В.Яковлев: Так было

В.Яковлев: Так было

 

«Мы - дети страшных лет России -

Забыть не в силах ничего».
А.Блок

Владимир Всеволодович Яковлев был осужден на десять лет по 58-й, статье пункты 8 (террористические акты, направленные против представителей советской власти или деятелей революционных рабочих и крестьянских организаций) и 11 (всякого рода организационная деятельность, направленная к подготовке или совершению предусмотренных в настоящей главе преступлений, приравнивается к совершению таковых и преследуется уголовным кодексом по соответствующим статьям).

15 февраля 1929 арест, помещен в ДПЗ в Ленинграде
23 февраля 1929 из ДПЗ этап в Москву на Лубянку
24 февраля 1929 помещен во Внутреннюю тюрьму на Лубянке
5 марта 1929 переведен в Бутырскую тюрьму
23 июля 1929 (вторник) этап
28 июля 1929 прибыл в Кемперпункт
30 июля 1929 прибыл на Соловецкий остров
30 июня 1933 прибыл в Кемь на Вегеракшу
В начале октября 1934 переведен на Медвежью Гору
В середине первой декады марта 1935 стал заключенным в ОЛП «Пушсовхоз» Белбалтлага
8 июня 1936 освобожден
Всего находился в заключении 2718 дней

Краткая биография Яковлева В. В.:

Дед Владимира Всеволодовича, Яковлев Григорий Михайлович (1852-1922), был генералом от артиллерии. Хорошая биография Яковлева Г.М. есть на сайте выпускников Михайловского Артиллерийского училища:
30 сен 1852 — Родился ген.от артиллерии Григорий Михайлович Яковлев, выпускник 1870 г.
Генерал от артиллерии Григорий Михайлович Яковлев родился 30 сентября 1852 года, в царствование Николая I и умер своей смертью уже при Ленине в 1922-м году, пережив многих и повидав многое. Окончив кадетский корпус на Орловщине, он в 1868-м году поступил, а в 1870-м году окончил Михайловское Артиллерийское Училище. Войсковую службу начал в 33-й артиллерийской бригаде, и уже через шесть лет блестяще окончил Михайловскую Академию. С этого момента и до конца дней, судьба его будет связана с армейским образованием.
Григорий Михайлович Яковлев среди служащих Главного управления военно-учебных заведений
В Главном Управлении военно-учебных заведений он прослужит до окончания свой карьеры. Попутно будет преподавать в Павловском военном училище, шесть лет будет возглавлять Николаевский Кадетский корпус.
Вершиной его карьеры будет должность помощника начальника Главного управления военно-учебных заведений и звание генерала от артиллерии. В июне 1917-го, устав от интриг и «реформ» временного правительства, Яковлев подаст в отставку «по болезни». 70-ти летним стариком, он скончается голодной весной 1922-го 3 апреля на Пасху.

Григорий Михайлович Яковлев среди служащих Главного управления военно-учебных заведений. Кадетская линия, 1

Григорий Михайлович был женат на дочери протоиерея Никанора Ильича Смолича (некролог Церковные ведомости, 1900, №35, стр. 404 ), Фомаиде. 21 марта 1882 года у них родился сын Всеволод.

В начале 1900-х годов в Петербург из Нежина Черниговской губернии приехала Маргарита Николаевна Шаула и поступила на курсы. Отец Маргариты Николаевны был юристом. Маргарита Николаевна Шаула и Всеволод Григорьевич Яковлев познакомились на концерте в Филармонии. Через некоторое время они поженились, в 1905 году у них родился сын Владимир.

В 1914 году ушел добровольцем на фронт. В журнале «Разведчик» № 1325 от 29 марта 1916 г. написано, что полковник Яковлев Всеволод Григорьевич был контужен, но остался в строю.

Осенью 1919 года Яковлев Всеволод Григорьевич был арестован Петроградской ЧК в рамках ликвидации контрреволюционной организации. Проходил по делу французской шпионской группы Бажо. Предъявленных обвинений не признал. Постановлением Коллегии Петербургской ГубЧК от 14 января 1920 г. приговорён к расстрелу. В последних числах декабря 1919 года был издан декрет об отмене смертной казни. Зиновьев (настоящая фамилия Радомысльский), бывший тогда председателем Северных коммун с центром в Петрограде отдал распоряжение о немедленном расстреле всех арестованных политзаключенных находящихся в петроградских тюрьмах приговоренных чекой или находящихся еще под следствием, чтобы поставить центральные власти перед совершившимся фактом.
Массовые расстрелы проводились чекой в январе 1920 года. Погибли сотни людей, цвет русской нации.
Расстрелом руководил и лично принимал участие комендант расстрела петроградской чека (существовала такая должность, камуфлировавшее всем известное понятие палач) Бозе: «В кожаной куртке, кожаных брюках, кожаных сапогах и кожаном авиаторском шлеме, застегнутом под подбородком, с которого спускалась на грудь большая рыжая борода, с маузером в руках, всегда пьяный».

Маргарита Николаевна Шаула

Иван Иванович Бозе (Ян Янович, латыш по национальности, из стрелков) к середине 1920-х с трудной службы в ЧК перешел на более спокойную хозяйственную работу и возглавлял совхоз "Красный Пограничник". Возмездие настигло Бозе – он был арестован 30 августа 1937 г., расстрелян в Ленинграде 18 января 1938 г. Поразительно, но он был реабилитирован 17 ноября 1956 года и сейчас числится в списках жертв политических репрессий.
Возмездие настигло и Зиновьева в 1938 году, вероятно он вспомнил свое распоряжение, когда его самого расстреливали.

В это же самое время, в 1919 году, в Нежине был арестован отец Маргариты Николаевны, Шаула Николай Захарьевич. Он был арестован в числе многих интеллигентов Нежина, как заложник при приближении Добровольческой армии к городу, вывезен в Чернигов, где всех заложников расстреляли в конце августа 1919 года после взятия Нежина частями Добровольческой армии.

В 1920 году Маргарита Николаевна Яковлева вместе с сыном уехала из голодного Петрограда в Нежин. В том же году Владимир Всеволодович поступил в нежинскую комиссариатскую школу, которую окончил в 1923 году. В результате перенесенного голода Владимир Всеволодович заболел костным туберкулезом, ходить мог только на костылях. В 1926 году Маргарита Николаевна вывезла Владимира Всеволодовича на лечение в Евпаторию. После возвращения из Евпатории он поступил в нежинскую кооперативную школу, которую окончил в 1928 г. В июне 1928 года он вместе с Маргаритой Николаевной приехал в Ленинград, где они поселились на Кадетской линии,3, В.О. на квартире Фомаиды Никаноровны Яковлевой. Владимир Всеволодович поступил на математический факультет университета, проректором которого в то время был А.А. Иванов .

15 февраля 1929 года Владимира Всеволодовича Яковлева арестовали за то, что он был сыном расстрелянного и внуком расстрелянного.

8 июля 1929 года Владимир Всеволодович был приговорен по 58-й статье п. 8 и п. 11 к десяти годам заключения в концлагере.

На Соловках Владимир Всеволодович работал на кремлевской электростанции, затем до сентября 1930 рабочим при кладовой электростанции, потом ответственным кладовщиком, параллельно обучался на курсах электромонтеров, с июня 1931 контролер электросетей, параллельно обучаясь зимой 1931-1932 на курсах электротехников, с мая 1932 года стал начальником электросетей.
В июне 1933 года был переведен на материк в Кемь. С этого времени до начала октября 1934 года был заведующим Кемской электростанцией (КЭС).
В октябре 1934 года переведен в Медвежью Гору, где работал в должности инспектора-электротехника Инспекции ГУЛАГа.
В начале марта 1935 был переведен в отделение Повенецкий Пушсовхоз на должность главного механика отделения. Затем работал в должности заведующего электростанции Пушсовхоза.

После освобождения 8 июня 1936 года приехал в Новгород, где в то время проживала мать, Маргарита Николаевна Яковлева. Устроиться на работу было невозможно, так как с выданным ему после освобождения «волчьим» паспортом никуда не брали.

После нескольких лет мытарств, безуспешных поисков работы, наконец удалось устроится в Рыбинске, куда Владимир Всеволодович переехал вместе с Маргаритой Николаевной.

В Рыбинске Владимир Всеволодович Яковлев работал рентген-механиком в поликлинике в рентгеновском кабинете. Там он познакомился с врачом-рентгенологом Марией Михайловной.

Скончался Владимир Всеволодович в канун Нового года. 13 января 1980 года наряжал елку, устал, прилег отдохнуть, заснул….

Свои воспоминания «Так было» Владимир Всеволодович Яковлев писал в 1960-х годах в Рыбинске. Весь текст написан исключительно по памяти, так как, находясь в концлагере, записывать было нельзя, хранить записи было смертельно опасно. Разумеется, во время работы над воспоминаниями у автора не было доступа в архивы. Воспоминания раскрывают те стороны жизни в нашей стране в тридцатых годах ХХ века, которые так упорно у нас замалчивались, и живых свидетелей которых к середине 1970-х годов почти не осталось.
Воспоминания В.В. Яковлева не передают не только никаких вымыслов, не только не преувеличивают потрясающие моменты его испытаний, но как-то даже сглаживают кошмарную действительность, испытанную им. В воспоминаниях рассказано только то, что он сам лично видел или проверил полученное из нескольких источников.

«Меня могут спросить, зачем я взялся за тему, которая замалчивается, а, следовательно, эти очерки не могут быть напечатаны и не принесут мне ни почестей, ни денег?
Мне кажется, что будущий историк из этих рассказов почерпнет много материала для воссоздания правдивой истории первых сталинских пятилеток с их концентрационными лагерями. Каждый гражданин несет долг перед Историей, перед будущими поколениями. Я вспомнил о нем, и этот долг повелел мне записать эти рассказы, чтобы наши потомки, изучив допущенные их предками ошибки, не повторили бы их во вред и себе.
Вот мой ответ на поставленный вопрос».
В.В. Яковлев. Рыбинск, ул. Пушкина, 43, кв. 12. 1966 год

 

ПЕРВАЯ ЧАСТЬ. ОТ ДОМАШНЕГО УЮТА ДО СОЛОВКОВ

«РУКИ ВВЕРХ»

Поезд мчится в Соловки –
Дальняя дорога.
Сердце ноет от тоски –
На душе тревога.
Из тюремной песни 20-х годов нашего столетия.

«Руки вверх!» - звенели детские, а порой уже и ломавшиеся голоса в кустах небольших приусадебных садочков, тянувшихся сплошной лентой вдоль улочек одного бывшего уездного городка в северной части Украины. В каждом домике жили мальчишки, спаянные дружбой с раннего детства, образовавшие дружную компанию. Детский возраст требует подвижных игр, детское воображение требует «опасного», героического. Хлебнувшая много ужасов в гражданскую войну, наша компания не увлекалась революционной тематикой, подсознательно исключив ее из своего обихода. Наши детские умы тянулись к далекому от действительности и нашли богатую пищу для своего воображения в приключенческой литературе, наводнявшей в дореволюционной России книжные прилавки. Зачитавшись Шерлоком Холмсом Конан Дойля, низкопробными приключениями американских сыщиков Дика и Ника Картера, мы «творчески» их перерабатывали, носились по садикам с самодельными игрушечными револьверами, с восторгом исполняя попеременно роли сыщиков и бандитов, подстерегая в кустах, разоружая зазевавшихся.
«Руки вверх!» было для каждого из нас триумфом.

Годы шли, дети мужали; закончив семилетнюю школу, постепенно разлетались из родных гнезд по другим городам для продолжения образования или поисков работы. И только собираясь на Рождественских или Пасхальных каникулах, отмечая радость свидания старых друзей на какой-нибудь вечеринке с любимыми девушками, в разгар веселья кто-либо, вставая за столом, вдруг складывал пальцы руки в виде пистолета и, направляя на кого-нибудь руку, с комизмом восклицал «Руки вверх» и все дружно улыбались, с грустью и благодарностью вспоминая неповторимо счастливые детские годы, когда нас могла увлекать такая «чепуха».

