Бессмертный барак
Сохранено 1943522 имен
Поддержать проект

Родные берега

Историческая справка к рассказу «ОН И ОНИ»:

Антанас Густайтис (лит. Antanas Gustaitis; 26 марта 1898 - 16 октября 1941) - литовский авиаконструктор, инженер, бригадный генерал Войска литовского, командующий литовской военной авиации с 1935 года до её ликвидации в 1940 году, военный лётчик, участник боевых действий.

"Имя однокашника Добкявичуса Антанаса Густайтиса в истории литовской авиации занимает не менее почетное место, чем имена Дарюса и Гиренаса. Прекрасный летчик, отличный авиационный конструктор, автор десяти типов оригинальных самолетов, человек, организовавший первый серийный выпуск самолетов в Литве, первый и единственный генерал литовской авиации, с 1934 по 1940 годы – руководитель авиации Литвы. В период между перелетами «Литуаники» и «Литуаники II» с 25 июня по 19 июля 1934 года он возглавил круговой перелет трех машин его конструкции «Анбо-4» по маршруту: Каунас – Стокгольм – Копенгаген – Амстердам – Брюссель – Лондон – Париж – Марсель – Рим – Удине – Вена – Прага – Будапешт – Бухарест – Киев – Москва – Великие Луки – Каунас. (Аббревиатура «Анбо» была составлена из первых букв слов девиза Антанаса Густайтиса: «Антанас нори бути орс» – «Антанас хочет быть в небе».) Летчики и самолеты выступили на достойной высоте в глазах Европы и снискали уважение и симпатии к Литве, – отмечала пресса тех дней.
Летом 1940 года военная авиация Литвы, которой командовал генерал А. Густайтис, располагала 120 военными самолетами 19 различных типов и состояла из трех авиагрупп, восьми авиаэскадрилий, базировавшихся в Каунасе, Шауляе и Паневежисе.
Беда пришла 15 июня 1940 года. В этот день дежурный по каунасскому аэродрому зафиксировал в журнале, текущей обстановки посадку на аэродроме трех советских истребителей. Не успели эти машины отрулить к стоянке, как вслед за ними, сделав круг на малой высоте над городом, приземлилась вторая группа истребителей И-153 («Чайка»). Следующим был тяжелый транспортный самолет, который после посадки прямо посреди аэродрома начал выгрузку войск и военной техники. Одна за другой с ревом проносились над городом и садились тройки истребителей. Тут же у всех литовских ангаров, у советских самолетов были выставлены советские часовые. Подойти к своим самолетам теперь уже не мог даже командующий авиацией. И пошло, поехало... Прежде всего из ангаров были выкачены и брошены на произвол судьбы литовские самолеты. Появился приказ вывесить портреты Сталина, Молотова, Ворошилова и Тимошенко. Запестрели на воротах ангаров листки: ...Мы призываем всех трудящихся, в том числе воинов, еще теснее сплачиваться под знаменем коммунистической партии Литвы, чтобы одержать окончательную победу. Вместе с тем, предупреждаем всех тех, кто пытается совать палки в колеса свободы народа, что он будет безжалостно разгромлен народными массами. Да здравствует Красная Армия – защитница свободы нашей страны! Да здравствует Советская Литва! Знакомые до тоски, набившие за полвека оскомину штампы. Не так ли, читатель?
С 4 июля 1940 года литовская армия стала называться литовской народной армией, а с 30 августа она была реорганизована в 29-й стрелковый территориальный корпус Красной Армии. Густайтис использует все свои возможности, чтобы спасти технику. 12 ноября он пишет начальнику ВВС Прибалтийского военного округа Кравченко: ...Самолеты выведены из ангаров. Приходится сожалеть, что это многомиллионное имущество вскоре станет совершенно непригодным для эксплуатации.
Да что там самолеты! Ниже перечисленные офицеры, в связи с сокращением штатов, уволены из армии в запас и вычеркнуты из списков офицеров военной авиации... – осенью 1940 года такие приказы выходили один за другим. 31 декабря 1940 года пока еще бригадный генерал Густайтис подписал свой последний в жизни приказ: 1 января 1941 года отбываю в запас. Теперь отставной генерал подолгу стоял у окна своей квартиры, выходившего во двор мастерских, из которых были выброшены на разграбление машины его последней конструкции. Однажды он прервал свое тягостное молчание и сказал жене: «Как они надо всем измываются! Что за идиоты! Даже не воспользуются тем, что представляет ценность!»
Четвертого марта 1941 года лейтенант НКВД Миловзоров выполнил приказ своего начальства арестовать А. Густайтиса и произвести у него обыск. Арестованного под специальной охраной переправили в Москву. Здесь, в Бутырской тюрьме – долгие, по 12-15 часов допросы-пытки, когда подследственному не разрешали сидеть, «конвейер». 7 июля – суд. Справка за подписью младшего лейтенанта Сашенкова подтверждает, что приговор – высшая мера – приведен в исполнение 16 октября 1941 года.
Пятнадцатого июня 1941 года были арестованы первые летчики – офицеры национальной эскадрильи. С этого момента начались повальные аресты – по 15-20 человек в день.
Задев все стороны жизни республики, репрессии коснулись и народных святынь. «Литуанику II» («Белую лебедь»), на которую буквально молились, как на ценнейшую реликвию, оттащили на Реливский полигон, где она стала служить мишенью советским истребителям, отрабатывающим приемы стрельбы по наземным целям." (с)


Серия рассказов «РОДНЫЕ БЕРЕГА»

ОН И ОНИ

Человек стоял у окна со стаканом горячего чая в руке. Будто бы земля уходила из под ног - ему стало очень плохо, хоть он и стоял так каждый день... Как и они. А ведь нужно привыкнуть к тому, что происходит, но разве к такому можно привыкнуть? Вот и становится всё хуже и хуже, как ему… так и им.
Он смотрит каждый день из окна своего дома на выброшенную технику – самолеты, недоделанные конструкции, новые модели. Новой власти они не нужны. Как и он.
Человек этот был когда-то талантливым летчиком и был выдающимся инженером. Он герой своей земли, он учитель таких же, как он – отличных летчиков, которые пилотировали самолеты по его конструкции и когда-то были в свободном полете по общему небу мира. Они были достойны восхищенных взглядов других. Они были достойны признания. Теперь те, кого он учил – покидали свои дома, кому-то удавалось успеть сделать это по своему желанию, а кого-то уводили насильно. Теперь те, кого он создал – были изгнаны из своих ангаров и безжалостно точились руками тех, в ком не может быть восхищения, восхищенный человек – не завистник и не уничтожитель; они точились настойчивыми дождями, и последнее было небесной помощью, а не наказанием. Пускай природа возьмет свое, сточит крылья небесным птицам, пока эти крылья не сняли с них, те, кто уже распотрошил птицам брюхо, желая оставить свой грязный след, добравшись и до самой души.

