на работу на Киевской киностудии.
А как он чудом спасся, я напишу позже.
Прошло много времени, я все не могла написать о его возвращении, о том чуде, когда он смог выйти из этого ада и обнять свою маленькую дочку, которая уже бегала. Это была такая радость, которую нельзя передать, но длилось это недолго – он был уже не тот Володя Шмидтгоф, которого все знали. Здоровье было подорвано. Временами на него было тяжело смотреть. Вначале он старался мне ничего не говорить. Я была на четырнадцать лет моложе его, и он жалел меня и где-то думал, что я его не пойму. Когда я спрашивала: «Как там в тюрьме тебя кормили? Ты же страшно похудел». Я была молодая, глупая. Сейчас, вспоминая все это, не верю, что это могло быть. Он даже на меня разозлился: «Ты думаешь, что ты говоришь? Как может быть в тюрьме? Перестань спрашивать, не надо об этом вспоминать. Неужели ты не понимаешь, я первое время очень страдал от голода, но потом привык. Я не хочу вспоминать этот кошмар, давай прекратим этот разговор». Он уходил к маме, к Софье Ивановне. Часто я видела, как он, сидя с мамой на ее кровати, говорил шепотом, но стоило мне войти, разговор заканчивался. Только изредка у него вырывались отдельные фразы, и то это было в присутствии его друзей. «Меня спасал жир, если бы не мой жир, я после второго допроса не вернулся бы». Это я услышала, когда он говорил с Карлушей Гаккелем. Он пришел из тюрьмы другим человеком. Он пришел худым, костюм на нем болтался как на вешалке, ни одна рубашка не была ему впору.
Однажды я приехала к Мише Гавронскому, его другу. Я уже о нем писала. Володя задержался. Мы сидели и ждали его прихода. Заговорили о Володе. Я стала говорить, что он часто жалуется на печень, на поясницу, но к врачу идти не хочет. Ha это Миша сказал: «Не трогай его сейчас с расспросами. Он слишком много пережил, в дальнейшем все сам расскажет». Миша рассказал мне, что Володя сидел первые дни в одиночке, в сырой и полутемной камере. Тяжелые двери запирались, и их никто не открывал. Было так тихо, как в могиле. Его водили на допрос и били, а когда он падал, обливали холодной водой и опять ставили. Потом он попал в камеру, где было много народу и все стояли. Там чувствовался сильный запах мочи, но Володя стал к нему привыкать. Вскоре заключенные становились друзьями, все расспрашивали, кто он и что за статья. Он отвечал: «За что я сижу, и сам не понимаю». Одни зеки смеялись, а другие стали говорить, что они тоже не знают, за что получили 58 статью. В камере его уговаривали со всем соглашаться, иначе умрешь или будешь калекой. И он, наконец, признался, что был шпионом, что дружил с немецким послом, и ему дали 25 лет без права переписки. Это то, что нам сказали с Софьей Ивановной. А об одиночке и страшных допросах я догадывалась, так как тоже побывала в этом страшном доме. «Миша, я до сих пор не знаю, откуда у него эта двойная фамилия, из-за которой меня таскали на допросы». Миша предложил: «А давай у него сейчас спросим, я тоже не в курсе дела». И Миша замолчал, так как пришел Володя.
– Володенька, дорогой, я каждый день хотела тебя спросить, откуда двойная фамилия Лебедев-Шмидтгоф, я очень много выстрадала на допросах из-за твоей фамилии. Объясни нам с Мишей, откуда эта фамилия.
– Басенька, это было давно. Моя бабушка Пиунова-Шмидтгоф была актриса, крепостная актриса графа Шереметьева, у которого был маленький, но прекрасный театр. Бабушка была очень красивой женщиной и прекрасной актрисой, талантливая, красивая, молодая, с хорошим голосом (она пела), и за ней естественно ухаживали молодые люди. Среди этих молодых людей оказался красивый молодой человек, австрийский офицер Шмидттоф. Она и он очень полюбили друг друга, у нее должен был родиться ребенок, но граф Шереметьев ее не отпустил. Шмидтгоф уехал, писал письма, но потом пропал. Время шло, родился мальчик, и, когда ему исполнилось два года, появился еще один претендент на ее руку. Купец Лебедев. Он страстно полюбил ее, продал свое имение и выкупил ее у Шереметьева. Они жили счастливо, и у них родились еще пятеро детей, носивших фамилию Лебедев. Когда Шмидтгофу было уже шестнадцать лет, купец Лебедев написал петицию царю с просьбою дать ero фамилию приемному сыну, которого он воспитал и фактически вырастил-поставил на ноги. И царь повелел своим высочайшим именем дать ребенку фамилию Лебедев, но не просто Лебедев, а Лебедев-Шмидтгоф. И вот от той ветки и выросли мои дяди и тети, и фамилия у них была Лебедев-Шмидтгоф. И в паспорте Лебедев-Шмидтгоф, а зачастую в картинах просто Шмидтгоф. А когда я был в тюрьме, мне не верили и били. Мне очень дорого досталась эта немецкая фамилия».
После прихода домой первые дни он ходил на Ленфильм. Его и меня восстановили на работе. Сразу дали документы, и друзья, да и сам Володя решил сразу уехать из Ленинграда. Куда? Стали звать в Киев или в Минск, друзья старались скорей найти ему работу. Пришел к нам Евгений Павлович Гершуни. Они долго говорили о том, что надо скорей уехать. Многих выпускали и брали снова. «Я, наверное, – говорил Володя, – уеду в Киев, но ты никому не говори, куда я уехал. Я хочу скорей уехать, я чудом спасся, я был болен, меня часто вызывали, издевались надо мной. В камере меня тоже уговаривали говорить только "да". Я так и сделал». Он обнял Гершуни и вдруг заплакал. Больше Евгений Павлович его не видел, но он ему все же рассказал, как его выпустили.
Итак, после его возвращения мы уехали в Киев. Оленьку Софья Ивановна мне не дала: «Вот устроитесь, и тогда я к вам приеду».
Киев – прекрасный город, чудесная, вся в цветах Киевская киностудия. Приняли нас очень тепло. Володя стал работать над сценарием «Тиха украинская ночь» с писателем Евгением Петровым. У нас появилось много друзей, с которыми судьба соединила нас надолго (Довженко, Солнцева). Сценарий был утвержден. И я была счастлива. Я получила в этой картине главную роль. Роль Даши. Мне все казалось солнечным, радостным.
Я поехала за Оленькой, так как очень без нее скучала. Когда я приехала, меня встретила Софья Ивановна, держа за руку Оленьку. Она была прелесть. Первые время мы гуляли с ней целые дни, и я ей рассказывала какой у нее замечательный папа и как он ее любит. Она ведь его совсем не знала, так как родилась без него, и опять он ее покинул. Софья Ивановна сделала ей чудесное платьице из байки в клетку – рукава с буфами, юбочка вся в сборку. Она была просто маленькая принцесса. Но она была дикая, боялась людей и держалась только за бабушку и за меня.
Как-то раз приехала ко мне в гости Людмила Дмитриевна, мать жены моего брата. Я взяла Оленьку на руки, потом поставила на пол и стала обнимать Людмилу Дмитриевну, говоря: «Оленька, познакомься, это твоя вторая бабушка, мы ее все любим, дай ей ручку». Оля стояла как каменная, потом закричала: «Не хочу, не хочу, уходи!» Я взяла ее на руки, подошла к Людмиле Дмитриевне, но удержать ее было трудно, она вырывалась и так кричала, что вбежала Софья Ивановна: «Что здесь происходит, что вы делаете с ребенком? Не мучайте ребенка. Я держу ее одну, она не привыкла к посторонним людям». Мне было очень жаль бедную Людмилу Дмитриевну, мне было жаль Оленьку. Я поняла, надо ее скорей увести от этой Софьи Ивановны, надо, чтобы она полюбила людей, а не боялась их. Кто бы ни пришел, она так кричала, что ее было трудно успокоить.
С трудом я выехала из Ленинграда вместе с Оленькой, мне помогла в этом жена Эрмлера.