Закончив летом 1928-го года Профессиональную кооперативную школу, я уехал продолжить образование в Ленинград, где тогда жила моя бабушка. Здесь жизнь заглянула мне в глаза со всей жестокостью и бессмыслием, заглянула черными дулами пистолетов, наведенных на меня, не игрушечных пистолетов. «Руки вверх!» не исходило от моего друга, не было детской игрой, а соблюдением устава оперативными органами всемогущего ОГПУ (Объединенное Государственное Политическое Управление, как была переименована Чрезвычайная Комиссия по борьбе с контрреволюцией и бандитизмом /ЧК/, - секретная полиция СССР с неограниченными полномочиями).

Посещение лекций и семинаров в Университете поглощало почти все мое время, и новых знакомств, а тем более дружеских связей пока у меня в Ленинграде не было. Жизнь текла размеренно, мать и бабушка радовались моим успехам; первое полугодие я закончил весьма успешно, ничто не предвещало крутого перелома в моей жизни, перелома, сломавшего мне жизнь в двадцать три года, сломавшего меня на всю жизнь.

15 февраля 1929 года в одиннадцатом часу вечера в нашей комнате внезапно распахнулась дверь из коридора. «Руки вверх!» - услышал я, удивленный, и увидел два пистолета, направленные на меня двумя ворвавшимися в комнату людьми с искаженными от нервного напряжения лицами. «Налет!» - мелькнуло у меня в голове, я поднял руки. В дверях показалось испуганное лицо председателя нашего жилищно-арендного кооперативного товарищества (ЖАКТа). Мне стало ясно. Я понял, что со мной случилось то, что может случиться с каждым гражданином СССР, не взирая ни на возраст, ни на пол, ни на занимаемое положение, связи с высокопоставленными лицами, в любое время дня и преимущественно ночи. Я был арестован. И хотя я не чувствовал за собой ни тени вины перед советской властью, мне стало не по себе. Внутренний голос подсказал: это конец всему. Моя догадка оказалась правильной. Стоя под дулом пистолета одного из непрошенных гостей, я был быстро обшарен по карманам другим, и мне предложили сесть на подставленный стул посередине комнаты. Окончательно убедившись в моей полной покорности, успокоившийся старший уполномоченный ОГПУ предъявил мне ордер на мой арест и обыск, ордер был подписан полномочным представителем ОГПУ при Ленинградском военном округе. Затем уполномоченные сняли свои гражданские пальто и предстали перед нами в форме ОГПУ, старший - с тремя шпалами в петлицах, младший - с двумя, что соответствовало по армейским званиям командиру полка и его помощнику. Мне было нелегко, но мне становилось во сто крат тяжелее, когда я смотрел на растерянные, ничего не понимающие лица моей матери и бабушки. Они еще не осознали катастрофы, постигшей их сына и внука, а, следовательно, и всех их надежд.

Уполномоченные деловито приступили к обыску. Старший занялся библиотекой, младший вещами. Председатель ЖАКТа сидел с окаменевшим лицом, выполняя обязанности статиста в развертывающейся трагедии, то есть понятого при обыске. Он переживал за всех нас, будучи хорошим человеком, относившимся к нашей семье по-дружески. Забегая вперед, не могу без слез вспомнить, как меня, уже совсем седого, он узнал и принимал у себя в том же доме спустя двадцать восемь лет, искренне радуясь, видя меня оставшимся в живых.
Каждая книга (а библиотека, оставшаяся от деда и отца, была весьма обширная) тщательно перелистывалась, перещупывались мягкие вещи. Обыск затянулся до двух часов ночи, но результатов не дал, что видно было по разочарованным лицам уполномоченных. Утомленные и обозленные неудачей чекисты могли набить портфель лишь письмами от моих друзей детства и записями университетских лекций. Портфель вышел тоненьким.

Мне приказали одеться. Настала тягостная минута прощания с родителями. Меня вывели на лестницу, мы стали спускаться. Снова пистолеты поблескивали в руках тех, кто творил злую волю, кто разрушал семьи, уничтожал невинных людей, тех, кто сами были безголосыми винтиками дьявольской машины уничтожения все убыстрявшей свой ход и сминавшей вместе с жертвами и сносившиеся собственные винтики.

Когда мы вышли на улицу, тюремной машины, «черного ворона», как называли ее в народе, не оказалось. То ли шофер, соскучившись затянувшимся обыском, уехал, то ли, выполняя уплотненный график арестов, машина потребовалась в других местах, но факт оставался фактом, везти меня в тюрьму было не на чем. Посовещавшись между собой, разочарованные уполномоченные отвели меня в конторку ЖАКТа во дворе, куда вместе с председателем ЖАКТа пришла моя мать, чтобы лишние минуты побыть со мной. Старший уполномоченный стал звонить по телефону. На другом конце провода, очевидно, оказался его приятель, который, по-видимому, поинтересовался результатами обыска. «Малина» (на уголовном жаргоне означает не только притон уголовников, который более точно обозначается словом «шалман», но главным образом означает склад краденых вещей; в данном случае уполномоченный имел в виду находку у меня обильного количества вещественных доказательств преступления, уличающих меня), сказал уполномоченный, но тут же, спохватившись, что и приятеля при исполнении служебных обязанностей нельзя вводить в заблуждение, нехотя прибавил: «Да так ничего особенного», сделав кислую мину.

Тянулись тягостные минуты, на мать мою нельзя было смотреть без содрогания. Разговаривать не разрешали. Да и что можно было сказать в такие минуты. Почему-то мне на ум пришло попросить ее положить в масло мою опасную бритву, чтоб не заржавело лезвие, точно не было более важных к ней просьб или слов. Или действительно я тогда считал, что меня забирают надолго. Тогда я еще был настолько наивен, что верил во всеобъемлющую осведомленность и правосудие ОГПУ, а потому считал, что тот час же утром, когда выяснится ошибка, я вернусь домой.
Вошел приехавший на машине шофер, еще одно краткое прощание с матерью, и меня повели на улицу. Вторично я выходил из дома под дулами пистолетов, из дома, где жили мои родители, и на этот раз уже в последний раз.
У ворот стояла крытая полуторка, в какой развозились товары из складов ЛСПО (Ленинградский Союз Потребительских Обществ) в магазины потребительской кооперации Ленинграда. Но в конце 1928 - начале 1929 годов, когда вступила в действие первая сталинская пятилетка, началось строительство социализма, все меньше стало требоваться машин для доставки продовольствия в магазины, все больше понадобилось машин для доставки арестованных, не хватало черных воронов, и все больше крытых полуторок, в особенности в ночное время, курсировало по городу с одушевленным грузом. Таким грузом оказался и я в сопровождении двух уполномоченных. Один из них подсадил меня сзади в кузов и сел напротив меня, другой сел рядом со мной, и машина тронулась.
Поворот налево, и машина выкатилась на пустынный в четвертом часу ночи Средний проспект. Остановка у шестой линии, и младший уполномоченный слез, отправившись к себе домой с чувством глубокого удовлетворения от благополучно закончившейся «операции по захвату опасного преступника». А машина повезла меня дальше. Куда? Снова поворот налево на 9-ю линию, и снова налево, и сквозь болтавшиеся на ходу занавески переда кузова передо мною предстала величественная панорама освещенных берегов Невы. Поворот направо и машина стремительно несется по мосту Лейтенанта Шмидта. Прощай, родной Васильевский остров, где я родился, где счастливо протекало мое раннее детство!

«ЭТО МАШИНА ЛСПО»?

«Это машина ЛСПО?», - вдруг раздался незнакомый голос, когда машина, замедлив ход, стала сворачивать с моста налево, и какая-то фигура, вскочив на подножку кабины, просунула голову в теплой ушанке в кузов машины. Не знаю, что в этот момент пережил мой конвоир. Специфическое его мышление, воспитанное на сугубой бдительности по отношению к врагам революции, несомненно, могло породить только одну реакцию - налет единомышленников, чтоб отбить арестованного преступника. Ствол пистолета уперся в лоб незнакомца, неистовым голосом уполномоченный выкрикнул: «Слезай!». Фигура загулявшего кооператора, хотевшего воспользоваться ведомственным транспортом, чтоб сократить время пути домой, мгновенно исчезла. Не знаю, попал ли он под колеса или нет, но даже и в первом случае он мог себя считать родившемся в сорочке. Не было еще случая, чтобы из «черного ворона» высаживали человека на свободу, чтоб человек сам добровольно садился в него. Процесс всегда был обратным.

По набережной Невы машина прибавила скорости. Резкий ветер пронизывал фургончик насквозь, было минус тридцать пять градусов по Цельсию, но холода я не ощущал. В моем разгоряченном мозгу снова и снова вертелся один и тот же вопрос: «За что? За что? Что я сделал, что подвергся аресту?». Я начал перебирать в памяти все свои поступки, даже отдельные слова, сказанные мной когда-нибудь в течение моей короткой сознательной жизни. Я не находил ничего, за что бы можно было зацепиться, предположительно уяснить себе причину ареста.
Получивший образование в советской трудовой школе, впитавший всеми фибрами души преподаваемое нам марксистское мировоззрение, принявший пролетарскую революцию и строительство социализма как закономерный исторический процесс, я органически не мог быть контрреволюционером, противником советской власти.

«За что, за что?», - снова вставал один и тот же навязчивый вопрос, и я мучительно не мог найти ответа. И вдруг в вихре проносившихся воспоминаний передо мной предстал Борис Варшавский, еврейский юноша, сын нэпмана, с которым я учился вместе в кооперативной профшколе, с которым сидел за одним столом в аудиториях и подружился на последнем курсе. Достойно удивления была эта дружба сына кадрового военнослужащего Русской армии с сыном еврея-торговца. Но на самом деле эта дружба у меня была и возникла в той специфической обстановке разнузданного украинского шовинизма, сознательно разжигавшегося властями на Украине в двадцатых годах с целью облегчения управления разрозненными нациями и умиротворения украинцев, все еще с трудом подчинявшихся большевикам. Травля меня, как русского по национальности, загнала меня в один лагерь с более чем недолюбливаемыми украинцами евреями. В их кагале легче было противостоять нападкам украинских националистов, я пользовался защитой евреев.

Однажды в начале марта 1928 года Варшавский на занятия не пришел, не пришел он и на другой день. В те годы не было особого контроля за посещением учащимися занятий, пропуски мало кого беспокоили, но для аккуратного Бориса это было ново. На второй день после занятий мне как старосте курса заведующий школой сообщил, что Варшавского надо вычеркнуть из списка курса, так как он арестован местными органами ОГПУ по обвинению в сионистской деятельности.
Арест Бориса ошеломил меня. Я нисколько не испугался за себя, чувствуя свою приверженность к Советской власти. Я не знал тогда, что у нас арестовываются совершенно невиновные люди, поводом к аресту которых является их знакомство с уже посаженным человеком. Я был совершенно сбит с толку, так как, хорошо зная Бориса, не мог допустить, чтобы он был замешан в какой-либо контрреволюционной деятельности, и, кроме того, в те годы молодежь еще не подвергалась репрессиям, в том числе и еврейская, а имевшие место в предыдущие годы аресты отдельных пожилых евреев за сионистскую деятельность в начале 1928 года совершенно прекратились.

Чтобы понятнее была моя растерянность, необходимо сделать обзор исторических событий, приведших к переломным 1927-1928 годам.