Человек этот знал, что стоять у этого окна ему осталось недолго. Ему стало так плохо, что стакан навернулся в руке сам собою, и все его горячее содержимое вылилось на подоконник.
- Антанас, милый… Осторожнее! – дорогая жена была сейчас рядом с ним и, заметив, что сотворилось, постаралась скорее обмакнуть тряпкой залитый сладким кипятком подоконник – Обжегся?
- Как же так можно измываться над всем? Что за идиоты! Даже не воспользуются тем, что представляет ценность!
Женщина оставила тряпку на подоконнике и, выпрямившись, подула на его мокрую руку, забрав из нее еще наполовину полный стакан. Впервые за долгое время, ее муж позволил дать волю своим чувствам. Говорить было нельзя. Что-то сделать было нельзя. Думать было не нужно, но невозможно было не думать о том, что происходило повсюду. О том, что земля твоя, с потом и кровью отвоеванная лишь чуть-чуть вчерашним днем, вновь будто бы и не твоя и ты в ней не господин и не хозяин, не просто своим творениям, но своим мыслям. Он знал, что скоро его лишат всего, что он отвоевывал у жизни. В войне за свободу Родины, в войне за любовь, в войне за технический прогресс и достижения народа, в войне за народ, который теперь и не один народ во все, но какая-то странная масса, которой всех страшат и пугают. Ему же не страшно, он пережил слишком много. Ему же не больно, он не чувствует ожогов на своем теле, потому как всё горит внутри и усмирить этот огонь не под силу никому.

Человек этот не стал тем, кто успел покинуть свой дом по желанию. Он был, как они – поставлен на «конвейер». Его самолеты гнили под открытым небом, без ухода и бережной эксплуатации – они стояли на улице и их растаскивали по частям, те кому это было дозволено. Он стоял у стенки рядом с табуретом в одной из камер известной тюрьмы. Они не могли вернуться в свои дома, и он не мог. Их пытали, и его пытали. И его точили капли воды, минута за минутой, час за часом. Кап-кап – доносилось от рукомойника в углу, и прерывался этот звук только бурей, когда его окатывали водой из ведра. Ему показалось, что однажды это была не вода, а кипяток из стакана, который был на столе подле одного из его палачей, но, наверное – показалось, этого тогда он уже разобрать не мог, как тогда… у окна в своем доме. Но тогда рядом с ним была его любимая и эта заботливая женщина, подула на его обожженную руку, теперь он стоит под дулами и в исполнение приводится высшая мера наказания равная той, к которой приговорена другая женщина - его мать родная земля.

Человек этот был подобен птице. Его птенцы ученики и его птицы – технические творения, все было расстреляно. И расстрел этот длился долгие минуты, долгие часы, дни, года…
Одному, отныне не общему небу, известно все, что под ним происходило тогда. И небо беспрестанно плачет по тем, кого не вернуть. Вы видите эти грозы, берущиеся не весть откуда, что вызывают потопы на нашей земле? Это небо плачет о тех, кто был лишен дома, о тех кого распотрошили, о тех кто горел, не чувствуя огня извне. И нет у неба цели замыть эти ожоги, и нет у неба цели погасить костер. Ведь костер тот горит до небес и озаряет собой всех, кто пожелает его увидеть. Лишенный своего дома, горит не сгорая, и становится путеводной звездой, для всех тех, кто еще хочет вернуться. Имя тому огню – память.
Он и они. Они и он. Небо и дождь. Душа и память. Память о тех временах, когда хотелось жить, память о тех временах, когда пришлось умереть. Ему и им. И Им. И многим всем, кто знает о том, как холоден кипяток и как горяч проливной дождь плачущего неба Литвы по своим… и тем и другим.

Юозас – был нашим учителем, и мы его слушались. Но не всегда, кто-то из нас шалил в открытую, а кто-то так, как я – вроде бы совсем незаметно, но результат превосходил все ожидания.

У нас не было школы. Нам позволили иметь только класс и Юозасу позволили быть нашим учителем, хотя таким, как он разрешали не часто. Все мы были депортированными, но, например, Юозас знал откуда он родом и был на своей земле двумя ногами, а я только в мыслях. Меня зовут Каспар, и мои родители родом из Восточной Германии, которой теперь не существует, как мне сказал кто-то, я же сам там никогда не был, точнее был, но опирался тогда о ту землю, мамиными ногами. Насколько я не знал своего Отечества, настолько я не знал и своего отца.
Юозас был таким хорошим учителям, что однажды я назвал его папой, и он не обиделся. По моему, он сделал вид, что не заметил меня. Как и в тот день…

В тот день он не заметил моей шалости, не заметил, как я подглядел за ним до урока, а он пришел в класс не с пустыми руками, но с большой географической картой, хоть старой и потертой, но ему ее разрешили, правда то, что он сделал потом очевидно разрешено не было и то, что я повторил за ним также запрещалось. От чего и почему – откуда же мне было знать тогда. Я думал о том, что рисовать это не плохо. Я думал о том, что то, что делает учитель, не может быть плохим делом.