Наконец мы все вместе: я, Володя и Оленька. Живем в гостинице «Континенталь», где обедаем и ужинаем. Нас окружают такие друзья как Корнейчук, писатель, молодой Михалков, Алейников Петя, Андреев, всех не перечесть. Володя стал улыбаться и обещал сходить к врачу. Я учу роль Даши.
Первый съемочный день. Я волнуюсь. «Мотор включен, съемка начинается….». И вдруг всё выключают, гасят свет и бегут наверх к директору. Радио: «Говорит Москва...» Левитан. Война. Война, война. Все в ужасе. Я вижу поднятые лица, у кого слезы, у кого испуг. Меня как будто ударили по голове. Я ищу Володю. Он бросается ко мне, обнимает меня, и мы стоим в обнимку и он шепчет мне: «Не волнуйся, мы выдержим, не волнуйся, видишь, я взял себя в руки».
И вместо «Тихой украинской ночи» наши мытарства, наше общее горе. Нас эвакуировали в Ашхабад. На Ашхабадскую киностудию.
Киев бомбили, с билетами было плохо, мы сидели на чемоданах и ждали. Но чемоданы пришлось оставить и взять только необходимое, так как в поезде тесно и с вещами не пускают (надо определенное количество вещей). Какой-то кошмар! Мы отвезли все свои хорошие вещи своему другу, директору нашей картины, он обещал сохранить, но мы и не знали по настоящему, что значит война (все вещи погибли вместе с нашим другом у немцев). Студия не могла достать нам билеты, и вдруг нам помогли актеры Петя Алейников и Борис Андреев. Они достали нам билеты и помогли сесть в поезд. С нами ехала невеста Бориса Галочка, и потом они в Ташкенте поженились. Они нам очень помогли. Посадили нас в поезд. Поезд был новенький, весь блестел. Вагоны все были новые. В вагоне было тесно. Я, Володя, Галенька, какая-то старушка с ребенком на руках, двое мужчин пожилых. Мы фактически бежали из Киева. Луков с женой уехали на машине. Савченко, режиссер, ехал другим поездом. Все старались скорее покинуть этот чудесный город. Киев страшно бомбили. Когда мы сели в вагон, мы были счастливы. Но немец не дал нам уехать далеко, наше радостное настроение было омрачено, нас начали бомбить с воздуха самолеты. Стекла бились. Все что-то кричали. У нас на глазах погибли ребенок и старушка, которая держала его на руках. Я сразу упала на пол, прикрыв собой Оленьку, закричала Володе: «Ложись, ложись!» – И он лег с нами. Мы выжили только благодаря Володиной кожанке – этому пальто досталось: стекла от окна разрезали плечо и рукав. Через несколько станций нас остановили, сняли раненых, их было много. Когда мы вышли из вагона, мы не узнали наши новые вагоны. Они были страшными, железо снизу как-то поднялось. Все стекла были разбиты. Крыша дымилась. Дверь висела. Вообще это был какой-то ужас. Краска на вагонах была в пузырях, где-то железо от стрельбы как-то съежилось. Это был совсем не тот поезд, который уходил из Киева. Страшно было смотреть и непонятно, как мы так легко отделались. Я видела, как из вагонов выносили раненых, некоторые кричали. Нас всех высадили, сказали, что поезд не пойдет и нам надо всем устраиваться на этой маленькой станции. Я сейчас не помню ее названия, надо посмотреть на карту – тогда вспомню. Мы где-то устроились на траве. Оля горько плакала, и мы с Володей не знали, как ее успокоить. Помню, Володя отошел, где-то сорвал цветочек, и там была божья коровка, дал ее Оленьке и сказал: «Аленька, к тебе прилетела, смотри кто, маленькая красненькая божья коровка. Я тебе сейчас расскажу про нее». Но Аленька уже не плакала, а с радостью наблюдала, как она ползет у нее по руке. Аля успокоилась. У нас тоже стало легко на душе. Когда она уснула, я сказала Володе: «Подумай, нас могли бы убить как многих в задних вагонах, а мы остались живы». – «Со мной это уже не первый случай, я уже был на пороге смерти, если бы я не заболел, меня бы увезли бы далеко-далеко, откуда не возвращаются. На Севере я бы не выжил». – «Володенька, расскажи». – «Когда меня арестовали, я не мог поверить, что везут в тюрьму. Привезли меня сперва в «Кресты» (такая тюрьма в Ленинграде), посадили в камеру, где было очень много народу. Было очень душно. Люди были разные, разных возрастов. Больше было интеллигентных, старых и молодых. Некоторые были в таком страшном виде, с синяками и даже опухолями на лице. Истощенные от голода. У меня ничего с собой не было, и в первые дни мне ничего не давали, но кое-кто со мной поделился. Это был старый ученый из Лесотехнической Академии. Я его не забуду. Познакомившись ближе с этими людьми и побывав в одиночке, я был рад, что я не один, и я стал рассказывать о кино, об интересных сценариях, сперва они слушали, но я видел в их глазах потухших, что им не до моих рассказов, но все же я всегда, когда кто-нибудь задумывался, старался опять что-нибудь рассказать, и это, как говорили они потом, их отвлекало. Я жалел, что мне не удавалось увидеть улыбку на их лицах. Часто вызывали кого-нибудь, и все вставали испуганные и думали, что это вызовут его. Некоторые уже не приходили, а других бросали в ужасном виде. Нет, не могу, не могу я это вспоминать, это и так стоит у меня в глазах». – «Ну что ты, Володя, я это все знаю. Ты расскажи, как ты вышел, как тебе это удалось?» – «Я сидел в камере, где нас было 26 человек. Камера была маленькая, все ждали вызова, высылки. Я был приговорен к 25 годам без права переписки, таких было много, и я так же ждал, как все. Я очень болел, болел бок, болел живот, я еле двигался, и уже не мог даже говорить, я все время молчал и думал. Вдруг дверь открылась, и всем нам сказали: «Забирайте свои шмотки и вытряхивайтесь отсюда». Мы стали собираться, хотя собирать было нечего, но все же хлеб я положил в карман. Меня шатало. Я напряг все свои последние силы, чтобы пойти со всеми. Кружилась голова. В коридоре, куда нас вывели, было много народу. Все столпились, и трудно было идти. Потом как будто двинулись к выходу. Я сделал еще пять, десять, пятнадцать, может, немного больше, шагов, сердце хотело убежать от меня, я чувствовал, что оно сейчас разорвется. Что мне делать, мне не дойти до выхода, а там – воздух. В глазах потемнело, а дальше я не помню, я упал и ничего не помню. Как во сне услышал: «Брось его в камеру».
Очнулся в камере на полу. Не знаю, сколько я пролежал. Я стал прислушиваться. Было тихо. Я увидел койку с матрасом и хотел встать, но опять упал. Потом услышал железный стук и чьи-то шаги. Кто-то толкнул дверь, запер и ушел. Я думал, сейчас откроют камеру и увидят, что лежит на полу человек, но никто не открыл, шаги стихли. Я снова, наверно, потерял сознание, не помню. Сколько это длилось не знаю. Открыв глаза, я стал осматривать свою новую квартиру, были решетки на окнах, но все же через них шел тусклый свет. Было тихо как в колодце. Нет, не в колодце: там плеск, журчание воды, а тут тишина, пустота. Вдруг я увидел прижавшуюся к стене в углу маленькую мышку. Я не поверил своим глазам. Долго, внимательно ее изучал, смотрел на нее с любовью, и увидел, как она побежала к одной стене, потом к другой, потом уселась. Я видел маленькие умные глазки. Я вынул из кармана сухари, но не мог их удержать в руке, и они покатились по полу. Меня пронзила сильная судорога в руке, я чувствовал, что стучу зубами, я постарался взять сухарик себе в рот. С трудом это мне удалось, и, когда я проглотил его, мне стало легче. Мышка грызла мой первый сухарик, я был счастлив. Откуда, как могла попасть эта мышка в мою камеру, это чудо, она была со мной, я не один. Это послание Господа, это невероятно. Нас было уже двое. Вероятно, когда выводили арестантов из камеры, она вбежала сюда. Я посыпал ей крошки и закрыл глаза, открыл снова и увидел возле себя этого маленького зверька. Не знаю, сколько я пролежал, но встать не мог, у меня очень распухли ноги, а нары были так близко. Но присутствие этого мышонка согревало мою душу, я все смотрел и смотрел на него. Потом мышка уже лазила в мой карман, и я подумал, что, когда она все съест и уйдет, я умру. Я, как утопающий, держался за эту маленькую соломинку. Это хороший знак, может быть, и надо мной встанет солнце.