Если в период Октябрьской революции и первых последующих лет в правящей верхушке, в Политбюро партии большевиков преобладали евреи: Троцкий-Бронштейн, Зиновьев-Радомысльский, Каменев-Розенфельд, а на местах: в Ленинграде Урицкий и Володарский, на Украине Раковский, в Ярославле Нахимсон и т.д., то с усилением, а потом и переходом к абсолютной личной власти Сталина влияние евреев в управлении государством стало падать. Еще провозглашение НЭПа - новой экономической политики было подлинным триумфом евреев, так как по существу это была реставрация еврейского и только еврейского капитализма. Передача еврейским капиталистам, под видом арендованных, предприятий дало им возможность развернуть бурную деятельность по получению баснословных прибылей в сфере производства товаров широкого потребления, в которых так нуждалось население огромной страны, разоренной гражданской войной, а приложение припрятанных евреями капиталов в сфере торговли еще более повысило получаемую ими сверхприбыль. Оказавшись монополистами в сфере производства и распределения товаров ширпотреба, евреи обирали население как только могли. Обладая высокоразвитым чувством национализма, вся эта сверхприбыль стала уплывать широким потоком в Палестину, куда эмигрировали многочисленные еврейские семьи. Пароходы один за другим, перегруженные евреями до отказа, отходили от причалов южных портов.
Устранение Троцкого, замена в Политбюро Каменева и Зиновьева Орджоникидзе, Орахелашвили и Микояном привели к переменам в соотношении сил. Еврейская монополия заменялась кавказской. Евреи с огорчением передавали анекдот, весьма точно передававший складывающееся новое соотношение сил: «Чем занимается политбюро? - Танцует лезгинку под плач изгоняемого Израиля». В действительности евреи заплакали в 1926 году, когда был запрещен выезд в Палестину, чем был прекращен вывоз капитала за границу. Кое-кто из нэпманов-евреев, хотя это и были единицы, были высланы в «места не столь отдаленные» - в Нарымский край в Сибирь.

Евреи перешли в контрнаступление, пытаясь вернуть монопольное положение в управлении государством. В большевицкой партии развернула деятельность оппозиция, состоявшая во всех партийных ячейках преимущественно из евреев и возглавлявшаяся Троцким, Зиновьевым и Каменевым. Одновременно евреи атаковали «в лоб», развернув деятельность сионистских организаций. Эти организации существовали испокон веков. Не проявлявшие себя ранее открыто, с 1926 года развернули широкую кампанию против советской власти вне рамок партии большевиков, вследствие чего были единичные случаи начавшихся арестов пожилых сионистов.

В то же время этот напор вне и внутри большевицкой партии заставил Сталина пойти на компромисс, введя в Политбюро Кагановича, который затем в течение двадцати лет направлял политику Сталина в благожелательную для евреев сторону. Правда, Сталин не отказался от ликвидации НЭПа, прикрыл капиталистические еврейские предприятия, но дал возможность евреям спокойно перестроиться в новой обстановке и другими путями получать львиную долю общественного прибавочного продукта. Вместо арестов сионистов террор был направлен в другую сторону. Настал печальной памяти 1927 год. Сосредоточив в своих руках очень большую долю власти, Сталин, воспользовавшись как предлогом, террористическими актами, в результате которых в Варшаве был убит посол Войков, под Минском - заместитель начальника Белорусского ГПУ Опанский и взрывом бомбы в Деловом клубе в Ленинграде, обрушил волну арестов на интеллигентов и офицеров Русской армии, вернувшихся из эмиграции или отсидевшихся по-обывательски за стенами своих квартир в годы революции, на священнослужителей и церковный актив, на националистов в союзных республиках. Лагеря быстро наполнялись «Войковским набором». Но молодежь оставалась все еще в стороне от этих репрессий.

На третий день ареста Бориса, в перерыве между лекциями у нас в Профшколе появилась старшая сестра Бориса Варшавского, собравшая вокруг себя в коридоре группу наших студенток-евреек и украинок, из которых многие были комсомолками. Они все обратились ко мне с просьбой подписать заявление на имя ОГПУ, свидетельствующее о непричастности Бориса к пропаганде сионистских идей в стенах учебного заведения. Сестра Бориса рассказала мне о разговоре со следователем ОГПУ, ведущим дело Бориса. Следователь ей сказал, что такое заявление послужит освобождению Бориса.
Несмотря на тогдашнюю мою наивность, я все же не вполне поверил словам следователя и вообще из осторожности, несмотря на мою приверженность к Советской власти, хотел отказаться от этой затеи, считая, что мне, сыну полковника Русской армии, исчезнувшего в недрах ЧК, не спустят того, что сойдет с рук потомственному пролетарию. Тем временем наши еврейки уже самовольно собрали курс, и мне, как старосте курса, пришлось возглавить собрание. Текст заявления уже лежал на столе передо мной. Большинство, кроме комсомольцев, сразу же отнесшихся отрицательно, выжидали. Около тридцати пар молодых глаз с доверием устремились на меня. Я был их вожаком, от меня, я почувствовал, зависит судьба заявления. Мысленному взору предстал передо мною Борис, страдающий за решеткой, и я не мог не рискнуть для него: я подписал заявление. Дальше пошло все очень быстро. Около двадцати подписей было поставлено, из числа тридцати человек нашего курса, причем первыми после меня подписали заявление еврейки, комсомолки и не комсомолки. Я продолжал разговаривать с сестрой Бориса, и в это время снова появились уже заплаканные еврейки-комсомолки, которым уже успели дать нагоняй на параллельно созванном экстренном заседании комсомольского комитета. Они просили дать им заявление, чтоб вычеркнуть свои подписи под ним. Каково было мое удивление, когда я на столе уже не обнаружил этого заявления - оно исчезло без следа. Я абсолютно не заметил, как в толпе его похитили; вероятнее всего, какой-нибудь тайный агент ОГПУ среди наших студентов стащил его, чтобы представить это заявление как информационный агентурный материал своему уполномоченному. В накалившейся обстановке о новом заявлении и сборе подписей нечего было и думать. Сестра Бориса ушла ни с чем, а мне стало очень не по себе, какой-то призрак страха за свою подпись поселился во мне, хотя и ненадолго.

И вот воспоминание об этом своем поступке молнией прорезало мой разгоряченный мозг: «Да вот оно что»! Но тут же здравый смысл опроверг мое бредовое предположение: «Причем тут Борис? Ведь его выпустили через два месяца как невиновного», и тут же снова: «А теперь его взяли, а тогда я подписался за него, вот и меня теперь вместе с ним». И снова здравый смысл во мне протестовал: «Но ведь он сионист-еврей, а я же не еврей, как же я могу быть обвиненным в сионизме? Нет, не может быть!». Забегая вперед, надо сказать, что с Борисом мы встретились через десять лет в Ленинграде. Он окликнул меня на площадке трамвая; я его еле узнал. Выяснилось, что арестам он больше не подвергался и вскоре после меня тоже переехал в Ленинград и работает бухгалтером.
Дальше мучиться сомнениями мне не пришлось. Погруженный в тяжелые раздумья, в поиске предположительной причины моего ареста, я не заметил, как машина сделала еще несколько поворотов и остановилась, осветив фарами тюремные ворота. Часовой в шубе взял предъявленное моим конвоиром удостоверение, распахнул ворота, машина въехала во двор, ворота закрылись на волю и надолго для меня.

ДП3 (Дом предварительного содержания)

ДПЗ - Дом предварительного заключения, гласила официальная расшифровка этого сокращения. ДПЗ - Дом пролетарских забав - расшифровали сокращение заключенные в нем. Последнюю расшифровку я узнал от заключенного в соседней камере, с которым мы мылись в тюремной бане через несколько дней после моего ареста. Убитый своим горем, я никак не мог понять, как у моего товарища по несчастью существует желание шутить. В дальнейшем я убедился, что юмор - постоянный спутник заключения, подсознательная реакция психики развитых умных людей на нечеловеческие условия заключения, на «пролетарские забавы», совершаемые в том числе и над пролетариями, от имени пролетариата, но далеко не пролетарскими элементами.

Итак, машина со мной заехала во двор ДПЗ, уполномоченный отвел меня в дежурную, где здоровенный усатый тюремщик принял меня под расписку и учинил допрос: «Нож, спички ест?». Вопросы он задавал как-то нехотя, не смотря на меня. Чувствовалось, что это простая формальность по уставу тюремной службы, донельзя ему надоевшая формальность, которую он соблюдал в десятках тысяч случаев привоза по ночам арестованных, не являвшимися для него живыми людьми, а просто единицами, подлежавшими передаче по смене по счету. Затем он лениво обшарил все мои карманы, как-то брезгливо отряхнул руки и дал заполнять анкету. Вопросов было много, часто абсолютно для меня непонятных. Несмотря на потрясение, вызванное арестом, бессонной ночью, глядя на бесчисленные вопросы о моих дедушках и бабушках (чем занимались до революции и после революции, имели ли собственность, какую, где, в каких чинах состояли, в каких войсках служили и т.д., и т.п.), я невольно вспомнил едкий анекдот об анкетах: «Вопрос: с каким вареньем любила пить чай бабушка, и если с земляничным, то почему?». После того, как я кое-как справился с заполнением анкеты, неоднократно понукаемый усатым детиной, он даже не взглянул на анкету, а позвонил: «Забрать арестованного».

Если усатый имел при себе наган, то за мной пришел невооруженный тюремщик в форме ОГПУ и повел меня через несколько дверей. Очутился я в коридоре, вид которого меня поразил. Конец его тонул во мраке слабо светившихся электрических огней, а потолок оказался на высоте шестиэтажного здания. Вдоль одной стены этого коридора были расположены друг над другом шесть висящих с перилами трапов, на которых в каждом из шести этажей выходили двери камер. Трапы были соединены лестницами, а между трапами и другой стеной коридора с немногими окнами на уровне каждого этажа, забранных толстыми решетками, располагались застекленные и забранные проволочными сетками клетки для дежурных тюремных надзирателей, по несколько на этаж.

В одну из таких клеток на третьем этаже и привел меня тюремщик. Находившийся в клетке снова подверг, но уже очень тщательному, обыску, причем ему почему-то показался особо подозрительным мой левый сапог, который он велел мне снять, всячески его осматривал и затем надорвал подметку, заглянув под нее. Убедившись, что и под подошвой ничего нет, велел мне сапог надеть, отобрал кашне, подтяжки, верхний ремень, вообще все то, на чем, но мнению тюремщиков, можно повеситься, и сам повел меня по трапу к дверям одной из камер. Оторванная подметка щелкала по металлическому полу трапа, нарушая зловещую тишину в этом мрачном строении, как будто живыми мы были только вдвоем с тюремщиком, а все население бесчисленных камер, до отказа набитых существами, страдавшими каждый по-разному, уже вымерло, не снеся «пролетарских забав». Как я потом убедился, рассмотрев контингент арестованных, содержавшихся в ДПЗ, многочисленные пролетарии подвергались тем же «забавам», что и представители других поверженных классов, «забавам», которые учиняли от имени диктатуры пролетариата садисты, ничего общего с пролетариатом не имеющие, но действовавшие от его имени и во вред ему. Эти карьеристы, поднявшиеся на гребне революции, в те годы действовали так же, как и десять лет спустя при так называемой «ежовщине», когда их преступления получили бо́льшую огласку вследствие еще более крупных размеров их садизма, которому подвергались в массе свои же наипреданнейшие Сталину и советской власти кадры.

Тюремщик ключом, размеры которого вызвали у меня удивление, открыл замок, снял его, отодвинул засов и распахнул дверь камеры наружу. Я вошел в камеру. Оба находившихся там арестанта уже сидели на своих койках сонные, разбуженные включенным снаружи тюремщиком электрическим светом и громом засова. Я осмотрелся. Слева вдоль стены, перпендикулярной двери, рукомойник и железная койка, не доходящая сантиметров на шестьдесят до противоположной двери наружной стены, справа по параллельной стене унитаз, железный столик и стул, наглухо прикрепленные к стене. Второй обитатель камеры под столом на стуле и унитазе расположил деревянный щит, на котором и спал. В наружной стенке располагалось квадратное окно с толстой решеткой, подоконник которого был на высоте человеческого роста. Днем я увидел, что оно пропускает лишь слабый дневной свет, так как снаружи оно было закрыто козырьком. Чтобы увидеть небо поверх козырька, надо было приложить щеку к стеклу.