Когда проверяющий вошел к нам, мы даже не успели начать урок, но и урок его не заинтересовал… Этого «быка», (так его прозвали среди старших), сразу, как красная тряпка приманила к себе наша карта. Я сказал «наша»? На самом деле она стала нашей – Юозаса и моей. Только я сразу для себя все решил, не успел «бык» и слова сказать против того, кем я очень дорожил.
- Не ругайте. Это я там подрисовал… - смело выйдя из-за стола, за которым ютился с четырьмя другими сотоварищами по учебе в нашем общем несчастье, я стыдливо сник головой и ждал всего, что посыплется на мои, тогда еще совсем маленькие плечи, или может быть на мой костлявый зад… Но не посыпалось, а покрутилось мне по правое ухо, которое «бык» схватил будто не пальцами, а кусачками со двора, и притащил меня за него носом к самому заветному месту.
- Размечтался, щенок фашистский! А что так, всего два наклепал, а? Что не армаду?
- Я не специально.
- Еще бы ты специально… Чему это вы здесь их учите, а? Пора закрывать эту лавочку!

Шум поднялся очень не хороший, но также быстро стих. Не помню, о чем тогда еще раскричался «бык», но помню точно, что уроков в этот день больше не было, и карту ту я больше никогда не видел. А все из-за чего? Из-за детской молчаливой шалости или взрослой усталости молчать?

До начала урока я видел, как Юозас цепляет на гвоздь торчащий из стены блеклую, старую, добытую неизвестно где карту. Я видел, как он смотрел на нее, затем отошел к своему столу, прошелся вдоль окон и снова вернулся к карте. Откуда в его руке появился карандаш, я не помню, но карандаш этот пририсовал у одного из берегов Балтийского моря маленький кораблик. Куда отлучился учитель, я тоже не помню, как и не помню того, откуда в моей руке появился карандаш, но помню совершенно точно, как я выводил такой же кораблик только по побережью ниже.
- Я бы отдал все, чтобы вернуться домой - на Балтику. Но все, что у меня есть - моя жизнь… И если бы мне сказали, что опустят меня в те воды я бы смело распрощался с ней прямо сейчас. – Юозас думал я его не пойму и потому не запомню его слов, но я все понял и все запомнил… И даже если бы я мог кому то проболтаться о чем то из того, что он мне иногда говорил очень откровенно, раскрывая самые глубины своей тоскующей души… то он тогда не страшился последствий. Тогда, кажется, он уже разучился бояться, а меня пока еще не научили, и потому я был так открыт для него больше всех прочих, и потому я его понимал. Теперь я дома… сейчас мне уже вдвое больше чем тогда было Юозасу, и рассказываю я это своему четырехгодовалому внуку, которого вожу за руку взад и вперед по балтийскому побережью на самом востоке несуществующей Германии. Странно, но только теперь я знаю, что такое страх по-настоящему… Я вспомнил эту историю и испугался - оставил ли Юозас после себя сына, и побывали ли его ноги в этой воде нашего родного моря?
- Дед, ты что плачешь?
- Нет, это ты так водой наплескал, Йозеф! А ну давай кто вперед до утеса… побежали - побежали… Вперед, до нашего любимого утеса!

КОРАБЛИ

Урмас был самым обычным человеком на пенсии. Каждый новый день его был похож на предыдущий, все по плану и по распорядку. С утра он слушал радио, к телевидению был равнодушен, иногда включал послушать старые пластинки. Завтракал холодными бутербродами с травяным чаем и отправлялся на берег. Иногда он сам продавал свои модели, иногда отдавал их в лавки для туристов. Редко, когда что-то возвращалось к нему, но была одна модель корабля, которая возвращалась к нему дважды. После того, как он дважды относил ее с остальными в лавку, только она там и не уходила продажу. Тот белый кораблик, он сначала оставил в кухне, на красочном гостевом подносе, затем переставил его в прихожую, на полочку прибитую под зеркалом. Стоял он неровно на кружевной поверхности салфетки, от того создавалось впечатление будто поймал волну и застал в том положении на все времена.

Хорошо бы было, если бы Урмасу однажды в жизни пришлось поймать свою счастливую волну, чтобы вот так застыть на все времена в ней, на самом подъеме и никогда не знать, времен стояния на мели с уклоном ко дну.

Ему жилось не плохо, но все-таки одиноко. Он так и остался холостым, после той большой любви, в которой потерпел свое настоящее кораблекрушение. Ему не хотелось вспоминать молодость, но рука тянулась к коробке с пластинками и за прослушиванием старых мелодий, все происходило с ним само собой. Вот он снова красив, как прежде, вот он снова востребован, как специалист. Работает на Северной верфи в России… Как же давно это было, так давно, что своей не седой головы он вспомнить не может, но ее лицо он помнит так, будто виделся с ней вчера. Так ведь это действительно было не так давно? Всего лишь двадцать лет назад…

Он любил ту девушку очень сильно и даже предлагал ей себя, в качестве мужа, но она не согласилась и даже когда забеременела от него. Она не хотела уезжать в Латвию из Ленинграда, а ему тогда срочно нужно было уехать. Когда же он вернулся за ней вновь, она снова ему отказала, и дочь свою по разным причинам ему тогда увидеть не удалось.

- Возьми это, пожалуйста… - за столиком в кафе, он протянул ей конверт, который при нем она раскрывать не стала
- Что это?
- Там всё. Я буду тебя ждать. И я буду писать. Всегда. Пока ты не передумаешь.

Урмас свое слово держал. Он писал ей постоянно, и сначала она отвечала ему и даже прислала фотографию их годовалого ребенка, затем он все еще писал, хотя на протяжении нескольких лет не было ответа. Вырваться туда самому, у него тогда больше не было возможности. Когда же что-то о той возможности ему напомнило, он попытался ее разыскать, но все было безрезультатно. Она пропала, как и он. Она пропала где-то, а он пропал в своем небольшом доме, в самой чаще леса, откуда есть две тропинки – одна к берегу, где он встал на мель, другая к дороге, откуда его изредка навещала пара старых друзей и сестра. С обоих сторон ждал он вестей и перемен, но все-таки однажды ожидание это сменилось страшной правдой. Он один на всем свете, письма его не знают адресата, женщина его бесследно исчезла на просторах огромной страны и дочь его не знает своего отца.