Прошел почти целый день, а может и два. Хлеба не было. Мышка все сидела возле меня и смотрела на меня маленькими глазками. Вдруг затрещал замок и вошел надзиратель. Увидев меня на полу, он закричал в коридор: «Сюда, сюда» – и прибежал еще один военный. Я закрыл глаза. Военный, как мне показалось, сказал: «Он дышит еще, живой. Давай его в лазарет, неси носилки». Меня подняли под руки и хотели тащить, но потом принесли носилки, меня положили и дотащили до какой-то приемной, но дальше я ничего не понимал.
Очнулся я в тюремном лазарете, надо мной стояла сестра и делала мне укол. Я не помню, что я говорил и говорил ли вообще. Принесли чай и сухарь. Чай я выпил, но сухарь съесть не мог. Сделали еще укол, и я заснул.
Проснулся. Было утро. Голова не кружилась. Вдруг я услышал над собой теплый знакомый голос. Кто это? Где я слышал этот голос? Я боялся посмотреть на этого человека, и закрыл глаза. Мне казалось, что я схожу с ума. Голос принадлежал человеку, которого я хорошо знал, но я не мог понять, с кем он говорит. А он говорил с сестрой, потом он остался один со мной, все ушли. Я не верил своим глазам, мне хотелось плакать. «Володя, это я, Алексей. Ты поправишься. Я все сделаю, чтобы тебе было лучше. Со мной здесь считаются». Сквозь пелену на глазах я смотрел на этого доброго человека. Впервые за полтора года, которые я провел в тюрьме, говорили со мной так тепло. «Ты поправишься, поправишься, только если кто подойдет, я тебя не знаю». Я увидел своего старого друга, доктора, с которым познакомил меня Эрмлер в Доме кино на Невском: «Вот познакомься: это Алеша, чудесный врач. Он предан искусству, – сказал Эрмлер. – Я знаю, вы подружитесь. Он тебе с «капустниками» поможет». Он действительно часто бывал в Доме кино. Так он вошел в мою жизнь и помогал мне во всем. Помогал оформлять сцену для «капустников», которые мы устраивали к каким-нибудь праздникам. Он приходил всегда чисто выбритый, подтянутый, веселый. «Для меня лучшее лекарство – это Дом кино», – говорил он. Я знал, что он доктор, он мне даже доставал нужные лекарства, но что он работал в лазарете, я не знал, и, увидев его здесь, был потрясен. "Алеша, Алексей, это ты? – (по-моему, Володя мне так его называл, но, если честно, не помню, потому что это слишком было давно). Алеша, ты меня узнал? Как ты здесь?" Он зажал мне рот рукой, а потом вышел. Это был удивительный человек, где он сейчас, не знаю».
Я очень жалею, что сразу не стала записывать Володины воспоминания, но кто знал, что об этом можно будет говорить свободно. Надо было работать, кормить, одевать детей, на разговоры с детьми и то было мало времени. Вероятно, по молодости лет я не понимала, что когда-нибудь, когда дети вырастут и будут спрашивать о своем отце, а я не смогу вспомнить очень многое. Особенно мне жаль, что я не могу вспомнить фамилии врача, который фактически спас Володю. Володя, если бы остался жив, наверно, написал бы о нем сценарий и снимал фильм. Алеша, дорогой Алеша, Алексей, спасибо тебе за Володю, ведь ты всячески старался держать его в больнице и выписал именно тогда, когда были сняты «тройки», а вместо Ежова стал Берия (один другого страшнее). Когда сняли их, сняли «тройки» и пошла чистка в ГПУ, их судили, появились другие следователи, которые пересматривали старые дела и пересмотрели дело моего мужа. Это спасло Володю. Он мне рассказывал все это, когда мы сидели на траве и ждали отхода нового поезда, который должен был доставить нас в Ашхабад.
Продолжу Володин рассказ.
«Когда меня привели опять в камеру после больницы, я долго там не сидел. Меня вызвали через несколько дней, дело пошло на пересмотр. Меня допрашивали в течение недели, потом – через месяц, но я понимал, – что того страшного приговора уже не будет. Трудно было только долго стоять, ноги совсем отказывали, почки тоже болели, словом, и сейчас все во мне еще болит как-то временами. Ну, слава богу, кажется, мы скоро поедем, смотри, уже новый поезд подошел. Пойдем, бери Алю».
Уже в вагоне я, лежа на верхней полке, вспоминала с Володей, как мне позвонил следователь и спросил, кто у меня родился. И я закричала: «У меня родилась дочка, как две капли воды похожая на мужа». И нас разъединили, тaк как сказали, что можно говорить только «да» и «нет». Через несколько дней, рассказывала я Володе, меня вызвали в этот страшный дом. Я об этом уже писала, но все же повторю.
Позвонили в первый раз после длительного молчания. Мягкий мужской голос сказал: «Мы расследуем дело вашего мужа. Вы нам должны помочь». Помню я заплакала, а когда он спросил: «Что с вами?», я сказала: «Вы первый, которые со мной так говорит». Сейчас, когда мне уже много лет, я думаю, а не мог ли помочь мне Михаил Иванович Калинин, он ведь сказал, в какой тюрьме сидит мой Володя, и мы пришли на Воинова, 25, и там от нас приняли пять рублей.
Ну вот, я опять отвлеклась.
Мы побежали к вагонам. Нам дали целое купе – мне, Володе, Оленьке, Гале и работникам Киевской киностудии. Оленька спала, колеса стучали, и мне стало так спокойно и хорошо. Володе дали новую должность «начальника по вагону». Он имел право сажать людей, если есть место, он получал еду для помощи эвакуированным из Киева. Володя не мог носить эти ведра с супом и кашей и попросил помочь мальчиков, которых он подобрал с матерью на одной из станций. Чудесная мать, эта русская женщина напоминала мне Орину – мать солдатскую. Они три дня сидели на станции, никто их не пускал в вагон. Они ехали с нами два дня и доехали до своей станции. Как они было счастливы!
Потом Володя на другой станции увидел другую женщину, лет 60-65, она распустила волосы, у нее было четверо детей. Все они бежали за ней босые, растрепанные, а она кричала: «Ой вей, ой вей, помогите. Не можем доехать. Третий день билетов нет, вот дали поезд, а в вагон не пускают». У нас как раз освободилось одно купе, и Володя взял эту женщину с детьми. И, когда узнал, куда ей надо, сказал ей: «Боюсь, туда не доедете до вашей станции: мы можем там не остановиться». Что тут было! Она стала еще больше кричать, дети лезли в вагон, проводников тогда не было. Ну ладно, влезли, поехали.
И еще много можно написать. Каких только людей мы не сажали! Одни помогали, благодарили как Орина, мать солдатская, а другие ругали.
Женщине этой с четырьмя детьми я дала чулки и Алины туфельки, так как они были босые, а потом поделилась с ними едой. Старуха все взяла как должное, а потом, когда я пришла узнать, что им еще нужно, то поразилась. Женщина причесалась, детей всех одела в хорошие костюмчики, а на столе стояли консервы, которые они ели.
Когда они проехали свою станцию, она нас так ругала. И зачем мы их взяли, и сволочи мы и так далее... Словом, много пришлось нам повидать людей, и Володя всегда хотел им помочь.
Наконец мы доехали до Ташкента. Нас встречал какой-то представитель от ташкентской киностудии, дал нам гостиницу, всех киноработников расселил. На другой день к нам приехали актеры Петя Алейников и Борис Андреев. Борис был счастлив, что мы благополучно доехали, взял свою Галеньку и ушел с ней в другой номер.