Это была тюремная одиночная камера, но так как число подследственных в несколько раз превышало количество таковых в дореволюционные времена, то в одиночку помещали по два и даже по три арестованных. На первый взгляд в этой камере для меня не было не только «места для лежания», но даже и для стояния. Однако я ошибся, потому что пожилой арестант, сидевший на железной койке, любезно предложил мне сесть к нему на койку, добавив с юмором: «Сесть на сколько лет?- к сожалению, это от меня не зависит». Тюремщик внес топчан с двумя козлами и пытался поставить поперек камеры под наружной стенкой. Сделать этого не позволила ширина камеры. Он долго отпиливал край топчана, пока не укоротил его до ширины камеры и тот влез между стенками, длина его была такова (вернее, ширина камеры), что на этом прокрустовом ложе вытянуться я не мог, и приходилось спать в дальнейшем скорчившись. На топчан тюремщик положил набитый соломой тюфяк, у меня с собой была подушка и одеяло, а без постельного белья арестант должен был обходиться.
Все это заняло довольно много времени, и когда тюремщик ушел, выключив свет, заперев камеру, и мы все трое легли, вверху окна стал пробиваться слабый свет хмурого утра, утра первого дня моей тюремной жизни, а сколько еще таких дней было впереди?! Мои коллеги по несчастью уснули, а я так и не мог уснуть, потрясенный всем случившимся.

В камере вспыхнул свет. Он исходил от электрической лампочки, находящейся в глубокой нише над дверью. Густая металлическая сетка отделяла светильник от камеры. Густая пыль на лампочке еще более снижала яркость источника света. «Подъем» сказал пожилой арестант, и, откинув одеяло, стал одеваться. Совершенно неожиданно отреагировал на это второй обитатель камеры, послав длинное витиеватое ругательство в адрес Сталина. Я не мог и предполагать, чтоб вслух так можно было говорить о вожде. На меня пахнуло какой-то странной свободой, тем более странной за решеткой, свободой, которой не было на свободе.

По трапам слышались тяжелые шаги тюремщиков - шла передача смены, по секторам пересчитывали поголовье заключенных. Тюремщики для этой цели не открывали дверей камеры. В каждой двери, кроме волчка (волчок это закрывающееся снаружи отверстие в двери камеры, диаметром сантиметра 3-4, через которое снаружи видна вся камера и через которое дежурные надзиратели из коридора время от времени ведут скрытно наблюдение за арестованными), было еще квадратное отверстие размером тридцать на тридцать сантиметров, открывающееся наружу в виде полочки. По хлопанью этих форточек в дверях можно было определить, что «поверка» приближается к нам. Открылась форточка и в двери нашей камеры, беспристрастный взгляд скользнул по нашим лицам, и форточка захлопнулась.
Оправившись в унитаз, умывшись в рукомойнике без мыла, стали ждать завтрака, о котором меня проинформировали мои коллеги по несчастью. Снова распахнулась форточка, арестанты поставили на полочку свои миски и кружки, сделанные из жести. Поскольку таковых у меня еще не было, тотчас же и я получил от надзирателя такой же инвентарь. Завтрак под наблюдением надзирателя разносили в большом чане два уголовника, имевшие короткие сроки наказания, а потому оставленные в ДПЗ для несения хозяйственных работ. Один из них черпаком положил в наши миски пшенной каши, другой крохотным черпачком налил на кашу растительного масла. Из большого чайника третий уголовник налил в наши кружки горячего чаю, четвертый с подноса подал три дневные порции черного хлеба – «пайки», по-тюремному, и насыпал на листик бумаги, быстро подставленный пожилым арестантом, три горсточки сахарного песку - тоже дневная порция сахара. Таким же порядком на обед мы получили неплохой суп с признаками мяса, картофельное пюре с растительным маслом и чай. На ужин полагалась жидкая похлебка и чай.

Нехватка продовольствия в стране, карточная система еще не коснулись столь привилегированного учреждения, как ОГПУ, и тюремное начальство не снижало нормы сытого НЭПа для арестованных. С точки зрения властей это был парадокс, потому что заключенные, подлежащие уничтожению как противники власти, питались значительно лучше верноподданных Советской власти, находившихся на воле. Но бюрократическая машина работает медленно, и по инстанциям ухудшение питания еще не дошло. Волна голода значительно запаздывала по времени в этом государстве в государстве, каким было ОГПУ, а в концентрационные лагеря эта волна еще более запоздала, и в то время как населению городов становилось все туже, а в некоторых областях Украины уже царил голод, в зиму 1929 - 30 годов пайки заключенным в лагерях еще не были урезаны.
У меня не было никакого аппетита, подавленному и разбитому, мне было не до еды. Я не хотел завтракать. Мои сокамерники стали меня уговаривать: «Вам нужно есть, хоть и не хочется. Вы ослабеете. А Вы должны быть сильны, ох как Вам понадобится здоровье впереди!» - сказал мне пожилой арестант в заключение. Милый, умный, доброжелательный человек! Спасибо ему за эти слова, которые я пронес через все испытания, которыми я руководствовался во всех падавших на меня ударах судьбы. Благодаря этим словам, вовремя сказанным мне старшим опытным человеком, может быть, я и остался живым наперекор всем приговорам, ввергшим меня в концентрационный лагерь смерти. Я послушался, съел свою порцию завтрака и больше уже не отказывался от еды.

После завтрака состоялось знакомство с однокамерниками. Пожилой арестант оказался ломовым извозчиком – «кустарем-одиночкой». Так именовались тогда и мелкие ремесленники, занимавшиеся производительным трудом на собственных орудиях производства, но без найма рабочих, почему их никак нельзя было причислить к эксплуататорам, к нетрудовым элементам. Подобная категория тружеников была весьма многочисленна при НЭПе.

Однако с началом Сталинской пятилетки, с 1928 года, с ликвидацией НЭПа «кустарей-одиночек» стали беспощадно преследовать, сначала обложив непосильными налогами, а затем обрушив на них аресты. Кто из них добровольно не ликвидировал свой скромный инвентарь, тот принудительно его лишался через конфискацию после вынесения «определения» органов ОГПУ, а сам пополнял ряды бесплатных рабов в концлагерях ОГПУ. Эта политика, разрушившая кустарную промышленность до основания, лишившая население самых необходимых предметов обихода, была поистине величайшим вредительством в экономике страны. Самые злейшие враги советской власти нарочно не могли бы так навредить самим большевикам, как их руководство само этой политикой навредило себе и ни в чем неповинным широким массам трудящихся.

Политически эта политика оправдывалась строительством социализма, усилиями в кратчайший срок создать крупную промышленность. Если развитые промышленные страны строили свою промышленность десятками лет и, как учила марксистская политэкономия, «за счет ограбления колоний», то Сталин построил промышленность за счет ограбления собственного народа, рабочих и крестьян. Для такого скачка, естественно, требовалась неслыханная норма прибыли, во столько раз большая по сравнению с западными странами, во сколько раз процесс индустриализации шел у нас быстрее. На житье рабочему оставались доли процента от вырабатываемого им общественного продукта. Кустари, несмотря на чудовищный налоговый пресс, возраставший с каждым годом, все же сохраняли нормальный прожиточный минимум, вызывая зависть у промышленных рабочих, обираемых хозяином-государством, и были живым укором для политики индустриализации. Такого укора своей политики Сталин не терпел, и кустари были ликвидированы.

Одной из таких многочисленных жертв ликвидации кустарей и был находившийся со мной в камере ломовой извозчик. Прошло уже полтора месяца, как он был арестован и сидел в этой камере, но «дело» его не двигалось. При мне его за восемь дней, или, вернее ночей, ни разу не вызывали на допрос. Настроен он был мрачно, ничего хорошего для себя не ожидая, и как-то безучастно относился к своей судьбе, проявляя ко всему полную апатию, ту апатию, которая наступает у человека, донельзя утомленного, выбившегося из сил с обрушившимися на него несчастьями. Медленно говорил, посапывая трубкой, которую не выпускал изо рта. И только когда он вспоминал жену и детей-подростков, невыносимая скорбь виднелась в его выцветших глазах. Очевидно, он был хороший семьянин и безмерно сокрушался о разрушенной семье, о ее безрадостной судьбе в дальнейшем.
Прямой противоположностью был второй арестант. Молодой, беспокойный, любивший поговорить, обильно пересыпавший свои высказывания нецензурной бранью вообще и преимущественно в адрес Сталина и его приспешников, как он называл членов Политбюро ВКП(б) (Политического бюро Всесоюзной Коммунистической партии большевиков). Потомственный пролетарий, малокультурный и необразованный, окончивший только школу фабрично-заводского обучения, очень молодым вступил в партию большевиков, совершенно не разбираясь в политике. Он был арестован за восемь дней до моего ареста после собрания партийной ячейки, в которой он состоял. Скорее из озорства, чем по политическим убеждениям, он голосовал за резолюцию, выдвинутую оппозиционерами и теперь, негодуя на свою «неосторожность», ругал Сталина и сталинское политбюро. Каждому было ясно, что такой «оппозиционер» никак не мог представлять какой-либо опасности для сталинского режима. Оставшись в меньшинстве как «оппозиционер», он в дальнейшем безусловно голосовал бы за Сталина и был бы наиверноподданнейшим партийцем. Но сталинские гепеушники косили подряд, и он оказался в тюрьме, обвиненный по самой страшной статье кодекса, по 58-й статье, оставившей столь мрачную славу в истории нашей страны.

С конца 1928 года Сталин напустил ОГПУ на оппозиционеров-троцкистов, объявив о перерастании внутрипартийной оппозиции из рамок партии в контрреволюционную организацию. Сталинский террор начал распространяться и на самих большевиков.
На другой день после моего заключения в ДПЗ, этот молодой арестант, не находя выхода своей буйной натуре в узких стенах камеры, объявил голодовку, как протест против незаконности его, как большевика-революционера, ареста органами «карающего меча революции» - ОГПУ. Его забрали из нашей камеры тут же утром до завтрака.

Его открытая ругань Сталина и верхушки партии, его решительный протест против власти ОГПУ в виде объявления голодовки, окружило молодого троцкиста в моих глазах ореолом мужества, вызвало безмерное восхищение им. Начитавшись революционной литературы, моему воображению уже представлялись картины, как мужественная голодовка арестованного переполошила судебные и карательные органы, как его единомышленники организовали демонстрацию у стен тюрьмы с требованием его освобождения, и напуганные власти отступают и освобождают героя. Вот, думал я, как надо решительно действовать, чтобы обрести свободу. «В борьбе обретешь ты право свое», вспомнился мне лозунг партии социалистов-революционеров двенадцатилетней давности.

В своих мечтах я забыл одну существенную деталь, а именно, что все прочитанное происходило и будет происходить в государствах буржуазной демократии, которую марксисты называют диктатурой буржуазии, но при диктатуре пролетариата, то есть диктатуре верхушки партии от имени пролетариата, ничего подобного произойти не может. Для действенности голодовки в советской тюрьме у нас нет ни оппозиционных партий, депутаты которых могли бы выступить с запросом о голодающем в многопартийном парламенте, у нас нет свободной прессы, которая могла бы сообщить народу о голодовке политзаключенного, у нас нет свободы демонстраций. А для успеха голодовки требуется наличие всех этих условий. В дальнейшем из бесед с политзаключенными - членами политических партий социал-демократов, социалистов-революционеров и анархистов, неоднократно объявлявших голодовки в тюрьмах в дореволюционной России, я еще более убедился в правильности создавшегося у меня мнения. При советской власти на голодавших не обращали никакого внимания, и они только ускоряли трагическую развязку - умирали, подорвав свое здоровье, на радость тюремщикам, развязывали последним руки, не требовали дополнительных хлопот со стороны последних для своего физического уничтожения.

Вечером того же дня мой «герой», объявивший голодовку, был снова водворен в нашу камеру к ужину, с аппетитом съел его и смущенный лег спать. На наши вопросы он кратко ответил: «Очень есть захотелось». Такие нестойкие заключенные тоже подрывали значение голодовки как единственного вида протеста заключенных.