Большой кораблестроитель сделался маленьким мастеровым и торговцем корабельными моделями. Хорошая старость, но плохой итог всему – так ему думалось тем самым днем, когда вдруг эти привычные мысли сменились в нем тревогой:

- Старый дурак! Я не выключил плиту! Всё… Останусь без дома, что еще может быть лучше? Остаться и без него!

Он не стал собирать то, что было разложено на полосатой ткани, зазывающей любителей морской темы, прикупить на память об их береге, маленький кораблик ручной работы. Все оставил лежать, как есть и пусть чьи-то дети заберут это все себе. Не так уж в тот день и много он взял с собой, но и это было совсем не важно, по сравнению с тем, что мог он застать свой дом полыхающим среди леса. И себя погубил и на лес перекинется…

- Что я за человек? Что не возьмусь назвать своим, все не хочет быть со мной. Когда же это закончится?

Но дом его стоял целым и невредимым, даже вместо запаха гари, из незакрытого окна доносился аромат чая, но не травяного, что он любил заваривать по утрам, а какого-то странного. Может быть, это вообще было кофе? Но он не пил кофе очень давно… Должно быть это иллюзия из-за пережитой, внезапно охватившей его всего, паники – лишиться родной крыши над головой.

Дверь в дом была не заперта, и за это он уже успел себя поругать, как за то, что стал невнимателен к проверке плиты перед выходом на берег. Еще не дойдя до зеркала в коридоре, он заметил, что его маленький никому ненужный кораблик, вдруг приобрел в нем большое роскошное отражение и был плывущим уже не по кружевной салфетке, а по настоящему бурному морю.

- Они так похожи, правда? – навстречу ему с кухни вышла молодая девушка, стеснительно теребящая хвост светлых волос, перекинутых вперед через ее плечо. Одной рукой она указала на стену, напротив зеркала, где когда-то торчал старый гвоздь, но теперь его было не видно, на него была прикреплена картина в тонкой деревянной раме. – Я нарисовала еще дома. Для тебя. В подарок. Увидела кораблик на полке и подумала – ну надо же… Какое сходство!

Они были очень похожими друг на друга. Фотографию отца, она нашла в детстве, тогда ее мама еще могла избежать серьезного разговора, но позже, даже когда они переехали далеко от места рождения девочки, ей было его не миновать. Вместе с откровением о родителе, Виктория получила конверт, в котором хранились ключи от дома, и было указано точное его местонахождение. Однажды она решилась на этот шаг – отправиться на поиски того, кого она никогда не видела, но ей думалось, что он поймет ее, как никто другой.

Как только ключ подошел, подошло и все остальное. И вовремя была выключена плита и вовремя снова была включена. И вовремя было готово кофе, что она купила по дороге, и что сама еще не пробовала, и ее подарок, так пришелся в самую пору напротив зеркала и даже пустующий гвоздь, будто только ждал ее и ее творение – одна из самых дорогих ее сердцу собственных картин с кораблями, которые она рисовала с самого детства.
- Виктория… ты… дома…
- Да, папа, это я.
Он боялся сделать шаг ей навстречу, но она теперь совсем ничего не боялась. Она действительно дома, и она обнимала своего родного отца, а он не мог сдержать своих чувств и, уткнувшись ей в шею, заплакал.
- А я все ждал… Я искал вас…
- Я в это верила, поэтому сама нашлась. Как же у тебя здесь хорошо!

ПО ВОДЕ

На пристани, к которой когда-то рыбаки пришвартовывали свои лодки, деревенские женщины и девчонки поласкали белье. Бывало и так, что мужики смеялись над бабским бельем, и те били их мокрыми тряпками, так, что они оставляли лодки с уловом, убегая от тех прочь. И шум, и крики, и смех, и мокрое лязганье – ко всему был привыкшим их берег, но уже давно отвык он каких-то больших кораблей или внеочередных посещений. Кажется, что про них забыл и целый свет, а ведь когда-то деревня была многолюдной и некоторые даже приплывали сюда на отдых на пусть и скромных, но все-таки своих яхтах или баркасах. Молодежь устраивала соревнования по гребле, дети дрались за первенство на самый далекий заплыв, бывали и несчастные случаи - о них затем по вечерам эти же местные бабы, которые будто бы застали все известные селению времена, запевали грустные песни.

- Сауле! Сауле, смотри, что это там? – та, что постарше крикнула молодой девушке, стоящей на коленках и выжимающей воду из постиранной простыни.

- Корабль? – она бросила белье в корзину и вытянувшись на мостике в полный рост, задорно запрыгала на нем – Правда корабль! Ну, надо же! Не может быть! Корабль! Это корабль!

- Да прекрати же ты, сейчас сверзишься в воду! – пожилая женщина утерла лоб рукавом рабочей рубашки и снова вгляделась в приближающееся с горизонта ромбовидное светлое пятно. – Сауле! Позови-ка сюда кого-нибудь из мужиков!

Но восторженная девушка, не слышала свою тетку, она с замиранием сердца смотрела на то, что казалось ей кораблем, а на деле было небольшим переправочным судном.

Когда же это судно приобрело более точные очертания, бабы бросились бежать с пристани, чтобы только им не изгадили то над чем они с таким трепетом работали с самого утра, поди знай на чем такие плавают и кто знает, кто это?

Одна только Сауле, увидев людей на борту, запрыгала на мостике снова так весело и замахала рукой прибывающим, что не заметила, как ногой задела свою корзину и что все ее белье поплыло куда-то навстречу вперед, может быть навстречу незнакомцам, и это было бы лучше, но мокрое белье, начинает быстро тонуть в воде…

Она видела, как с борта прямо в воду, прыгнул один из прибывших пассажиров. Этот человек быстро добрался до мостика и по пути успел собрать несколько полотенец, простынку и даже сорочку юной девицы.