Пробыли там 5-6 дней, нас отправили на ашхабадскую киностудию. В Ашхабаде нам дали комнату 20 метров. Спросили, не нужна ли нам мебель, и, конечно, я взяла роскошную мебель киностудии, а потом платила за амортизацию. Когда Володя пришел со студии и увидел мягкие стулья, диванчик, широкую кровать, он улыбнулся и сказал: «Ты что, Басенька, надолго тут устроилась? Война скоро кончится, и мы поедем домой». Но я ответила: «Поживем хоть неделю, я привыкла к уюту и хочу, чтобы у меня было красиво». И я была права. Когда все расселились, стало ясно, что самая уютная комната была у нас, и все приходили вечером к нам, когда Оленька уже спала. Здесь была коридорная система, и каждой семье полагалась комната. В одной жили Довженко и Солнцева, в другой — актриса Алисова с семьей, в третьей — оператор Екельчик со своей женой Ириной Володко (которая играла в картине «Поэт и царь» жену А. С. Пушкина). Еще нашим соседями были Винарские, Аня Лисянская, актриса, и другие.
В 1942 году у меня родился сын, Юрий Лебедев-Шмидтгоф, тихий спокойный ребенок. Мои дети привыкли спать при разговорах, при шуме, и все удивлялись, какие у них крепкие нервы. Особенно легко засыпал Юра, а Олю всегда было уложить трудней, ей хотелось посидеть с нами, послушать разговоры, она была очень любознательная и умная девочка. Я была рада, что приходили интересные люди, и у Володи не было времени предаваться тяжелым воспоминаниям. Приходил Олеша, много говорил, острил, но я его не очень любила, поскольку он выпивал каждый день, а Володя уже пить не мог, но все равно старался его угостить.
Какие чудесные люди нас окружали, как трогательно заботились о Володе, как было видно во всем! Днем была жара, и я не забуду никогда, как режиссер Савченко приходил со своей простыней, просил, чтобы я ее замочила в саду в холодном источнике, от которого была проведена труба, и все старались оттуда пить воду. Савченко ложился на пол, я накрывала его простыней, потом вбегал Олеша и говорил: «И меня закрой, Верочка, умираю». Володя, весь красный, тоже плюхался рядом с ними, а я только знала, что бегала в сад с Оленькой, и мы брызгались у крана. Она это очень любила. Володя старался прийти со студии и в обеденный перерыв; очень он тяжело переносил жару в 40°. А мне было хорошо, я обожала всегда тепло.
Да, я забыла написать, что Володя, когда мы только приехали, стал ставить фильм фронтовой. Этот фильм назывался «Люди Красного креста», где у меня была главная роль. Я играла там медсестру Ольгу Ивановну. Фильм был очень удачным. Это о фронте. Как наш театр, вернее, бригада актеров попадает в такую ситуацию, когда она возила подарки солдатам, и сама попала на фронт. Я очень любила эту картину, она шла все время в самых тяжелых местах – в госпиталях. Потом Володя поставил картину «Открытие сезона», но я уже не снималась, так как у меня должен был родиться сын Юра. Володя пропадал на студии, а вечером к нам приходил Довженко и читал свой сценарий. Приходила Нина Алисова, читала стихи, и Олеша очень за ней ухаживал. Она говорила, что завидует мне, что я сумела создать такой уют, несмотря на войну.
Да, трудно, но приятно вспоминать это время, там мне было очень хорошо. В 1942 году к нам приехала Володина мама из Ленинграда. Это было чудо. Как могла эта старушка, маленькая, худенькая, но очень сильная духом, вырваться из блокадного Ленинграда? Она ехала не одна, с нею была ее подруга, но дорогой она не выдержала и умерла. Софья Ивановна рассказывала нам, как она добиралась до нас на поезде с пересадками, вещи все она сдала в багаж. А их было пять больших тюков. Она собрала все белье, одеяла и много всего, и этот багаж пришел через два месяца к нам в Ашхабад. Эти вещи спасли меня, когда я ехала в Свердловск к Володе, куда его послали работать.
Итак, приехала Софья Ивановна, привезла бриллианты, золотые кольца и звезду из малых и больших бриллиантов. Это нас все спасло во время войны. Она боялась умереть в Ленинграде, поэтому все собрала, и я только удивлялась, как эта старая маленькая женщина, которую я всегда боялась, смогла преодолеть все и везти Володе свое богатство, чтобы, не дай Бог, никому, кроме него, не досталось. Она сперва дала мне эту коробку с кольцами (16 золотых колец с камнями и бриллиантами) и эту знаменитую потрясающую звезду из бриллиантов, больших и маленьких. Я посмотрела все это богатство, но мама мне всегда говорила: «Доченька, помни, бриллианты – это человеческие слезы, не бери их, они принесут тебе несчастье. Никогда не думай о них», и я сказала: «Спасибо, но это ваше и Володино, мне этого не надо». Тогда она одела мне на руку золотой браслет и дала мне бриллиантовые сережки, но я их не взяла, так как у меня в ушах не было дырочек, и кольцо с бирюзой.
Кольца все проели, а звезду Володя после смерти матери, когда ехал в Москву по вызову Большакова, взял с собой. В Москве пошел в ресторан, денег не было, и он показал известному композитору эту звезду, сказав, что ему давали в Ашхабаде сто тысяч, это во время войны. Тот загорелся: «Продай, продай. Я тебя сейчас дам 25 тысяч, а остальные отдам через шесть месяцев, буду тебе посылать». Композитор написал гарантийное письмо, что он обязуется отдать Володе деньги, но Володя умер, а когда я позвонила в Москве после войны, он сказал, что не знает никакой звезды и он ничего не должен, что Володя был пьян и все выдумал. Юрист мне сказал, что эта бумажка, которую они составили, без печати, а потому она не действительна. И я подумала, что мама была права, что бриллианты – это человеческие слезы.
Я вспоминаю, как Софья Ивановна сперва дала мне эту коробку, чтобы я посмотрела, и я поняла, что ее подарок. Но я была молодая и глупая, и я сказала Софье Ивановне, что мне это все не нужно: «Это ваше и Володи». Она все же подарила мне золотой браслет, кольцо с бирюзой и сережки.
Через несколько дней мы вызвали к ней врача, но врач сказал, что ее дни сочтены. У нее была дистрофия, она все время просила есть, и я ей давала, так как боялась, что она подумает, что я еду жалею. Чтобы у нее всегда была еда, я ходила к соседям, и мне рекомендовали семью армян Хачатуровых, которые покупали у всех золото. Они жили в маленьком деревянном домике с мамой и дочкой Олиного возраста. Много я носила ей колец и всякой мелкой золотой мишуры. За кольцо она давала мне одну коробку сахара и полбуханки хлеба, а детям иногда еще два яблока. Я никогда не смотрела на эти кольца, которые давал мне Володя. Брала продукты и убегала кормить Юру, готовить обед.
Я помню, как однажды я развернула носовой платочек, где лежало большое мужское кольцо с рубином, а вокруг рубина были бриллианты. Мне оно очень понравилось, когда мне давал его Володя, и я решила еще раз на него посмотреть. Это было чудо. Я с трудом положила его обратно, уговаривая себя, что это не мое, но решила попросить у Хачатуровых не только сахар и хлеб. Когда же я ей его дала, она дала мне сахар, как всегда килограмм, и хлеб, но не полбуханки, а целую, и килограмм макарон. На столе стояло печенье, и я попросила ее дать мне детям немного печенья. Она взяла два печенья и дала для Оли и Юры. Я ничего не сказала, но злость, обида сжимали мою душу, и, когда я вышла, я встала у их дома, посмотрела на небо и сказала: «Господи, помоги, отомсти за меня и за детей этим ворюгам. Я сюда никогда сюда не приду, пусть ходит Володя». Но мне уже не пришлось ходить, так как Софья Ивановна умерла. Мне этого никогда не забыть. Я знаю, что я не должна отвлекаться, я должна больше писать о Володе, но все же я напишу, так как в начале своей жизни с Володей я писала о его матери, о ее страшном характере и о том, что я ее боялась.
Был вечер. Я дала Софье Ивановне чай, Володя задержался на студии. Вдруг она сказала: «Вера, милая, посиди со мной, пока нет Володи». Я села возле нее. Она взяла мою руку и прижала к своей груди.: «Прости меня, старую. Я знаю, много ты от меня перенесла, прости. Я так люблю сына, мне все казалось, что у него должна быть не такая девочка, как ты, а актриса, с именем, с положением или из очень хорошей семьи. Я видела твою мать, она мне понравилась, твой отец – ученый, брат – ученый, но тебя я не могла принять своей душой. Только теперь я поняла, что ты – прелестная женщина, что у меня чудесные внуки. Спасибо тебе, спасибо – и прости. Меня Бог накажет». – И упала на подушку, потом захотела встать, приподняться. Я испугалась. Наклонилась над ней, а она уже шепчет: «Прости меня, прости. Я виновата перед всеми».