В ДПЗ полагалась пятнадцатиминутная прогулка на свежем воздухе, если только кто-нибудь не становился жертвой каприза следователя или тюремного надзирателя. Прогулка давалась между завтраком и обедом. Предварительно надзиратель предупреждал возгласом через волчок «прогулка», а минут через десять открывал двери камеры, выводя нас по трапам и лестницам вниз, во двор. Прогулка совершалась во внутреннем дворе, обнесенном шестиэтажными зданиями ДПЗ. Во двор выходили окна камер, закрытых козырьками, которые снизу выглядели ласточкиными гнездами, прилепившимися в строгом порядке к гигантской скале. Вследствие малого размера двора он напоминал колодец, по дну которого мы и прогуливались по кругу размеренным шагом, вокруг вышки в центре двора, где стоял вооруженный винтовкой тюремщик, а невооруженные тюремщики подпирали стены, строго следя, чтобы заключенные из одной камеры шли шеренгой и держали заданный интервал от предшествовавших им по кругу заключенных какой-либо другой камеры. Сверху это напоминало горизонтальную карусель.
Выйдя во двор, я ознакомился с контингентом заключенных, и мое подавленное арестом настроение сменилось гордостью за себя, за то, что я, ничем не приметный, скромный рядовой юноша, каким я считал себя, оказался достойным к приобщению к цвету и уму нашей страны, на равной ноге с этими пожилыми образованными людьми. Среди выпущенных на прогулку было подавляющее большинство высокоинтеллигентных, хорошо одетых, разного возраста лиц. Бросались в глаза многочисленные престарелые и пожилые священнослужители в рясах. Мелькали шинели комсостава армии и флота. Невольно вспомнилась прочитанная незадолго до ареста очень интересная трилогия бывшего прокурора Всевеликого Войска Донского, вернувшегося из эмиграции, в которой он очень тепло описывал историю белого движения. Его книги были изданы в СССР при НЭПе под названием «Русская Вандея», «Под стягом Врангеля» и «В стране Братушек». Эмигрировавшую Россию он называл Россией № 2. Бесспорно, в ДПЗ я увидел Россию № 3 и гордился причислением меня к ней.

Для бритья вызывали раз в неделю по одному к парикмахеру, который орудовал в специально отведенной одиночке под надзором тюремщика. Раз в десять дней водили в баню по две камеры совместно. Это было исключение из общего правила, так как общение между камерами категорически запрещалось. Во время мойки разговорился я с одним командиром полка, большевиком-троцкистом, или, как он себя называл, большевиком-ленинцем, обвинявшимся по 58-й статье. От него я и узнал расшифровку ДПЗ – «Дом пролетарских забав». Он меня тронул своим участием ко мне, что и я арестован по обвинению по той же статье. Я еще не осознал тогда всей опасности, грозившей мне. Он был пожилым человеком, сидел под следствием уже десять месяцев и считал свою жизнь законченной. Тем более он был обеспокоен за меня, видя мою юность и неопытность.
«Духовные» потребности заключенных удовлетворялись художественной литературой, которую в камеру приносил надзиратель один раз в неделю, в небольшом ящике. Выбор книг был весьма ограничен, да к тому же они были очень истрепаны, без конца и начала, с вырванными в середине листами. В ящике было около десяти книг, которые сдавались в одной камере и брались арестантами в других, следующих по маршруту надзирателя камерах. Карандашей, чернил, бумаги не полагалось. В случае желания заключенного написать заявление, надо было дождаться очередной кормежки и просить надзирателя. Просьбы выполнялась долго и со словесным внушением со стороны надзирателя, совавшего лист, чернила и ручку в форточку в двери. Отдать заявление можно было тоже только во время очередной кормежки или если надзиратель по какому-либо другому поводу подходил к камере. Вызвать надзирателя не представлялось возможным.

Время арестанты коротали или в пустых разговорах, или, замкнувшись в себе, раздумывали о своей горькой судьбе, пока сон не смыкал глаза, давая отдохнуть исстрадавшейся душе. Однако сон прерывался вызовом на допрос или громкими стенаниями заключенного, запираемого в карцер или возвращавшегося с допроса. Тогда спасительный сон бежал от арестанта, и он снова ощущал кошмарную действительность своего положения, которое по нелепости и ужасу было страшнее самого кошмарного сна.

ДОПРОС

Допрос - понятие юридическое - процесс выяснения обстоятельств совершенного преступления или происшествия, процесс, служащий выяснению истины. Допрос служит выяснению степени вины подследственного в предъявленных ему обвинениях. Так мыслится допрос во всех странах с нормальным судопроизводством.

Допрос обвиняемого в ОГПУ велся всеми способами, в том числе и строжайше запрещенными во всех странах, с единственной целью вырвать у подследственного признание в инкриминируемом ему преступлении, сфабрикованном самим ОГПУ и никогда не совершавшемся самим подследственным. Поскольку ОГПУ совмещало функции полиции, следственного органа и суда, то есть ОГПУ и арестовывало, и вело следствие, и само выносило приговор, цель допроса заключалась в подведении кое-какой видимости законности в отношении арестованных, приговор которым был вынесен заранее, еще до их ареста, ареста хотя бы и невинных людей. Допрос в ОГПУ служил не выяснению истины, а ее затемнению.

«На допрос» - прокричал тюремщик, прибавляя мою фамилию, просунувшись в форточку двери камеры в следующую ночь после моего ареста. Я уже был разбужен вспыхнувшим в камере светом; одеваться не надо было, так как мы все спали одетыми; быстро подошел к двери. Тюремщик распахнул дверь и, пропустив меня вперед перед собой, повел меня по трапам и лестницам вниз, окриком давая мне направление вправо и влево. Руки я должен был держать за спиной, таковы были указания устава конвойной службы в отношении арестантов.
Наверное, ни один арестованный, ни в одной стране, никогда так не спешил на допрос, на этот первый допрос в моей жизни, как я. Я буквально летел на крыльях и так спешил, что несколько раз мой конвоир кричал мне: «не беги», «тише иди».

Я так спешил на допрос, думая, что сейчас же все выяснится, я буду выпушен на свободу и, хотя пешком, но к утру буду дома, и весь этот кошмар кончится. Нетерпение мое достигло предела, когда тюремщик посадил меня на скамейку в каком-то коридоре, а сам скрылся за дверью. Вскоре он появился и молча прошел мимо меня. Я не успел ничего спросить и еле сидел на месте. Затем он снова прошел мимо меня в ту же дверь, очень быстро вышел обратно и велел мне зайти.

За толстой, обитой мягким материалом, дверью была узкая комнатка со скамейкой и решетчатой дверью в следующую побольше, с маленьким окном, почти под потолком, с толстой решеткой между рамами. Боком к стене стоял письменный стол с настольной лампой. За столом сидел высокий средних лет шатен, в меховой телогрейке, в накинутой на плечи шинели с петлицами пограничника, на которых красовалась одна шпала, что соответствовало по армейским званиям командиру батальона. Удлиненное за счет челюстей лицо с большими, цвета старой слоновой кости, зубами врезалось мне в память на всю жизнь, а эти зубы... ох, эти зубы... сколько раз они снились мне потом!

Я подошел к столу с вежливым поклоном и полувопросительно спросил: «Товарищ следователь?». Он оторвался от перелистываемой им толстой папки с бумагами, посмотрел на меня и, углубляясь снова в чтение бумаг, сказал небрежно: «Садитесь». Я сел на стул у стенки у края стола, боком к следователю, как стоял стул, повернув голову к нему, весь напряженный в ожидании скорейшего выяснения недоразумения, из-за которого я был арестован. Следователь повернул абажур настольной лампы так, чтобы осветить мне лицо. Я немедленно повернул абажур так, чтоб свет упал на его лицо, а сам я остался в тени. Снисходительно улыбнувшись на мою бессознательную дерзость, следователь повернул абажур так, чтоб снова остаться в тени самому и не освещать больше моего лица: «У Вас болят глаза от света?», - добавил он. Я улыбнулся: «Конечно, неприятно». «Ну, - добавил он, - сделаем так, чтобы нам, обоим было приятно», - и снова стал перелистывать папку. Мне показалось, что прошло очень много времени, прежде чем он снова обратился ко мне. Мне не терпелось поскорее выяснить все и помочь ОГПУ распутать совершенное кем-то какое-то преступление, чтобы уполномоченные ОГПУ не опоздали арестовать истинного преступника, вместо которого, по своей наивности, по ошибке арестовали меня.

«Скажите, - наконец, начал вежливо устный допрос следователь, - с кем Вы дружили, кто Ваши знакомые из молодежи?». Не зная системы работы ОГПУ, когда опасность быть арестованными и заключенными в лагерь подвергаются все знакомые уже арестованного лица, с той же наивностью, искренне желая помочь следователю в распутывании воображаемого мною совершенного кем-то преступления, я самым добросовестным образом по очереди назвал фамилии всех членов нашей дружной компании в уездном городке Н., подробно сообщив их адреса, места работы или учебы, занятия их родителей. Своей болтовней я давал в руки ОГПУ всех своих друзей, совершенно не подозревая об этом. В последующие месяцы тюремного заключения, ознакомившись на многочисленных примерах поводов к аресту моих однокамерников, я с ужасом понял свою неосторожность, и в течение многих лет меня мучила совесть, пока через мать во время свиданий с ней не узнал постепенно, что никто из моих друзей не пострадал из-за меня, никто из них не был арестован непосредственно после меня, и они долгое время мне писали на мой домашний адрес, не подозревая о моей трагической судьбе.
На фамилии Бориса я сделал паузу, ожидая реакции следователя, но он по-прежнему оставался скучающим, слушая поток фамилий, услужливо преподносимых мною.

Когда я закончил, следователь начал перечислять совершенно не знакомые мне фамилии, перелистывая страницы папки и добавляя: «Давно ли знаете такого-то», «Как познакомились с таким-то», «Через кого познакомились с таким-то», «О чем с таким-то говорили», «Что такой-то Вам предлагал». На все в опросы я отвечал отрицательно, так как действительно не только не знал таких лиц, но даже и не слышал таких фамилий. После моего последнего отрицательного ответа следователь как-то вскользь бросил: «А они все Вас знают, зря отрицаете знакомство с ними, только ухудшаете свое и без того плохое положение». Я возразил: «Но мне действительно не знакомы эти фамилии». Следователь пошел еще на одну уловку: «Но Каменецкого (и он назвал еще три фамилии, которые я уже сейчас не помню) Вы должны были непременно знать, так как они же учились в городе Н. (и он назвал городок, из которого я переехал в Ленинград), где учились и Вы!».

И все же, как ни перебирал я в памяти, я не слышал никогда таких фамилий, в том числе и в городке Н., который был очень мал, и я должен был хотя бы слышать такие фамилии, если бы они действительно были в городке Н. Поэтому еще тверже и даже с возмущением, так как меня уже стали возмущать ложные утверждения следователя, и начала пропадать симпатия к этому «кристально-чистому чекисту», я ответил: «Да это тем более странно, потому что городок очень мал, и если бы они проживали в нем, то такие фамилии я должен был бы знать, а так все же я их не знаю и никогда не слышал». «Тем лучше для Вас», - насмешливо ответил следователь и сокрушенно покачал головой, сделав вид, что сожалеет о моем упорстве. Помолчав немного, следователь взял лист протокола допроса и на первой странице стал заполнять мои анкетные данные, спрашивая меня по тексту вопросов: фамилия, имя, отчество, год и место рождения, занятие и имущественное положение до революции и после нее (хотя в революцию в 1917 году мне было только 12 лет), то же отца, матери, бабушек и дедушек и их местожительство, наличие родственников за границей и их местопребывание. Часто переспрашивал, но записывал все, что я отвечал на вопросы. По инерции он спросил, служил ли я у белых и в каком чине, но сам опомнился в нелепости таких вопросов, учтя мой возраст, прочеркнул соответствующе вопросы, а я, озадаченный такими вопросами, не нашелся что-либо на них ответить. Закончив писать, следователь поежился. Его явно знобило, глаза были воспаленные, он часто сморкался, да еще в спину ему дуло из окна, за которым и в эту ночь стоял тридцатипятиградусный мороз. Он был явно сильно простужен, и, конечно, ему хотелось скорее лечь дома в постель, а не возиться здесь со мной, с нелепым формальным допросом, вне зависимости от результатов которого и так уже была решена моя судьба, иначе не потребовалось бы меня и арестовывать.