- Вот держи! Держи, красавица! – какой-то усатый мужчина в самом седом возрасте, расцеловал ее в обе щеки, придерживая своими мокрыми худыми руками ее округлые плечи. – Родина моя! Моя родная земля! – с этими словами, он сел перед девушкой на колени и схватился за свою грудь, из которой готово было вырваться его больное, но дождавшееся встречи с родным краем, сердце. – Не вырос я здесь… Не рос я здесь… Но пристань эту помню! Помню, как отплывали отсюда! Как хотели спастись…

- Сколько же времени вас здесь не было?

- Всю жизнь. Всю жизнь… - старик хотел сказать что-то еще, но всем телом сник на деревянный помост. Глаза его остались открытыми и глядели в ту сторону, где виднелись старые деревенские дома и откуда уже бежали женщины и мужчины селения… Никто не узнает его из них. Некому узнавать. Те, кто здесь живут теперь, не помнят тех, кому когда-то пришлось отсюда уйти и кого затем отправили с родной земли так далеко и надолго, что один лишь он смог вернуться сюда… Он, тот кого увезли отсюда еще сосущим материнскую грудь. Кто же может узнать его? Но этим людям его хоронить. И пусть они сделают это здесь, может быть совсем недалеко от пристани, которую он пронес в своей памяти через целую жизнь вдали от Родины.

- Миколас! Иди к нам! Как же мы тебя заждались!

Зачем же он тут разлегся? Пора вставать! Вон же они! Пришли встречать его! Стоят у самого берега! Мать машет платком, отец держит на руках маленького, но старшего брата, а вон и сестрица с медведем… Она все еще играет с ним? А вроде должна быть уже дева на выданье!

- Сам не знаю, чего же я лежу! – встав на обе ноги, он не побежал, но полетел к ним, минуя долгий помост, прямо по самой воде… - Встречай меня Мать!

ВОЗДУШНЫЙ ПОЦЕЛУЙ

- Вейко! Ихан! Стойте! Уходите отсюда! Уходите, я кому говорю!
Две девушки плескались в еще совсем холодной воде Пярну у самого берега. Завидев, что к ним приближаются знакомые молодые люди, они поспешили отдалиться, чтобы вода скрыла их наготу. Мия первая замахала руками и стала отгонять парней, но те даже и не думали исправляться…
- Вот это денек выдался… Как водичка?
- Прочь! Пожалуйста, уходите. Дайте нам выйти на берег и переодеться!
- Зачем же вы туда полезли, еще рано… Слишком холодно, простудитесь. А впереди выпускной… Некрасиво будет…
Кирке подняла руку на заботливое замечание Вейко, и, вытащив из косы своих волос, заплетенный в нее одуванчик, бросила его в сторону друга с уверенным ответом:
- Это наша река, она не причинит нам вреда. Если уже цветут цветы, чем же мы хуже? И нам нужно солнце и нам нужна вода…
Одноклассник смотрел на нее, не сводя глаз – цветок пошел на дно, сам в воду он ступить не решился. Если бы не было рядом Мии и Ихана, то, скорее всего, нырнул с головой, но сейчас стеснялся.
- Пойдем Вейко! Оставим их тут! – Ихан надел свою кепку обратно и поднялся с корточек, как Вейко, так и не дотянувшись до того цветка, что бросила ему Мия. – Если простудитесь не видать вам танцев на выпускной! Так и знайте!

А девушки уже не снимали с себя подаренные родителями туфельки. Такие красивые было трудно достать, но у матери Мии были хорошие знакомые, а матери Кирке было, чем заплатить. Главное, что их дочери были настоящими красавицами и заранее подготовленными к одному из первых главных событий в их жизни.
- Что же здесь главного? Первое главное событие – свадьба. Второе – рождение первенца. – строго заявила Мия на мамины рассуждения.
- Да. Это конечно важнее. Как поживает Ихан? – женщина подала дочери кусок хлеба с темным вареньем и отвлеклась на кипящий чайник.
- Ихан? Хорошо. Сегодня у речки они нас так напугали…
- Кто они? – мать насторожилась и, подняв голову, пролила чай мимо чашки, попав на тот самый бутерброд, что ее девочка отложила в сторону.
- Ну как же, мама… Неужто ты забыла с кем Ихан всегда ходит из-за Кирке? Он и Вейко подкрались негодные, и подглядывали за нами!
- Мальчишки… - Мия старшая рассмеялась и, махнув свободной рукой, продолжила накрывать на стол, к пробуждению отца – А как Кирке? Ей подошли туфли?

Кирке надела их на свадьбу подруги, когда та уже была в новых белых праздничных туфлях. Она хотела бы надеть их на свою свадьбу тоже, но Вейко не был таким поспешным, как Ихан, но и она была не такой, как Мия. Все они были притоками одной реки, но будто по разную сторону. У одних все происходило так быстро, а у них по своему… Они даже не успели потанцевать вместе и ни разу не целовались, но каждый день могли подолгу говорить о чем-то своем – о природе, о цветах, о старых домах за городом, но не могли они говорить о будущем и никак не могли его начать, ведь прежде нужно что-то сказать… Но что говорить? Как только каждый из них начинал думать об этом, то наступала тишина. Они могли молчать вместе подолгу сидя на берегу реки – он помогал ей плести венки из цветов, а сам из обычных колосьев пытался изобразить ей, как старый дедушка учил его в детстве плести корзины для ловли рыбы… На речке можно было услышать легкий молодой смешок, что-то тихое и едва уловимое, но о любви они никогда не говорили друг с другом. Им думалось – к чему говорить двоим, когда все вокруг говорит об этом, остается только слушать. Утром – пение птиц и журчанье реки, легкий ветерок колышет листья берез, вечером – цикады сверчков, кваканье лягушек и шелк водной глади.
- Принеси в следующий раз тетрадку и карандаш с собой, хорошо? – Вейко поймал божью коровку, которая шла своим мирным путем по подолу ее платья у самых ног, и, подняв ладонь к солнцу, проследил за ее неспелым полетом. Насекомое вернулось на свое место, поток усиливающегося ветра отнес ее обратно на девушку, но в этот раз она приземлялась ей на плечо.
- Зачем же? – она подняла голову вверх, одной рукой придерживая волосы, которые все норовил растрепать грозовой ветер – Кажется, мы попадем под дождь…
- Запишем что-нибудь. Пусть останется на память о лете. Мой дед говорил, что сочинил множество песен, пока работал на берегу, но ни одной не успел записать…