В это время вошел Володя. Он, не снимая пальто, подбежал к ней, как будто чувствовал, что она умирает. «Мама, мама, что с тобой?» – обнял ее и стал гладить по голове, а она шепчет: «Нет-нет, я тебя не оставлю, ты со мной уйдешь, мы будем вместе». И умерла. Володя отшатнулся от нее и сел. Я вызвала врача... Мы сидели возле нее. Я сняла с Володи пальто, он даже не заметил, что не разделся. Доктор долго держал ее руку, потом положил и сказал: «Она умерла». Всю ночь мы не спали, а через два дня похоронили, так как было очень жарко. Когда мы пришли на это кладбище, мне стало страшно. Там были только камни, не на каждом была надпись. Сплошной песок. Ни одной могилы с крестом. На могиле Софьи Ивановны мы хотели поставить крест, но нам отсоветовали, говорили, что крест нельзя поставить — там только песок, он не будет стоять. Она умерла 12 марта 1943 года, а 5 апреля было что-то страшное в природе. Был сильный ураган, мы все спрятались в домах. Володя не мог прийти домой, застрял на студии, нельзя было выйти. Песок поднимался вверх как винт, вообще это было что-то страшное. Окно у меня было разбито. Мы все вышли в коридор. Нина Алисова побежала смотреть через дверь, а я успокаивала Оленьку, она была у меня на руках. Оля очень впечатлительная, даже ночью плохо спала, просыпалась и звала меня. Мы с Володей положили ее между собой и она наконец спокойно уснула. А Юра крепко спал.
Шли дни, и постепенно всё забыли, снова была жара и мокрые полотенца. На студии шла подготовка к новым фильмам. Володя закончил картину «Открытие сезона» для фронта и повез в Москву сдавать «Люди Красного Креста». Я осталась с детьми одна. Но мне некогда было скучать, я все время была занята, и стирка, и готовка, и соседи зайдут, о детях я и не говорю. Жизнь прекрасна, мой муж и дети – хорошая семья, я должна благодарить Бога, но тогда я была грешна, я не молилась, я только в мыслях благодарила Бога. И вот я стою и жарю оладушки – печка у меня в комнате. Солнцева забрала у меня Аленьку и пошла с ней гулять, собирать цветы и делать букеты.
Вдруг я получаю телеграмму от Володи «Басенька, еду в Свердловск на переговоры, приказ министерства Кинематографии».
Да, я забыла написать: перед тем, как Володе ехать в Москву, он со мной пошел на могилу Софьи Ивановны, но (о, ужас), ее могилы мы не нашли. Батюшка, который ее отпевал, пошел с нами вместе и тоже нашел сплошной песок, а мы даже камень не положили. Вот здесь, вот здесь, нет, и дощечки с надписью, которую мы оставили, не нашли тоже и поехали к детям, которые были под присмотром моих соседей. Потом я невольно вспоминала ее предсказание: «Бог накажет меня, накажет». Но Володе я этого не сказала. Он и так был сам не свой. Теперь он в Свердловске, скорей бы вернулся! На столе лежала телеграмма от Володи. Почта плохо работала. Я ждала от Володи вестей. Наконец получаю срочную телеграмму – «Приезжай немедленно». Я сходила на киностудию прощаться со своими сослуживцами. Потом купила билеты. Заплатила за амортизацию вещей и просила, пока не уеду, их от меня не забирать. Взять только после отъезда. Мы жили на чемоданах. Поезд из Ашхабада в Свердловск прямого сообщения шел один раз в месяц, другие шли с пересадками.
Я была уже с билетами и радовалась, что скоро увижусь с Володей. Был жаркий солнечный день. Я стояла, как всегда, у печки и готовила детям еду. Юра спал, Аленька бегала по саду. У нас был чудесный дворик, весь в розах, дорожки из чудесного ашхабадского песка украшали ключевую воду. В уголке за кустом у дорожки был фонтанчик, из которого я всегда брала воду. В этот день я думала, как буду жить в холодном Свердловске, как буду жить без милых мне людей, с которыми как бы сроднилась. Все приходили ко мне и старались мне помочь. Да, жизнь в Ашхабаде для меня была сказкой. Я люблю тепло, я там впервые в жизни снялась в главной роли. Роль медсестры Ольги Ивановны была мне дорога. Забыть это нельзя. Был чудный день, из окна пахло розами, я готовила еду и все время посматривала в окно, как гуляет моя доченька.
Оля была прелестный ребенок. С каждым годом она делалась все милее. Родилась некрасивой, был очень большой нос, большие ушки и я даже не хотела ее показывать, когда она родилась, в Минске своим друзьям, а вот сейчас она прелесть. Как дети меняются на глазах. Володя собирался снимать Оленьку, он даже написал для нее сценарий. Но... Все, казалось, было у меня хорошо. Вдруг я оглянулась. В дверях стояла женщина, то ли туркменка, то ли татарка, только не русская какая-то странная, в черном. На ней был из черной вуали длинный шарф. Я смотрю на нее, она смотрит на меня и говорит: «Ну вот, я наконец с тобой рядом. Я давно за тобой наблюдаю и хочу тебе погадать». Я засмеялась и сказала: «Мне некогда, да я и вообще не люблю гадания. Нет-нет, не уговаривайте, я не хочу». Она входит в комнату, поднимает руку, в руке колода карт. «Нет, я тебе погадаю, ты – вещая, я хочу знать о тебе все, я давно этого хотела». Берет карты и бросает их на стол. Я рассердилась: «Да как вы смеете! Мне это не нужно. Я сказала вам, что я не люблю карты». Но больше я сказать ничего не могла. Она пронзила меня своими черными глазами, взяла за локоть и легко так говорит: «Красотка моя, что тебе будет, дай мне погадать. Прошу, не отталкивай меня, тебе же лучше будет. Не смейся, я тебе всю твою жизнь скажу, ты еще не раз вспомнишь мои слова». Я молчу. Она берет меня за руку, смотрит и говорит: «Ой, какая у тебя судьба-то будет. Сейчас тебе предстоит дорога необычная». Я смеюсь: «Ну, это и любому, войдя в мою комнату, видно, что мы на чемоданах». – «Нет-нет, не поедешь ты, твоя дочь ... . Бросает на стол карты и говорит: «Смотри». Я гляжу, ничего не вижу, смеяться мне уже не хочется. А она шепчет: «Ничего, ничего, выживет, не сильно больна будет твоя дочка». Я опять прошу мне не гадать, я не верю, а она гадает, не обращая на меня внимания: «А как приедешь, муж твой от тебя уйдет, одна мыкаться будеть». – «Куда уйдет? Он меня очень любит, мы чудесно живем». – «Уйдет, касатка, уйдет... Потом одна будешь». Берет мою руку и смотрит мне в глаза: «Плохо все, какая жизнь-то у тебя тяжелая, бедная твоя головушка, a вот потом фамилия твоя прославится». Я спрашиваю: «Как прославится? Что ты ерунду говоришь!». – «Зазвучит твоя фамилия, не унывай». И я думаю: «Может, мне «народную актрису» дадут». – И стала ее слушать. Мне стало интересно, что она еще скажет. (А прославилась не моя фамилия, а моего брата – он стал академиком.) «Потом в другой город уедешь, замуж не выйдешь, много тебя просить и умолять будут, нет, видно, такая судьба». Потом мою вторую руку взяла: «Положи на стол, посмотрю». – И смотрит на меня, мне даже страшно стало. «И опять твоя фамилия прославится, опять радость придет в твой дом». (Я опять думаю, что "заслуженную" дадут). – «Только ты в этом городе, куда едешь, недолго будешь жить, муж от тебя все-таки уйдет». Она собирается уходить. Я даю ей денег и яичко: «На, возьми. А все-таки зря ты мне это сказала, страшная ты какая-то». – «Денег не надо, а яичко возьму. Ты вещая, я так и знала». Она идет к двери, я спрашиваю: «Ну, а как моего мужа зовут?» Она постояла и сказала: «На букву «в» начинается». Она уже уходит, я бегу за ней и кричу: «А когда я умру?» А она посмотрела на меня и говорит: «Когда всё умрет».