Далее со стороны следователя последовал трюк. Может быть, никакого трюка и не было, словом, до сих пор поступок его мне не ясен. Он встал, попросил меня ничего не трогать, дела не читать и ушел из кабинета, оставив меня одного. Следили ли за мной тайно или не следили, тогда мне и в голову это не приходило. Я сидел неподвижно и не посмел дотронуться ни до чего, и не потому, что боялся, а в силу того, что был всегда послушным старшим, с детства воспитанный в уважении к законам и дисциплинам.

Вернулся следователь более добрым. Возможно, он, как большинство ночных работников его профессии, был наркоманом и выходил «зарядиться». Перевернув страничку протокола допроса, он энергично стал писать задаваемые им мне вопросы и мои ответы. Последние он записывал, сокрушенно покачивая головой, добавляя: «Запираетесь на свою голову» или «Не хотите честно признаться». Вопросы меня ошеломили, но вернули мне бодрое настроение, которое у меня уже начинало исчезать под влиянием настойчивости следователя о якобы имевшем место знакомстве с какими-то не известными мне, но очевидно опасными преступниками. Последнее обстоятельство начинало меня очень тревожить, и я впервые очень глубоко забеспокоился о своей участи. Но первый же вопрос: «Когда Вы вступили в социал-демократический союз молодежи?» вернул мне хорошее настроение вследствие всей его нелепости по отношению ко мне, так как я даже ничего не слышал о существовании такой организации. Так я и ответил следователю. Второй вопрос следователь формулировал так: «Кто втянул Вас в социал-демократический союз молодежи?». Считая этот вопрос еще более нелепым, в особенности после моего ответа на первый вопрос, я с улыбкой ответил: «Никто». Третий вопрос меня еще более развеселил: «Кто снабжал Вас социал-демократической литературой?». Посчитав следователя просто «неисправимым», я ответил снова кратко: «Никто». Он покорно записал и этот мой ответ, а затем, перестав записывать, снова пристал ко мне, почему я отрицаю свое знакомство с Каменецким и другими тремя, назвав опять их фамилии. Я ответил, что если он мне не верит, что я их действительно не знаю, пусть устраивает им со мной очную ставку. Мое предложение очень ему не понравилось, он грубо меня оборвал, сказав, что сам знает, что ему делать. Он дал мне подписать протокол допроса на каждой страничке внизу. Безграничное доверие к честности чекистов, к всеобъемлющей осведомленности органов ОГПУ у меня уже было подорвано этим допросом. Я начинал соображать, что им мало что известно, иначе не обвиняли бы они меня в несуществующем преступлении. Поэтому я внимательно перечитал весь протокол допроса, чтобы убедится то ли написано в нем следователем, что он и я говорили, прочеркнул оставшееся чистое место после моего последнего ответа и подписал. «Все?» - спросил я следователя, подразумевая его распоряжение отпустить меня домой. Я очень удивился, когда он мне ответил «Еще не все» и, спрятав в ящик стола протокол допроса, вынул из него другой лист бумаги и зачитал мне: «По имеющимся в распоряжении ПП ОГПУ при ЛВО (Полномочный представитель объединенного государственного политического управления при Ленинградском военном округе) материалам, далее следовала моя фамилия, имя, отчество, обвиняется по статье 58-й пунктам 8 и 11». Произнеся последние пункты, следователь вперился в меня, ожидая моей реакции на зачитанное им. Никакой реакции не последовало, потому что я просто не знал содержание статьи 58, не знал, какой опасности подвергается каждый, кому предъявлялась эта статья Уголовного Кодекса Российской Социалистической Федеративной Республики. Эта 58- я статья УГ РСФСР вошла в историю нашей страны как синоним ужаса, синоним несправедливости и террора правившей верхушки, возглавляемой Сталиным. По 58-й статье были уничтожены расстрелами, содержанием в лагерях смерти миллионы и миллионы людей, не только из так называемой интеллигентской прослойки, но и рабочие, и крестьяне, и даже старые большевики, известные своей революционной деятельностью. По 58-й статье были осуждены на жизнь или медленную смерть в концлагерях цвет народов нашей страны и испытанные кадры большевицкой партии. В 1937-39 годах, когда террор диктатуры Сталина принял особо широкий размах и потребовал десятки миллионов человеческих жизней, можно было подумать, что Сталин с исключительной жестокостью мстит всем тем, кто создал большевицкую советскую власть и всем тем, кто допустил создание ее своим пассивным отношением, не выступил с оружием в руках против установления власти большевицких советов, тем, кто по классовой своей принадлежности должен был это сделать, но не сделал, спасая свою шкуру, оставшись нейтральным в гражданской войне или, сделавшись «попутчиками», помогали большевикам. Наряду со старыми большевиками были расстреляны остатки офицерского корпуса Русской армии, верой и правдой служивших в Красной Армии, которая только благодаря им, по признанию Троцкого, могла одержать победу над армиями антибольшевицких генералов; старые интеллигенты, восстановившие промышленность после гражданской войны; крестьяне, поделившие помещичью землю. Вряд ли Ленин, который был инициатором и автором 58-й статьи Уголовного корпуса, направленной против всех антибольшевиков, о чем свидетельствовал расстрелянный в 1938 году Верховный прокурор советского государства Сольц, мог предположить, что по этой самой статье будут обвинять всех его соратников и вообще подавляющее большинство членов созданной им партии, и мерами наказания, предусмотренными им самим по этой статье, уничтожат не только старые кадры партии, но и всех, способствовавших укреплению большевицкого государства, его собственной и всех его преемников диктатуры.

Следователя я попросил любезно объяснить мне, что означает 58-я статья Уголовного кодекса и названные им пункты ее. Следователь посмотрел на меня, он явно не верил, что я не знаю содержание 58 статьи, и поэтому он не знал, как реагировать на мой вопрос. Маска, маска следователя, отработанная им на многих допросах, на мгновение соскочила с него, на меня глянул растерявшийся человек, зубы его еще более обнажились. Тотчас же он взял себя в руки и объяснил, что я обвиняюсь в участии в террористической организации. Пункт 11, пояснил он, означает контрреволюционную организацию, 8-й - цель организации - совершение террористических актов против представителей советской власти.

Неподдельный ужас охватил меня. Хотя я был невиновен, но я понял, что доказать свою невиновность не могу. Я понял, что мне грозит расстрел. На ум пришли как-то брошенные на уроке слова нашего преподавателя русского языка, весьма разностороннего педагога: «Вся история доказывает, что нападение на идеи, на власть никогда не преследовалась с такой жестокостью, как нападение на личность, осуществлявшую власть». Я потерял самообладание и как-то наивно сказал: «Вы, конечно, мне не поверите, но даю Вам честное слово, что ни в какой организации я не участвовал». Следователь пожал плечами и сказал: «подпишите», протянув мне бумагу с текстом зачитанного мне обвинения. Я наотрез отказался и сказал: «Я не виновен». Следователь объяснил: «Вы подписываетесь только в том, что Вам предъявлено обвинение, Вы можете соглашаться с ним или нет, это Ваше дело». Я был всегда дисциплинирован, и я подписал, вписав перед своей подписью: «Своей подписью подтверждаю факт предъявленного мне обвинения, но я невиновен». Следователь скривился в улыбке, читая, что я пишу, промокнул мою подпись и поспешно спрятал бумагу в стол. Я не знал тогда, что как бы я ни написал, все равно приговор мне уже вынесен еще до моего ареста, как только я каким-то образом попал в поле зрения органов ОГПУ, а все допросы были лишь пустой формальностью. С объявшим меня ужасом, как мыльный пузырь, лопнуло у меня почтение к ОГПУ, расположение к следователю, с которым я шел на допрос. Неожиданно для себя я почувствовал, что ужас сменяется озлоблением и против следователя, и против советской власти в лице ее органа ОГПУ. Озлобление толкнуло меня самого перейти в наступление на следователя. Я наивно принял логический ход доказательства абсурдности моего обвинения, точно логика руководила действиями ОГПУ! Я был достаточно марксистски подкован, я хорошо знал историю революционного движения, и я спросил следователя: «Как это у Вас получается, что социал-демократический союз обвиняется как террористическая организация, когда и школьники знают, что социал-демократы, как марксисты, всегда отвергают индивидуальный террор, поскольку отдельные личности не влияют на ход истории?». Следователь с любопытством на меня взглянул, ничего не ответил, стал убирать дело в ящик стола. Я настаивал на ответе. Он встал и нажал кнопку звонка: «Сейчас пора спать, мы с Вами еще будем встречаться и поговорим об этом». Вошел тюремщик: «Пойдем»,- сказал он мне. «Как Ваша фамилия?» - спросил я следователя. Это ему окончательно не понравилось, и он с явной злостью спросил: «А это еще Вам зачем?». «А если я захочу вам что-нибудь написать» - схитрил я. «Степанов»*,- процедил он нехотя, сквозь зубы. «Кристально-чистый» чекист солгал, его фамилия не Степанов. Это Борисов Дмитрий Иванович, 1898 года рождения, уроженец деревни Большой Двор Богородского уезда Московской губернии, из рабочих, образование среднее, с 1924 по 1929 год проходил службу в КРО Псковского горотдела ПП ОГПУ ЛВО, ДВК, МВО.

Подавленный, отчаявшийся в возвращении на свободу, я плелся в камеру, обманутый во всех надеждах, потерявший веру в справедливость. Впервые в жизни мне не хотелось жить, хотелось лечь и умереть, уйти из этого страшного мира кошмаров наяву.
Второй допрос повторился неожиданно быстро за первым и во внеурочное для допросов время, в одиннадцать часов утра. На этот раз я по тем же спускам и переходам шел с тяжелым сердцем, как на мучительную смерть. Несколько отвлекло меня от собственных мыслей, но еще более заставив сжаться сердце, то обстоятельство, что неожиданно после охраняемой вооруженным тюремщиком решетчатой двери, мы с моим конвоиром попали в светлый коридор, хотя и с решетками на окнах, а затем последний повел меня по шикарной лестнице и широкому коридору третьего этажа с паркетным полом и ковровой дорожкой. И неурочное время, и долгий путь, и шикарная обстановка навели меня на мысль, что ведут меня на что-то худшее, чем допрос, лучшего я уже не ожидал.
Остановились мы у большой двухстворчатой двери, оббитой черной клеенкой с небольшой надписью «Начальник КРО» (контрразведывательный отдел). Я совсем упал духом; «Еще шпионаж пришьют», - подумал я, невольно усвоив уже тюремный жаргон («пришьют» - значит обвинят на тюремной жаргоне). Я всегда был способным учеником: урок, преподанный мне ночью на допросе следователем, обвинившим меня в террористической деятельности, не пропал даром. Если в моем поведении, я твердо знал, не было ничего, что хоть косвенно меня можно было бы обвинить в террористической деятельности, то при нравах, царивших в ОГПУ, с легкостью можно было обвинить в шпионаже, так как кое-какую зацепку сделать можно было бы, о чем я расскажу ниже.
Конвоир постучал в дверь и на отзыв из кабинета ввел меня туда. Большой письменный стол с большим черного мрамора письменным прибором стоял напротив двери, ближе к задней стенке. На двух больших окнах были спущены темно-красные бархатные портьеры. На весь пол был разостлан пушистый ковер. Мягкие кресла и стулья дополняли убранство кабинета с темно-красными обоями. Посредине горела большая люстра.

За столом в кресле сидел круглолицый, довольно полный брюнет в черной косоворотке, с курчавыми волосами, как я потом узнал, начальник КРО, еврей по национальности, Арнольдов **.