И они не успели… Они не успели стать мужем и женой. Решились, несмотря на все дурные новости, что приходили ото всюду, но в тот самый день тому не суждено было сбыться. В каждом доме тогда говорили мало, а если и говорили, то либо бранились, либо миловались. Они не умели браниться, а миловаться еще не могли себе позволить, а теперь совсем неизвестно когда смогут…
Их разлучили за городом и все, что Вейко успел: поймать ее взгляд среди всех прочих, кого уводили и, поцеловав свои пальцы, подуть в ее сторону своим горячим дыханием, будто с его ладони только сейчас взлетела маленькая божья коровка.
Горячим было его дыхание, потому что внутри него все горело, сердце было факелом, чьи языки пламени жарили самое горло – так хотелось сказать что-то еще… что-то, что нужно было говорить тогда – в те тихие деньки на берегу речки, но сейчас его и других мужчин уводили от своих женщин и тех уводили от города прочь. Как страшна была эта внезапная разлука, как серьезна она была… Но что-то внутри него разливалось незаписанной легкой песней их скорой встречи…
А расстрел – скорое дело. Он не успел его заметить, так быстро пал и такая же горячая кровь его, коснулась прохладной, но родной земли, и капля за каплей растеклась к недрам холодных истоков.

И огнем и водою будучи,
Поцелую тебя воздухом,
Коль небесной росой станешь ты,
Я дождусь тебя - земным порохом…

Они не успели даже переодеться и взять с собой что-то нужное. Ведь кто-то успел… Она видела у других женщин небольшие узелки, где было что-то из вещей, что-то из еды, но у нее ничего не было с собой, может быть что-то успела взять с собой мама? Но куда ее поместили? Почему они разминулись? У Мии было что-то с собой и кто-то, кто очевидно скоро появится на белый свет, в темном холодном вагоне.
Когда поезд начал тормозить стало очевидно, что этот кто-то обладает дюжинным терпением, или предчувствием, но за все время переезда не потревожил мать, или она сама более не могла потревожится? Кирке звала Мию – их разделяли другие женщины и их дети, их вещи, их раздражение, их горе. Девушка видела подругу на другой стороне вагона, но та сидела обняв свой живот, прижавшись затылком к ледяному покрытию и за множество времени в пути ни разу не двинулась с места.
Расстрел – не просто скорое дело, это дело ожидаемое и даже добровольное. Это простое дело для одних и вдруг такое же простое решение для других.
Когда бальная туфелька коснулась снежного покрова, невеста соскользнула вперед, после чего не хотела останавливаться. Кинулась бежать обратно, в другую сторону, но приклад ружья остановил ее, затем подтолкнул вперед к просторам чужой земли. Затем боль в затылке сменилась тем обезболивающим, на которое теперь она была согласна.
Кирке успела почувствовать носом леденящий холод мокрого снега, по которому мечтала сбежать к нему. Ее последний горячий выдох, растопил одну лишь снежинку, и та была поцелована солнечным лучом в тот самый день и в тот самый час…

И огнем и водою будучи,
Поцелую тебя воздухом,
Коль подземным истоком станешь ты
Я дождем доберусь - облаком….

МЕЛОДИЯ

- Эй, Лаймонис! Пойдем с нами! – друзья позвали его играть, но он как всегда только покачал головой и остался сидеть на, примятой компанией, прохладной луговой траве.
Он слышал, как шелестят высокие дикие колосья, стебли цикория и тысячелистника, слышал, как скользит тонкая трава, хрустят сухие ветки под ногами ребятни, которая задумала играть в прятки на открытом лугу, но для них этот луг был настоящим лесом, целым миром, где можно было укрыться от всего на свете и друг от друга…
- Лаймонис, почему ты не играешь со всеми? – одна девочка не побежала за остальными, ей выпало быть водящей…
- Я слушаю игру…
- Что ты слушаешь? – она посмеялась над ним и прогремела на весь луг своим звонким голосом о том, что ведущий идет на поиски.
После игр, они обычно отправлялись на берег – садились прямо на мокрый песок и протягивали ноги навстречу холодным волнам. Неважно какая была погода и как сильно их била вода, а потом, как и кого сильнее за испорченную обувь побьют родители. Когда они позволяли себе такое – всегда наступал момент странного детского молчания. Кто-то мог заранее набрать камней и кидать их в воду, кто-то палочкой вырисовывал рыбок или зайчиков, которых тут же смывала вода и картинку приходилось начинать заново… А Лаймонис смотрел вдаль – слушал все, что происходит вокруг – шум воды, всплески волн и едва уловимый хруст песчинок под его друзьями, под ним такое нельзя было услышать, он всегда сидел смирно и сосредоточенно… Бульканье брошенного камня в воду, крики прибрежных птиц и взмах крыла одинокого орла… Ему хотелось запомнить все вокруг, тогда он еще даже не понимал к чему все это и почему он такой странный… Совсем не такой, как все, но все его принимали и любили. И никогда не оставляли его одного, хотя среди своей компании он все равно всегда был в стороне…

- Лаймонис, здравствуй! Как давно я тебя не видела! – Илга хотела пожать руку старому товарищу, но он скорее поцеловал ее ладонь и, накрыв своей второй рукой, пожал крепче, чем ожидал сам от себя.
- Как я рад тебя видеть! Действительно сколько лет прошло? Ты здесь по работе? – мужчина улыбался той, которую не мог не узнать и спустя десять лет разлуки с родным краем, к тому же был счастлив и тому, что она его узнала очень быстро.
- Да, пригласили… Как и тебя когда-то. Читала про тебя в газете! Но признаюсь, ни разу не слышала твои работы. Удивительно, правда? Ты не обижаешься?
- Нет-нет, что ты… как можно. Я же пишу для детей…
Несмотря на то, что они не виделись, будто бы целую жизнь, так простояли они у студии, не больше получаса. Теперь он кратко знал обо всем, что изменилось дома и что не изменилось, с тех пор, как он уехал в Россию. Знал о том, кто из друзей детства уже обзавелся детьми, кто остался там, и кого, куда разбросала судьба. Илга хотела пройти в здание вместе с ним, но выяснилось, что там у него все дела уже были закончены на сегодняшний день.