Вот я сейчас и думаю. Мне уже 85, а ведь она права. Того, что раньше было, уже нет. Советского Союза нет, все изменилось. А все, что нагадала эта гадалка, все сбылось. Как рок какой-то. Она говорила, что дорога будет страшная, необычная, что Оля заболеет. Да, действительно, через два дня вместо отъезда в Свердловск, я повезла Оленьку в больницу с брюшным тифом. И не просто заболела, а чуть не умерла... Волосы ей все сбрили, и она была такая худенькая. Слава Богу, выжила. Билеты я продала. Володя пишет, шлет телеграммы, ждет. А я выехать не могу, каждый день в больнице, по жаре, не что мне, молодой, сейчас бы не побежала, ног нет. Домой прихожу – Аня Лисянская кормит Юру из бутылочки, я молоко грудное сцеживала. Я даже дочку Гали и Андреева тоже кормила, много у меня было молока. Это меня спасало. Мне Бог помогал.
Наконец Оленька дома. Володя уже два раза присылал денег, пишет , что больше нет. Купили опять билеты. Киностудия дала нам грузовую машину. Меня поехал провожать Женя Зильберштейн. Все высыпали во двор: Солнцева, Алисова, Аня, Векарские. Все машут, желают счастья, кричат: «Напиши!». Приехали на вокзал, попросила Женю пойти отметить пропуск, тогда были военные пропуска. Он взял на руки Юру и ушел. Мы с Алей сдаем в багаж вещи. Вдруг Женя возвращается и говорит: «Вы не можете ехать, так как пропуск зачеркнули и аннулировали. Он недействителен». Я в контору бегу, спрашиваю, в чем дело. А там солдат молодой сидит и говорит, что киностудия на пропуске свою печать поставила на обороте. Я удивляюсь: «Ну и что? Там действительно печать». А на ней написано: "Выданы рейсовые хлебные карточки". Солдат отвечает: «Не положено, но ничего, я вам на следующий поезд сам достану билеты, не волнуйтесь». Он сам понял, что не прав, но уже ничего не изменишь. И мы снова едем назад. Приезжаем – все обалдели: «Что ж это такое? Поезд через 20 дней пойдет. Как же так?» – «Ну что говорить, так получилось. Хорошо еще вещи не взяли, было на чем спать». Распаковались, друзья помогли, без людей я бы пропала.
Проходят дни: один, два, три, пять... Я нервничаю, деньги кончаются, что делать? Иду на киностудию к директору, прошу помочь с билетами, или, может, какая оказия будет, у меня безвыходное положение, мне надо скорей уехать. Он обещал подумать, а на другой день сам пришел и говорит: «Вот что, Вера Андреевна, едет от нас в Москву тонваген. Это такая машина. В ней записывающие устройства. С нею шофер Миша едет, а еще наш фронтовик с женой и детьми. Платформа большая, там вы все поместитесь, но боюсь – у вас дочка болела, да и сын маленький. Это рискованно, подождите поезда. Я и Мишу попрошу вам помочь». Я загорелась, что наконец уеду, надо ехать, я молодая, здоровая, разве в этом возрасте думают? Говорю, что сразу согласна.
И опять отъезд, опять грузовая машина, на нее ставлю Юрину кроватку, три больших тюка белья, которые привезла Софья Ивановна из блокадного Ленинграда. А еще взяла маленькую кастрюльку с ручкой, ночной горшочек для детей, словом, и больше ничего, та как все думала: мне ничего не нужно, через 2-3 дня буду в Свердловске.
А получилось так, что страшно вспоминать. Три недели, если не больше, мы добирались из Ашхабада в Свердловск в 1943 году. Почему я все это описываю? Да потому, что только люди, наши родные люди мне помогали. Меня окружали заботой, мне советовали, меня поддерживали. Никогда я не забуду, как опять провожали меня с ребятами Довженко, Нина, Викарские и многие другие. Аня, помню, надела Оленьке на головку венок из цветов. Все смеялись и говорили, что я отчаянная, смелая, все будет хорошо.
Подъехали к вокзалу, меня опять провожал режиссер Женя Зильберштейн. Он очень трогательно относился ко мне и к детям и просил написать. На вокзале взяли носильщиков и пошли искать, где стоит открытая платформа с тонвагеном. Там нас встретила семья Гезиных (его звали Борис, жену звали Соня), два мальчика, одному 13 лет, другому – 10. Рабочие поставили Юрину кроватку, и Юра сразу уснул. Оля стояла и наблюдала за происходящим, она была бритая после тифа, и я очень боялась, чтобы она не снимала шапочку, так как было жарко. А венок повесила ей на шею: она не хотела с ним расставаться. Устроились, посмеялись и стали подсчитывать, когда нас прицепят к поезду, сколько мы будет ехать на платформе до той станции, где у нас будет пересадка. А там – поезд прямого сообщения до Свердловска. Сидим ждем. Проходит час, второй, третий. Никто за нами не приходит. Жара. Алю и Юру устроила под кроватку, чтобы не нажгло головки. Гезины закрылись рогожей, которую взяли с собой. К вечеру нас прицепили к поезду, и мы двинулись наконец с мертвой точки. Я радовалась: наконец-то поехали. Но это было недолго, часа два-три.
Вдруг нашу платформу отцепляют, и какие-то железнодорожники ставят опять на запасной путь. Прошла ночь, прошли сутки. Жара. Юру я кормлю грудью, а Оле варю рисовую кашу. Собираю на станции щепки, палочки, развожу костер, обжигаю руки о маленькую кастрюлечку. Хорошо, что Миша привязал ее к деревянной палке, которая все время загоралась, а я ее тушила и опять держала над огнем, чтобы только сварить этот рис. Потом также я варила ей манку. Но главной едой у нас были арбузы, дыни, урюк, которые продавали нам туркмены. Миша уходил на станцию узнавать, когда нас прицепят, но все напрасно. «Добился я главного начальника, – говорил Миша, – а он отвечает: "Знаю, знаю, что дети, что Гезин, но вам надо было ехать другой дорогой, а эта дорога на фронт. Везут солдат, и мы не можем вашу платформу к ним присоединить. Стоять вам, может быть, сутки, а может и неделю, это от нас не зависит"». Мы с Соней были в ужасе, как мы можем тут столько стоять, у нас и еды не хватит. За водой я бегала к колонке. У Сони был с собой большой кувшин, и мы пили сырую воду. К нашей платформе подходили туркмены, я продавала, вернее, меняла простыни, пододеяльники, наволочки на еду. Они давали мне то ведро урюку, то арбузы, то рис. Так прожили мы восемь дней, но они нам показались вечностью. Потом прицепили нас, и мы снова поехали. Ехали шесть часов до другой какой-то узловой станции. Там нас опять отцепили, и мы опять остались на каких-то путях. Тут нам продали соль, очень дешево, и я купила два ведра, так как знала, что в Свердловске плохо с солью. Так что я была богатая, соли хоть отбавляй. Соня надо мной смеялась, мол, как ты будешь ее возить с пересадками. Она тоже купила, но меньше, так как боялась, что не сядет в поезд.
Было жарко, и вдруг хлынул дождь. Гезины устроились под рогожу. А я с детьми у Миши в тонвагене. Я спала сидя с Юрой на коленях, а Оленьку калачиком впихнули между какими-то коробками. Утром опять было солнце, а Соня простудилась. Я опять бегала по рельсам, собирала палочки, я уже к этому привыкла, но их было мало, а Оленьке нечего было есть, и она заболела. Соня мне пошла помочь. Мы собрали немного, и я зажгла костер и поставила варить рис. Оленьку положили головкой под Юрину кроватку, чтобы она не была на солнце.