Арнольдов-Кессельман Арнольд Аркадьевич, 1893 года рождения, уроженец Одессы, образование низшее, в органах безопасности с 1918 года. До 1922 года проходил службу в Саратовской, Одесской, Херсонской, Крымской ЧК. С 1923 по 1924 занимал ответственные должности ГПУ-ОГПУ Крыма, Северного края и Урала. В 1928 году назначен на должность начальника 5-го отдела КРО ПП ОГПУ в ЛВО, в 1932 году – зам. Начальника ОО МВО, в 1935 – помощника начальника УНКВД МО и т.д. 15 августа 1937 года арестован НКВД ПО ДВК в Хабаровске по обвинению в шпионаже в пользу иностранных государств. По приговору Военной коллегии Верховного суда СССР от 10 марта 1939 года осужден к расстрелу с конфискацией имущества. Приговор приведен в исполнение в тот же день. Не реабилитирован.

Рядом с ним на стуле сидел с мало запоминающимся лицом, с гладко зачесанными назад волосами, некто в пиджаке и черной косоворотке. Слева у стола с толстой, наполовину открытой папкой, стоял Степанов в военной гимнастерке с петлицами пограничника.
Я остановился посредине комнаты, не приближаясь к столу, конвоир вышел. Арнольдов, обратившись ко мне, в вопросительной форме назвал мою фамилию, но сесть не пригласил. Я подтвердил, что это именно я и есть, и Арнольдов стал меня допрашивать, ничего не записывая. Полились снова те же вопросы о социал-демократическом союзе молодежи, о незнакомых мне лицах, о которых уже спрашивал Степанов, но на этот раз в меньшем количестве: очевидно, Арнольдов на память всех не запомнил. Я снова говорил правду, что никого из них не знал, ни в какой организации не состоял и о таковой даже не слышал. В заключение Арнольдов задал мне вопрос: «Какой последний чин имел Ваш отец?». «Полковник»,- ответил я. Арнольдов откинулся на спинку кресла и, повернув голову в сторону Степанова, небрежно махнул рукой. Жест Арнольдова можно было истолковать дальше, чем непосредственные действия Степанова, который тотчас же вывел меня в коридор и передал конвоиру, отведшему меня обратно в камеру. Скорее инстинктом, чем размышлением я воспринял этот жест Арнольдова как решение моей участи, почувствовав всю зависимость своей дальнейшей судьбы именно от Арнольдова как начальника КРО, потому что и Степанов, и арестовавшие меня уполномоченные были лишь всего пешками в его руках, хотя тоже творили свою грязную «работу». Впечатление тех минут я мог проверить и убедиться в их правильности спустя двадцать восемь с лишним лет, когда, по недосмотру секретарши Военного трибунала Ленинградского военного округа при моей реабилитации я был оставлен один в комнате перед столом, на котором лежало то самое «дело», с которым стоял Степанов в кабинете у Арнольдова. В течение нескольких минут я бегло его просмотрел и наткнулся на узенькую бумажку за подписью Арнольдова, приговорившего меня единолично к заключению в концлагерь сроком на десять лет.
Последний вопрос Арнольдова об отце прояснил для меня многое. Я понял, что мнимое мое участие в какой-то террористической организации является лишь ширмой для оформления моего ареста и последующего приговора. Истинной же причиной постигшей меня трагедии является мое происхождение - я обвинялся в том, что отец у меня был полковник Русской армии, да еще исчезнувший в недрах ЧК. Имей я другого отца, я не был бы виноват. Таким образом, я сделал вывод, ничто от меня лично больше не зависит, на освобождение надеяться нельзя, и надо быть готовым ко всему, вплоть до расстрела. На малый срок заключения я не мог надеяться, исходя из того, что тогда бы меня не причислили к террористической организации, за участие в которой применяли только высшую меру «социальной защиты» - расстрел и только как исключение - десять лет содержания в концлагере, что тоже являлось смертной казнью, только в рассрочку.

На допрос через несколько дней, как я узнал потом, Степанов вызывал и мою мать, тщательно допытываясь о моих действительных друзьях и знакомых из молодежи, не только по провинции, но и по Ленинграду. Он также перечислял ей те же фамилии, о которых и меня спрашивал, причем, поскольку они и матери не были знакомы, он тоже получил и от нее отрицательный ответ. Свидания матери со мной он не дал, но передачу мне разрешил. Кроме того, Степанов вернул ей отобранные при обыске у нашей семьи серебряные монеты из коллекции отца и американские доллары, всего на сумму около четырехсот рублей.

Возврат этих денег логически не доступен пониманию, так как, во-первых, тогда как раз началась новая волна изъятия ценностей у населения «для строительства социализма», то есть индустриализации страны, во-вторых, это была единственная материальная находка при обыске, вещественное доказательство моей «связи с международной буржуазией», что преследовалось по пункту 4-у 58-й статьи и каралось вплоть до расстрела. Кроме того, при таком высоком мастерстве создавать несуществующие «дела» легко можно было меня обвинить еще и в шпионаже (дескать, докажите, обвиняемый, что не за шпионскую деятельность Вы получили доллары), что каралось по пункту 6-му той же 58-й статьи расстрелом.

Очевидно, на решение возвратить деньги и не обосновывать факта их получения мною из-за границы повлияло происхождение этих денег, которое было установлено ОГПУ уже после моего ареста. Эти доллары были получены на мое имя из Франции от душеприказчиков младшей сестры моей бабушки после ее смерти и ликвидации ее имущества в городе Ницце. Само по себе это не остановило бы ОГПУ в предъявлении мне вздорного обвинения в шпионаже и в связи с международной буржуазией, то есть по пунктам 4 и 6 58-й статьи. Но ... Но эти деньги составляли наследство эмигрантки из дореволюционной России, эмигрантки, тесно связанной через младшую сестру с большевицкой эмиграцией. Младшая сестра моей бабушки была закадычной подругой таких известных большевичек, как Коллонтай и Стасова, к тому же, большевичек сталинского толка.
«Работа» в органах ОГПУ могла успешно проводиться лишь жестокими людьми, какими в подавляющем большинстве и были все эти уполномоченные, начальники отделений и отделов и прочие чины всей иерархии ОГПУ. А жестокие люди всегда трусы и свою безграничную власть могли показывать только на беззащитных людях. По-видимому, вот эта трусость, «как бы чего не вышло» и заставила вернуть деньги моей матери, отказаться от удобного случая пристегнуть мне шпионаж, опасаясь, как бы влиятельные Коллонтай и Стасова не вступились за честь умершей сестры своей подруги, а тем самым и сорвали бы обвинение против меня и содействовали бы моему освобождению.

С обвинением же меня в терроре дело обстояло проще, так как никто не стал бы докапываться до истины, а прежде всего, испугался бы за свою жизнь, которая всегда дороже любому правителю, чем жизнь государства. Хотя «дело» мое казалось и конченным, все же допросам я подвергался и в дальнейшем.

НАС БЫЛО ВОСЕМЬ…

Нас было восемь, не считая четырех конвоиров, везших нас в Москву пассажирским поездом в обыкновенном жестком вагоне. Через неделю после моего ареста, в день Красной Армии, когда, более не тревожимый допросами, я стал уже привыкать к тюремному режиму (а к чему только не привыкает человек!), как-то уже сроднился со своими однокамерниками как с товарищами по несчастью, перед ужином в распахнувшуюся форточку неожиданно прогремел приказ тюремщика собраться мне с вещами. Час для какой-либо перемены в судьбе арестанта был неурочный. Долго сидящий в нашей камере извозчик уже точно знал, в какие часы берут на расстрел, отправляют по этапу, вызывают на допросы и даже выпускают на свободу, но и он был озадачен в отношении моей дальнейшей судьбы. Какой еще «сюрприз» приготовили мне? Человеку всегда хочется верить в лучшее, и когда я растерянно заматывал в одеяло подушку, складывал в сетку продовольствие из единственной полученной мною передачи от матери, я охотно верил моим милым друзьям, которые наперебой старались меня успокоить тем, что я иду на свободу, верил вопреки здравому смыслу, подсказывающему на основе приобретенного уже мною опыта на допросах, об иллюзорности такой надежды.

Минут через десять дверь камеры распахнулась: «Выходи», - сказал тюремщик. Наскоро попрощавшись с однокамерниками, я вышел из камеры и, ведомый тюремщиком по многочисленным балконам, трапам, лестницам, переходам и коридорам, пройдя бесчисленные двери, очутился в тюремной канцелярии. Последний раз мелькнул слабый луч надежды на свободу, когда мне там дали расписаться в бумажке. Но тут же он погас, как только взглянул я на текст: «По определению ПП ОГПУ при ЛВО (далее следовала моя фамилия, имя, отчество) направляется для доследования в распоряжение ОГПУ». Я покорно расписался, что мне объявлено о моей пересылке в Москву, в душе удивляясь скрупулезности органов ОГПУ, с какой формальностью обставлялась «законность» производства следствия и содержания подследственных, в то время как самого состава преступления не имелось, а следовательно, и арест, и следствие, и заранее вынесенный приговор без суда сами по себе были вопиющими беззакониями. Тут же мне выдали на дорогу «сухой паек» в виде буханки хлеба и одной селедки, и тюремщик снова повел меня по коридорам, пока мы с ним не попали в просторный короткий коридор, где он мне велел сесть на скамью, а сам ушел.

Яковлев Владимир Всеволодович

Я был не первым сюда приведен.

На скамейках сидело уже несколько незнакомых мне молодых людей со скудными вещичками, одетых весьма разнообразно. Молодые люди, по-видимому, хорошо знали друг друга, пытаясь после разлуки обмолвиться парой слов, но каждый раз были резко прерываемы находившимися здесь же четырьмя уполномоченными ОГПУ, из которых троих я уже знал. Нарочно нельзя было придумать более нелепого парадокса для «преступника», каким я был в их глазах: знать своих палачей и не знать своих «однодельцев»; а что эти молодые люди и те, которых еще привели затем, были мои «однодельцы», члены той самой организации, к которой силились причислить меня следователи, я скоро убедился по фамилиям этих молодых людей.

Трое из «знакомых» были: два уполномоченных, арестовавших меня, третий - следователь Степанов. Четвертый, также в форме ОГПУ с двумя шпалами в петлицах, еврей невысокого роста, держал под мышкой не закрывавшийся от вложенной в него пухлой папки портфель. Очевидно, он и вез наше «дело», дело о террористической организации социал-демократического союза молодежи. Еврей решил со мной познакомиться и, подойдя ко мне, назвал в утвердительном тоне городок Нежин, из которого я приехал в Ленинград. Я подтвердил, сказав, что городок Нежин хороший. «Грязный очень», - сказал он мне в ответ, - «Я из П-ки», - и он назвал деревню, расположенную к югу от городка. Несмотря на то, что он был намного старше меня, а порицать старших я не привык, я все же ясно ощутил его зазнайство, определяющее всех работников ОГПУ, вследствие неограниченной их власти над народом. Я мысленно ему ответил: «Давно ты выбрался из действительно грязной деревушки и шагаешь по чистым торцам большого города, что милый моему сердцу городишко уже кажется тебе грязным».

Особняком держался высокий, лет на пятнадцать старше всей молодежи, горбоносый брюнет с прекрасной офицерской выправкой. Он был одет, несмотря на зиму, в модное широкое осеннее пальто и шляпу. Как я несколько позже узнал, носил он звучную фамилию Троцкий, как-то не вязавшуюся в нашем представлении со званием гвардейского офицера, каким он был на самом деле. Уполномоченный еврей, отойдя от меня, пристал к нему: «Вы бывший гвардейский офицер?». Надо было видеть, как Троцкий с высоты своего роста презрительно посмотрел на плюгавого чекиста и с гордостью, даже с вызовом, ответил: «Да, я гвардейский офицер». Он явно умышленно опустил слово «бывший», дав понять еврею, что не ему разжаловать его из офицеров. Не знаю, понял ли тот, но он быстро отошел от Троцкого, умевшего играть роль, как киноактер, снимавшийся в период НЭПа во многих кинофильмах, и больше ни к кому не приставал.