Это завершение дел продлилось достаточно долго, и он видел ее еще не один раз и искренне не понимал, почему она была такой одинокой. Будто бы сам он не знал себя и не был знаком с собственным одиночеством в большом культурном городе. Здесь было много художников, писателей, скульпторов, актеров, режиссеров и конечно… композиторов из их страны, кто-то родился здесь и не хотел уезжать на родину предков, а кто-то был приезжим по своему ли желанию или по велению судьбы, кому-то здесь нравилось и он оставался – заказов было много, платили хорошо. Здесь они создавали свои семьи и здесь рожали детей. Здесь они обретали новый дом. А он будто потерялся во времени… Ни жены, ни детей… Сам он постоянно писал и думал о детях, но видимо от того, что сам остался ребенком, сам остался тем странным другом их компании, который не любил игры, но любил самые лучшие минуты их детского молчаливого единения на берегу моря.
Илгу любили и ею восхищались, многие девочки завидовали ей, ведь ей всегда доставалось всеобщее внимание, или же она сама в игре занимала такое положение, что все становились в подчинении ее правилам. Как стала она ведущей однажды, так и пошла по жизни с исполнением этой роли. Для Лаймониса в какое-то время это было хорошо, потому что она знала, что любил он и уводила компанию к таким занятиям, в которых у него была возможность посидеть в тишине или проявить себя по-своему. С другой стороны он видел, что она хочет понравится и ему и такое внимание к его персоне, часто отвлекало и смущало его… Иногда в голову приходила восхитительная мелодия, которую он никак не мог ухватить для написания – его первый лирический мотив обрыв которого всегда был связан со смехом Илги. Она хотела ему понравиться и использовала те методы, которые подходили для остальных и которые очень тревожили его. Но сказать девочке об этом он не смел. Он знал, что это ее ранит и также он знал, что со временем она, может быть, изменится и, может быть, ее желание быть с ним оправдается. Но не в детские, ни в юношеские годы – ничего не изменилось. Ни в ней, ни в нем. Он все еще оставался романтичным ребенком, живущим в природном естестве свободного детства, а она была громкой задорной ведущей.
Прошло немало лет, а он даже и не заметил – вот как много и постоянно он работал. Детские музыкальные сказки – одна за одной… А если не одна за одной, то техническая работа – ноты, исполнители, роли, голоса… Как много было написано песен, но среди них ни одной о себе.
Он жил жизнью своих друзей, воспоминаниями их игр, их характеров, их мыслей, их лиц. Все его прошлое и настоящие было родом из детства, от которого он был уже очень далеко, но которое было всегда в нем и с ним. Как же можно было бросить такую работу? Но он бросил. Встреча с Илгой помогла ему в этой решимости.

Не было никаких громких приветствий, но он сразу понял, что его узнали… Он узнал это по радостным глазам и счастливой улыбке женщины – девочки из его прошлого. Вот она здесь – на своем месте – нянчит детей в саду и сейчас у нее тихий час, а тут он явился, не прошло и века, стоит в дверях, чуть ли не поседевший и держит перед собой коробку с тортом на веревочке. И кто тебя сюда впустил? Конечно, кто же тебя не впустит, тебя здесь все знают и тебе здесь все рады!
- Дайна! Как же я рад, что нашел тебя! – когда-то эта девчонка усмиряла все драки в их компании, она всегда могла сказать свое веское слово, чтобы приструнить неправого и иногда садилась рядом с ним на берегу и рисовала зверят на песке.
- Тсс! Тише, дети спят, Лаймонис! – она приняла торт из его рук и, отложив на стол, вернулась к порогу дверей ведущих в ее группу. – Как же я рада, что ты вернулся… Или ты проездом?
- Что ты… Я вернулся. Совсем вернулся. – он расцеловал обе ее ладони и замер в легком поклоне перед той, по кому он действительно успел соскучиться за то короткое долгое время, что он прожил и проработал в другой стране. – Дайна… разреши мне, я сыграю?
Она не стала говорить ему снова о должном покое во время детского тихого часа, она доверяла ему и сама подошла к пианино у окна и сняла с крышки вышитую салфетку.
Наконец-то ему удалось схватиться за ту самую мелодию их свободной и природной юности. Это была не детская песня, и это была не сказка – то была лирика влюбленного сердца, что становилась глубоким невесомым чувством принятия себя, наконец-то он смог излить музыкой себя, и возможным это было только на родной земле, только при встрече с той, по кому соскучилось сердце.

ИХ НИКТО НЕ ВИДЕЛ

Сначала ему пришлось отправиться в администрацию. И это «пришлось» скрасило то, что одним из служащих оказался какой-то сын, какого-то знакомого его отца – так ему удалось не просто засвидетельствовать себя на родной земле, но даже получить место жительства – ему отдали небольшую старую лачугу в которой когда-то жил какой-то рыбак…

Здесь все для него сейчас были «кто-то» и «когда-то», а сам он пришелец у себя дома, из ниоткуда для них и некто, все равно, что никто. Есть где переночевать и то хорошо…

Гинтаре – его покойная старшая сестра хорошо помнила эти края, а он почти ничего не помнил, но держал при себе мечту о возвращении. Когда же мечта исполнилась, то, то что некогда казалось страшным сном, стало реальностью, а то, что теперь было реальностью – виделось будто во сне. Повсюду были незнакомые люди, новые постройки и пристройки, а старые были либо брошены, либо обжиты так, что ничего о прошлом в них не осталось. Гинтаре много рассказывала о том, как выглядел их дом и Йонас его нашел – в нем жили другие люди, а ведь он, если бы все было совсем по-другому, был бы сейчас в нем хозяином, вел бы свой обход по земле, сеял бы и жал, держал бы скотину… Хотя теперь о том ни говорить, ни думать не стоит. К чему это? Он может выполнять любую работу, но лучше всего удается ему работа с деревом. Так он и назывался здесь тем, кто спрашивал его об имени и профессии:
- Йонас – резчик по дереву.
- А вырезать арфу можешь?
- А вы играть умеете?
- Нет. Но для дочери подарок.