Соня и ее муж уговаривали меня пойти на станцию и найти врача, но я боялась уйти: а вдруг нас прицепят, мы ведь уже столько стоим. Кашу не смогла сварить, так как вдруг к нам прицепили два вагона с какими-то солдатами, потом эти вагоны с нами прицепили к составу поезда, и мы поехали. Оле становилось все хуже, я мочила ей сухари в воде и давала, но она не хотела есть. Это было уже под вечер. Юра спал. Я поставила Оле градусник, к счастью, я взяла его с собой, было 38 и 2. Ужас, как я ее довезу? Я сидела возле нее и все думала, как мне ее показать врачу? Что делать? Она ведь так болела, такая слабенькая.
Рис кончился. Была ночь. Мы ехали, это немного подбадривало меня. Небо было черное, только звезды освещали все вокруг. Я стала молиться, но не помнила всю молитву и просто стала просить Господа мне помочь: «Господи, спаси мою доченьку, дай ей доехать до папы». Ручки у нее были мокрые, и я поминутно вытирала их мокрым платком. «Господи, помоги!» Я вспомнила слова гадалки, которая говорила, что дочка заболеет. «Нет-нет, она останется жива», – вспомнила я ее слова. А может, она действительно знала по картам? Я смотрела на небо и опять молилась: «Господи, помоги». И вдруг нас как швырнуло. Кроватка наклонилась, и я еле ее удержала. Оля открыла глаза и заплакала. Я стала ее утешать, взяла на руки, и мы стали смотреть, что случилось.
Поезд остановился. Я услышала голоса бежавших людей. Поезд стоял возле леса, бежали люди к лесу, по ним стреляли. Кто-то бежал и держал в руке фонарик. Это был доктор, я узнала его по белому халату, который развевался на ветру. Потом я увидела санитарок, которые несли носилки. Я поняла, я сразу поняла – это мое спасение. Я должна найти этого доктора. Соня проснулась тоже. Я отдала ей Олю, спрыгнула с платформы и побежала. Я увидела доктора, взбирающегося в соседний вагон. Я кинулась за ним. Но когда я влезла в вагон, мне навстречу вышел солдат с винтовкой и загородил мне дорогу: «Куда прешь, сюда нельзя!» Я объясняю ему, что нужен доктор, что у меня умирает дочка. Он посмотрел на меня, и я ему, по-видимому, понравилась. Он как-то по-другому на меня посмотрел и пожалел: «Попробую, сейчас». И через несколько минут передо мной стоял молодой врач. Я бросилась к нему, стала его умолять: «Помогите, ради бога, помогите! У нее был брюшной тиф, ее спасли, а сейчас ей плохо...» – «Все-все, не говорите, я приду. Я видел вас на платформе. Мы везем штрафников на фронт. Я приду, ждите».
Я ушла, стала ждать. И вот наконец над Оленькой склонился врач, он ее прослушивает. Он говорит: «Ничего, ничего, сейчас главное - правильное питание, она что-то не то съела. У меня есть все. У нас штрафники наелись мыла, они на диете. Я вам дам кисель, рисовую кашу. Я вам дам лекарство, которое только вышло, его называют пенициллин, это поможет. Мои устроили побег. Вообще трудно. Нас, наверно, скоро от вас отцепят, нам с вами не по пути, раз вы едете в Свердловск. Не волнуйтесь, пока я с вами, а теперь пишите...» И я все записала: и как давать пенициллин, и как кормить Олю.
Этого доктора звали Александр Михайлович.
Утром он уже пришел с нами прощаться. Так скоро, господи. Я дала ему адрес, взяла его, а он только махнул рукой и передал мне для Оли много всякой еды. Спрыгнул с платформы, и мы расстались.
Я не знаю, где я буду и останусь ли живой. Вот опять на моем пути нашелся настоящий друг, который спас моего любимого ребенка. Какой он добрый, какие чудесные у него глаза!
Их отцепили от нас, и мы снова стояли где-то на запасном пути много дней и ночей. Оленьке стало лучше, я схватила кастрюльку и побежала на станцию сварить рисовую кашу, так как не могла найти, чем разжечь костер, и Гезины обещали присмотреть за детьми. Я бежала, держа белую кастрюльку, и радовалась жизни. На станции, на кухне ресторанчика сразу мне помогли. И не прошло и 30-40 минут, как я с кашей в руке бросилась скорей к своей платформе. Выбегаю, перебегаю пути и вдруг останавливаюсь и ищу глазами платформу. Ее нет. И детей нет. Я ничего не понимаю. Я бегала туда-сюда, разлила кашу, но нигде платформы с моими детьми не было. Я бросилась на вокзал. Вбегаю к начальнику – его нет, помощник говорит, что он заболел, ему сделалось плохо, его нет. Где, где платформа с тонвагеном, там мои дети! Но никто ничего не видел, не знает. Стали смотреть какие-то журналы. Мне этого ужаса никогда не забыть. Мне много лет, но тот день, когда я стояла с уже пустой кастрюлькой в руке на путях, я часто вижу во сне.
Вечерело. Стало темнеть. Сколько времени я искала, я уже не понимала, меня посылают от одного к другому, но никто ничего не знает. Вижу, подходит какой-то поезд, из одного вагона выходит генерал и офицеры, закуривают. Я – к ним. Господи, помоги мне. «Помогите, миленькие, помогите мне найти моих детей!» Они все внимательно слушают, кто-то пристально смотрит на меня, это какой-то лейтенант. Он говорит: «А где я вас вчера видел? Как вы похожи на актрису в картине «Люди Красного Креста». Мы с ребятами вчера смотрели в клубе». Раздается звонок, поезд должен ехать. Генерал схватил меня под мышки и приказал: «Садитесь, садитесь, на следующей станции все узнаю».
И вот я еду в поезде среди военных, и все просят рассказать, кто сейчас в войну на ашхабадской студии был (я многое уже о себе рассказала). Я говорю: «Борисов Андрей, Петя Олейников, Алисова Нина» – и называю других, но мне трудно, трудно даже вспоминать и говорить, когда я вся с детьми. Грудь болит от прилива молока. Как там мой родной Юрочка? Бедный мальчик, он ведь голодный. Но я все же стараюсь говорить и отвечать на вопросы. Что поделать, они ведь не понимают мое состояние, все они молодые.
И вот станция. Генерал выходит. К нему сразу подходит начальник вокзала. Он говорит ему о платформе почему-то шепотом, потом о детях. Тот козыряет. Но мне странно, почему-то все говорят шепотом и прямо в ухо, как о том, что очень секретно.
Звонок. Мы опять сидим в вагоне. Генерал наклоняется ко мне и говорит: «Не волнуйтесь, их сразу найдут. Тонваген – это заметная игрушка на платформе». И говорит правду. Через какие-то 30 минут опять узловая станция, и к вагону бежит начальник, козыряет и кричит: «Платформа здесь, мы ее взяли». Я счастлива. Соскакиваю вместе с генералом, с его офицерами. Они говорят, что меня одну не отпустят, они должны своими глазами увидеть моих детей и мне помочь, если что-то не так. Какие чудные люди! Господи, какие трогательные и радостные лица! И вот картина. Наша открытая платформа, Соня машет рукой, у ее мужа на руках Юра. Оля спит, у нее опять температура, а у платформы два солдата с винтовками. Генерал подходит к ним: «Вы свободны. Все в порядке». А мне тихо говорит: «Я приказал арестовать, сказав, что там может быть один шпион. Ну, все мы торопимся, нас ждет поезд». Я всех расцеловала и сказала им много теплых слов. Господи, какое счастье, что есть такие добрые люди. Если бы не они, я, может быть, никогда не нашла своих детей. Они уходили, я махала им и видела их счастливые лица.
После их ухода я сразу подбежала к Оленьке, она спала, но Соня успокаивала меня, что все не так плохо: «Просто она очень плакала, звала маму, мы не могли ее успокоить. Когда же она устала от слез, она заснула». Юра схватил мою грудь и даже укусил, но, хоть было больно, я не могла сердиться на него.
Опять мы стоим, опять я продаю последние простыни, но о нас думают, нас прицепили — и едем, едем... И опять станция, маленькая станция. Миша говорит, что на этой станции мы должны сойти и пересесть на поезд, который идет в Свердловск, наконец-то. Миша должен ехать в Москву, а мы – в Свердловск. «Жаль, что я не смог вас довезти до большой станции, но так уж получилось». Снял нам Юрину кроватку, донес с Гезиным до платформы, усадил нас на наши вещи и ушел. Хороший был человек, жаль было расставаться. Гезины со своими детьми остались сидеть на этой станции, а я своих детей отвела в детскую комнату при вокзале, а сама побежала продавать соль и урюк, так как не было денег на билеты.
Я часто думаю, сколько энергии, сколько сил было у меня, какие тяжести мне, маленькой женщине (я выглядела на 18-19 лет, просто девчонка), пришлось вынести. Я даже не задумывалась. У меня была только одна цель – добраться до мужа и привезти своих детей в целости и невредимости. Я продала урюк, я великолепно продала соль, мне помогли чудные люди. Я четыре раза бегала на маленький рынок у станции. И вот у меня полные карманы денег. Я бегу к начальнику, прошу носильщиков, которые могут мне помочь, посадить меня, ребят, Гезина с одной ногой, его жену и детей. Я узнала, что поезд будет в 12 часов ночи. Что сесть фактически невозможно, что люди с трудом туда садятся. Начальнику вокзала положила на стол 100 рублей. Он созвал всех своих носильщиков, и за большую плату для хорошенькой дамочки они все обещали помочь.
Пошли посмотреть вещи. Кроватку взяли себе, узел с оставшимися тряпками забраковали, корзинку оставили и еще несколько удобных вещей. И вот так, уже налегке, я побежала в детскую комнату за ребятами. Взяла Юру, а Аленьку мне не дают. «Сейчас-сейчас». Я жду, нервничаю, уже темнеет, мне надо скорей, скоро поезд, но ее нет. Я спрашиваю, в чем дело. «Да знаете, – мне наконец отвечают, – мы не можем ее вам дать: у нее, когда она спала, украли ботиночки и пальтишко». Словом, нашли какие-то тапочки. Мы обвязали газетой и какими-то тряпками ее ножки. Чулок тоже не было. Я сняла с себя кофту, закатала ее, и мы пошли. Было холодно – это не Ашхабад. Я держала на руках Юру, какой-то узелок и Юрины вещи, а Оленьку взяла за руку. Оленька плачет, жалуется, что ей холодно, просится на руки. Она еще к тому же больная. Господи, что делать? «Оленька, мне вас двоих не взять». Потом присела на корточки и говорю: «Обхвати меня за шею, а ножки под мои руки положи». Может, донесу. И вот иду. Несу на спине Оленьку, а Юру – на руках. Иду, и не тяжело, даже смеюсь и подбадриваю Оленьку: «Скоро платформа, дойдем».
А тут идет молодой человек, увидел нас и говорит Оленьке: «Ну что, ты же большая девочка, а к маме на карачки влезла, ей ведь тяжело». Взял ее, снял с меня, взял к себе на руки и говорит: «Вам куда?» – «Да мне недалеко, на станцию, спасибо вам». Помог мне он очень, до самих Гезиных донес, а они уже волнуются, ждут меня. Чудный парень. Добрый. Вот такие люди были, таких сейчас не встречаю.
Ночь, подходит состав, полным-полно народу. Носильщикам всем вперед денег дала, и много, они были довольны. Думала, кто-то не придет, нет, все пришли, без них мы бы никогда не сели. Юру передавал один носильщик через головы и кричал: «Передай дальше ребенка, сейчас мать влезет». В другой вагон Гезина Бориса посадили, он фронтовик, в третий – Соню и ее ребят. Потом и Алю всунули во второй вагон, удалось. Я села в последний момент. Поезд уже двигался. И вот мы едем, едем. Это наконец наш последний путь. Поезд летит. Где мои дети? Кричу, перехожу в другой вагон через тамбур, вижу, в углу стоит солдат и держит на руках Юру, тот на все смотрит и сосет сухарь, – видно, кто-то дал. Прошу еще подождать, так как надо дочку найти. Иду, вернее, пролезаю между мешками, людьми и вижу – корзинка (у нас она старинная, с ручками по бокам, как чемодан), ее пихает моя родная доченька и говорит: «Эта моя, моя», а люди смеются, ей помогают и говорят: «Найдешь, найдешь свою маму. Вот какая умница, мамина помощница. Чей ребенок, отзовитесь, чей?» – «Мой, кричу я, мой». Все улыбаются и дают мне проход к ней. Все рады, а я бросаюсь к ней, целую, обнимаю, и мы вместе с корзинкой стараемся добраться до Юры. Я сижу на корзинке, со мною рядом Аленька, на руках спит Юра, напившись моего молока. Я боюсь, что усну и уроню его, потому что и меня клонит ко сну, устала я страшно, но знаню, что скоро приеду, скоро конец, ехать только ночь, утром будет Свердловск. Какой-то старик вдруг встает и говорит: « Садись сюда, здесь ты заснешь, а я на твоей корзинке буду». Так я и поспала.
А в шесть утра мы наконец приехали. Собрались все вместе, смеемся. Смотрю во все глаза, где мой муж, мой Володя, я ему послала телеграмму, а его нет. Вышли мы с детьми, где папа, где? Гезины тоже ищут своих встречающих. И никого. И вдруг что-то со мной случилось: я стала рыдать. Я не могла успокоиться, Гезин Борис и Соня успокаивали меня. «Я сейчас позвоню на киностудию, все разузнаю, наверно, телеграмма не дошла. Успокойся», – говорила Соня. Оленька тоже стала плакать. Стоит передо мной, из глаз льются слезы, а сама как каменная, ее успокаивает Соня, а я все рыдаю и не могу, не могу остановить слез, какая-то истерика. Жалко ребят, а что делать? Я проехала такой мучительный путь и ни разу не плакала, не отчаивалась, даже потеряв детей, я была как скованная, а тут, уже дома, а я не могу остановиться. Так прошел час, два, и вдруг – машина, на ней Володя, бросается к нам, целует. «Басенька, что с тобой, почему ты плачешь? Я тебя потерял. Слава богу, вы дома. А где Аленька?» – «Да вот же она», – показываю ему Олю. – «Да что ты с ней сделала, как ты могла, ведь я должен был ее снимать в кинокартине «Маленькая героиня», я написал сценарий, а ты ее обрила». Он был потрясен, он так мечтал снять свою доченьку. «Это больница, Володя, радуйся, что она жива». – «Да-да, я виноват, ну, садитесь в машину – и в гостиницу, там для вас есть шоколад, на конфетной фабрике дали за выступление, я для вас держал». Я засмеялась, дети тоже. Гезиных взяли в другую машину, и потом мы часто встречались на студии, и они приходили к нам в гости с детьми.
Так закончились моя жизнь в Ашхабаде и длинная дорога в Свердловск. Потом – работа на студии, и много еще можно написать о нашей тяжелой жизни.
Нет Володи. Он от меня ушел, ушел навсегда, как говорила гадалка, она мне все-все верно сказала. Бедный Володя, он не болел, он как-то сразу умер. Он уже жить не мог после страшной тюрьмы и допросов. Был новый, 1944 год, и утром под елкой на диване он скончался. Такой молодой. Ему было всего 44 года. Все эта проклятая тюрьма.
У меня от Володи осталась дочка Оленька, она закончила Ленинградский политехнический институт, работала, вышла замуж за замечательного человека – поэта и писателя Булата Окуджаву. Володя не успел дать Оле свою фамилию, и она осталась под моей – Арцимович Ольга Владимировна.
Юра работает на заводе «Красный Октябрь» токарем-наладчиком, у него сын Владимир Лебедев-Шмидтгоф.
Вера Андреевна Арцимович, 1999.
Короткие или отрывочные сведения, а также возможные ошибки в тексте — это не проявление нашей или чьей-либо небрежности. Скорее, это обращение за помощью. Тема репрессий и масштаб жертв настолько велики, что наши ресурсы иногда не позволяют полностью соответствовать вашим ожиданиям. Мы просим вашей поддержки: если вы заметили, что какая-то история требует дополнения, не проходите мимо. Поделитесь своими знаниями или укажите источники, где встречали информацию об этом человеке. Возможно, вы захотите рассказать о ком-то другом — мы будем вам благодарны. Ваша помощь поможет нам оперативно исправить текст, дополнить материалы и привести их в порядок. Это оценят тысячи наших читателей!