Хорошо, что он сможет и это, и то, и другое. Все за, что вы заплатите, может быть и своим урожаем, тоже не плохо. За ведро картошки? Пожалуйста. За муку? На что она мне? Я не пеку пирогов. За пшено? Пожалуйста…
- Йонас, чем вы заняты? Можно посмотреть?
- Можно.
Молодой парень подходит к нему, сидящему недалеко от чужого дома, и смотрит на наброски на самодельном холсте.
- Вы и рисовать можете? А почему именно наш дом? А почему здесь белое пятно? А почему…

Вопросов было к нему много. И так было всегда. Он защищался от них молчанием и занятостью. С утра его ждала работа на берегу с рыбаками, затем он мог быть свободным в деле, но ни в уме, ни в разуме, ни в сердце. Ум был занят отвлечением от себя всех, кто задавал ему вопросы. Разум был занят процессом, а сердце – памятью.

Он нарисовал очень много картин, которых готовыми никто не видел. Все они хранились в его маленьком едва стоящем на ногах домишке, что счел он даром судьбы, как лучшую мастерскую в жизни. Пусть он не может быть хозяином там, где некогда были по праву владельцами его дед и отец, но здесь он себя чувствовал по-настоящему дома среди своих…

В правом углу висела картина с домом семьи Т. - Гинтаре была влюблена в мальчика, который бы был его хозяином и он нарисовал не только дом, но и того мальчика будучи мужчиной, а рядом с ним свою сестру с ребенком на руках. Рядом была картина семьи В. - трое братьев и старая матушка, держащая подле себя большую корову. Ниже картина с домом семьи К. - дедушка в молодости ухаживал за его хозяйкой, но все-таки выбрал бабушку, как такое вышло? Бабушка накормила его супом, после рыбалки…

В самом центре была картина с его старым домом. Он оставил у самого входа два белых пятна… Так было горько – он рисовал лица тем, кого его разум мог вспомнить по памяти, он нарисовал всех, кто знал, что не сможет вернуться домой… Он нарисовал лица тем, кого и вовсе никогда не видел, но о них рассказывали ему там… там далеко отсюда, куда тех даже не довезли живыми… Но вот своих родителей он нарисовать не мог. Он не помнил их. Не мог их представить. Не смел. А фотографий не осталось. Так бывает…

- Мне сказали, что здесь я могу приобрести нечто особенное? Я вас потревожил? Простите… Но я коллекционирую редкое народное творчество…
Разве Йонас открывал дверь? Или если дом выглядит не очень хорошо, то в него смеют входить без разрешения все кому вздумается? И кто его сюда направил? Кто тот бессовестный человек? В своей деревне он будет продавать то, что делает своими руками, но кто сказал, что он рад кому-то издалека? Да пусть даже и не издалека…
- Есть шкатулки и расписные ложки. Есть натюрморт. Есть недоделанные гусли, что нужно?
- Какие особенные картины у вас… Здесь на этой стене! Целая серия, как какое-то произведение… История! Сколько вы за нее хотите?
- Это не продается.
- Послушайте у меня есть, чем платить… - гость демонстративно оглядел его жилище и указал на недоделанные работы, скудность быта и достал из кармана пиджака черный кожаный кошелек.
- Я не продаю эти картины. Они мои.
- И все-таки… - иностранец был настойчивым, и бесцеремонно, положив на его рабочий и одновременно обеденный стол несколько больших купюр, кивнул в сторону того, что ему очень приглянулось.
- Заберите свои деньги и уходите.
- Может быть вы передумаете?
- Я хозяин в своем доме?! Уходите прочь! – костлявый кулак грозно коснулся необработанного куска дерева, что лежал перед ним на самодельном креплении.

Неспешно, с некрасивой досадой на лице, навязчивый коллекционер покинул его. Нет человека – нет купюр, и это было хорошо. Может быть, местные либо не платили вовсе, либо помогали ему только едой и совсем изредка деньгами, но все это было честным обменом. В том искушении, что вдруг выпало на его долю в это мгновение, не было ничего заманчивого и ничего сердечного. Пройти этот путь заново? По второму кругу сидеть напротив каждого дома и двора и поднимать в памяти те лица… Он больше так не мог… И никогда не сможет больше. Или забыть навсегда? Отдать, продать это? С глаз прочь, а из сердца? А как же совесть и долг сердца?

Йонас вскоре полюбился всем, кто его знал там, куда он вернулся, и он полюбил этих людей, тех для которых он постоянно, что-то мастерил, чинил, рисовал. Все они стали для него новой семьею и им он завещает память о тех, кто был здесь до них… Он не уверен в том, что они отнесутся к этому с должными почестями, но ни ему, ни тем… тем… они вовсе и не нужны. Просто все свое, должно оставаться с нами, здесь, на родном берегу, в самом родном краю. Люди здесь может и не всегда говорят, но знают наш язык, люди здесь вспахивают землю, держат скотину, рожают и воспитывают своих детей… Это уже здешние люди. Так одни сменяют других, а земля остается землей, а старые дома все еще стоят и дети здесь все также музыкальны и взрослые здесь все также молчаливы…
- Гинтаре, а ты не любила молчать… Ты так и не стала взрослой. А я всегда молчал… Я не знаю, что такое детство… А вот мама с папой… Это правда вы?
Сегодня он вновь пришел к старому дому, который никогда не мог вспомнить по-настоящему. И сегодня у самого входа он увидел, как мужчина обнимает женщину, и она машет кому-то рукой…
- Вы мне машете? Мне пора к вам? Подождите же! Подождите! Я должен вас нарисовать…

Ксения Бабкова (https://www.proza.ru/avtor/kseniababkova)