Троцкий-Сенютович Сергей Сергеевич

Постепенно в коридор приводили еще и еще молодых людей. Все они были знакомы друг с другом и радостно бросались друг другу навстречу. Привели и молодого инженера Васькова, которого, как он успел сообщить, только что взяли прямо с завода. По своему задору и возбужденности он резко отличался от всей остальной молодежи, уже измотанной допросами и моральными пытками раздумий о своей судьбе в дни и ночи сидения в камерах.

Васьков Юрий Борисович

Я подсчитал, нас было семь, и в этот момент ввели девицу-еврейку. Арест лица женского пола был для меня совершенной новостью.

Хавина Любовь Хаимовна

Уполномоченные вывели нас на тюремный двор и посадили в черного ворона. Из закрытого кузова мы не могли видеть, куда нас везут, но дорога прошла незаметно в оживленных разговорах между молодежью. Только гвардейский офицер и я молчали, так как ни он, ни я никого не знали из этой дружной шестерки. Подкатили нас к высокой платформе со двора Московского вокзала и повели по перрону к поезду, в который еще не началась посадка. Во время прохода по платформе Степанов резко оборвал двух молодых людей, пытавшихся продолжать разговор, назвав их по фамилиям. Это были Воробьев и Холопцев. Да это были те два из многих других, о которых меня спрашивали на допросах, и я с любопытством посмотрел на них.

Холопцев Виктор Александрович

Вагон был обыкновенный жесткий, какие ходят теперь на пригородных линиях в захолустье. Нас разместили в двух отделениях конца вагона, отгороженных от остального вагона перегородкой с дверью. Мы, арестанты, заняли основные места, конвоиры, по двое, сели на боковых местах, зорко наблюдая за нами, прерывая разговоры молодых людей, если они касались обстоятельств ареста или сути обвинения. Ночью уполномоченные спали по очереди по двое. В туалет нас водили поодиночке, запрещая закрывать дверь в туалет. Не знаю, как они поступали с девушкой.

Постепенно познакомившись с моими спутниками, я узнал, что трое из них были студентами-первокурсниками, Холопцев учился в университете на факультете языка и материальной культуры, еврей Бычков - на экономическом факультете Политехнического института, девица - в институте физкультуры.

Бычков Авраам Яковлевич

Воробьев не мог поступить в высшее учебное заведение и работал кочегаром в котельной какого-то жилого дома. Он был арестован прямо в кочегарке и имел очень грязный вид. К тому же заломленная назад бывшая серая папаха и выпущенный из-под нее большой чуб курчавых черных волос придавали ему совсем зловещий вид и невольно настораживали меня. В целом Воробьев походил на тех личностей, проживавших нелегально, из которых, по тогдашним моим воззрениям, наиболее охотно вербуются «иностранными агентами» всевозможные диверсанты, террористы. На самом деле Воробьев был настоящий теленок по натуре и совершенно неопытное дитя.

Воробьев Николай Григорьевич

Но особое внимание привлекал юноша с очень энергичным лицом, сын полковника. Все молодые люди относились к нему с громадной любовью и как-то во всем подчинялись ему, выказывая ему глубокое уважение. Чувствовалось, что он был главарь компании и в будущем мог бы быть и более заметным вожаком масс. К сожалению, я не помню фамилии этого обаятельного юноши, которого я видел только раз в вагоне, и жизнь которого была оборвана несколько месяцев спустя палачами, когда всем нам формально вынесли приговор.

Гофман Олег Константинович

Лежа на верхнем месте, чувствуя себя чужим среди этой компании, я вслушивался в их разговоры-воспоминания и из обрывков их фраз, частично заглушаемых стуком колес, началась виться нить, путеводная нить для меня, приведшая, как мне казалось, к пониманию причины моего ареста. Все они были из Чернигова, в разное время приехали в Ленинград. Большинство из них - прямо к вступительным экзаменам осенью 1928 года, Васьков несколько ранее, а Троцкий после окончания гимназии, еще до революции. Очевидно, решил я, «дело» связано с Черниговом, и ленинградское ГПУ решило арестовать всех приехавших в Ленинград из Чернигова, чтоб проверить, и затем невиновных в участии в контрреволюционной организации отпустить на свободу. Городок Н. был в Черниговской области, лился поток моих размышлений, а потому и меня арестовали как черниговца, а поскольку я ни в чем не виновен, то в Москве разберутся, и меня выпустят. С такими радужными мечтами я тотчас же крепко уснул и проспал спокойно всю ночь.

Путешествие как-то сближает людей. Конвоиры выглядели как-то добрее, обстановка после ночи стала непринужденнее. Я встал у окна между боковыми местами, совсем рядом с сидевшим конвоиром, и с удовольствием смотрел на природу, на пробегавшие мимо столбы телеграфно-телефонной связи. Сделанное мною перед сном открытие о причине моего ареста вселяло в меня бодрость, и я, смотря на столбы, думал, как по этой самой дороге с триумфом в самом скором времени я буду ехать в обратном направлении домой уже свободным, и эти самые столбы будут бежать мимо меня в обратном порядке. Да, эти столбы мелькали мимо меня и в обратном порядке, да ехал я не свободным, за решеткой, в еще худших условиях.

В Москве конвоиры высадили нас из вагона только тогда, когда по перрону прошли все пассажиры, и отвели в вокзальное ТОГПУ (транспортный отдел ГПУ). В комнате нас загнали за барьер, и Степанов стал звонить по телефону, вызывая машину. Прождали мы около часа, в течение которого дежурный с четырьмя треугольниками в петлицах ворчал о запоздании смены, не стесняясь бывшей с нами девицы, нецензурными словами, срывая свою озлобленность по этому поводу, бросая на нас сердитые взгляды. Сидеть было не на чем. Все мы сгрудились вместе и молчали. Подъем от встречи у молодежи прошел, каждый думал о своей дальнейшей судьбе, но очевидно, никто не предполагал, что видит того обаятельного юношу в последний раз.

Пришедшая за нами машина оказалась обыкновенным открытым грузовиком. Все мы двенадцать, как дружная компания, залезли в кузов. Никто со стороны не мог бы и подумать, что здесь были везущие и принудительно везомые.

В Москве я никогда не бывал, а поэтому не мог себе представить, куда нас везут. Машина остановилась как-то внезапно на бывшей Лубянской, теперь Дзержинской площади у хорошо известного понаслышке десяткам миллионов людей, а по собственному опыту лишь немногим, здания ОГПУ, так называемого «Лубянка два». С машины ссадили обаятельного юношу, Воробьева и меня, и старший уполномоченный, арестовавший меня, взяв у еврея уполномоченного портфель, повел нас троих в здание комендатуры ОГПУ. Остальных пятерых, как я потом узнал, увезли в Бутырскую тюрьму. Надо было видеть, сколько нежности, любви вкладывали в свои взгляды, обращенные друг к другу, те, которых увозили и которых ссадили. Безмолвное прощание было во много раз трогательнее, чем самые бурные объятия и слова. А прощаться с нами троими надо было навсегда, так как нас привезли туда, откуда только единицы выходили живыми, и то на этап для отправки в концлагерь, от остальных не оставалось даже трупов.

ВНУТРЕННЯЯ ТЮРЬМА

«Внутренняя тюрьма для особо важных государственных преступников» - прочел я вывеску над дверью, ведущей из узкого дворика в шестиэтажное здание, в которую повел меня конвоир из комендатуры ОГПУ. Дворик был обставлен шестиэтажными зданиями квартала на Лубянской площади, полностью занятого ОГПУ. О величине квартала можно было судить по тому, что, кроме известной комендатуры ОГПУ под № 2, была пользовавшаяся не менее печальной известностью «Лубянка 14», сортировочная тюрьма ОГПУ, под названием «собачник», куда свозились арестованные по ночам москвичи перед их распределением по тюрьмам.

Очевидно, у меня тогда все же были крепкие нервы, потому что я не потерял сознания, увидев над дверью страшную надпись, из текста которой я заключил, что, по мнению ОГПУ, я особо важный преступник. Конвоир провел меня по лестнице на шестой этаж в «приемную» тюрьмы. Лестница ничем не отличалась от лестницы в жилом доме, за исключением пролетов, тщательно затянутых мелкой сеткой из металла. Впоследствии я узнал, что эта мера предосторожности была предпринята против самоубийств арестантов, которые, доведенные до отчаяния допросами, чтоб покончить с собой бросались в пролеты и разбивались насмерть. Таким способом закончил свою жизнь непревзойденный террорист социалист-революционер Савинков в середине 20-х годов после его возвращения на родину. Но некоторые утверждали, что с железной волей, какая была у Савинкова, он не пошел бы на самоубийство, а что его столкнули в пролет, чтобы казнить без шума, который мог бы повредить престижу Советского государства. Если это даже и не так, и Савинков пошел на самоубийство, то это лишний раз подчеркивает, какие мучения испытывал арестант в этой тюрьме: железная воля Савинкова не спасла его от отчаяния.

С каждой лестничной площадки внутрь здания вели три оббитые железом двери с маленьким окошечком с решеткой. На каждой площадке дежурили три вооруженных наганами тюремщика с одним квадратиком в петлице, что по армейским званиям соответствовало командиру взвода. Вообще в этой тюрьме для особо важных государственных преступников я не видел ни одного тюремщика без комсоставских знаков различия. Пищу подавал с одним квадратиком, на допрос водил с одним квадратиком, дежурный по коридору носил три квадратика. При моем проходе по лестнице на каждой площадке дежурные становились спиной, каждый к своей двери, и головой прижимались к окошечку в двери, чтоб через него я не мог бы увидеть в коридоре кого- либо из случайно оказавшихся там в это время арестантов, или наоборот, он бы не увидел меня. При случайной встрече на лестнице двух ведомых арестантов, одного из них плотно ставили к стенке, лицом в нее. Изоляция арестантов не только от внешнего мира, но и друг от друга была доведена здесь до предела.

В «приемной» тюремщик с тремя квадратиками в петлицах подверг меня и мои вещи тщательному обыску. Я должен был раздеться догола, и вся моя одежда была тщательно просмотрена с подпарыванием подкладки. Яйца, которые я привез с собой из домашней передачи, были расколоты пополам, селедка из сухого пайка, выданного в ДПЗ, и хлеб нарезаны на мелкие ломтики. Не удовлетворившись этим, тюремщик, надев на руку резиновую перчатку, пальцем осмотрел мне задний проход, велел закатить член. Затем осмотрел мне рот, нос и слуховые проходы. Пошарив рукой в волосах, он окончательно успокоился, что никаких записок кому-нибудь в тюрьму я не несу, и велел мне одеваться.

С шестого этажа другой тюремщик провел меня по той же лестнице на второй этаж и по коридору в общую камеру. Дверь за мной захлопнулась, застучал засов снаружи, а я так и остался стоять у двери, изумленный тем, куда я попал. Если бы не решетки на двух больших окнах, закрытых доверху козырьками, пропускавшими очень слабый свет, я мог бы подумать, что попал в общий номер какой-нибудь очень приличной гостиницы. Комната, именно комната, а не тюремная камера, была размером примерно в пятьдесят квадратных метров с высоким потолком. Посередине стоял обеденный стол со скамейками. Над столом спускался зеленый абажур. По трем стенкам, с изголовьями к стенкам, стояли пятнадцать сетчатых кроватей с тюфяками, байковыми одеялами и белоснежным бельем. Проходы между кроватями были широкими, у стенок между кроватями стояли тумбочки. Пол паркетный, хорошо начищенный. Контраст обстановки со строгостью режима был изумительный.

Мое вторжение вызвало недоумение и переполох у находившихся в камере одиннадцати арестантов. Причиной переполоха было неурочное для попадания в камеру арестанта время. Было около двенадцати часов дня, а не ночи, когда обычно попадали новые жертвы. Староста камеры, профессор Московского института железнодорожного транспорта, указал мне на свободную кровать, а бывший секретарь Верховного Суда Гришин, духовно явно очень нечистоплотный тип, поспешил мне заметить, что у них так в камере заведено, что все передачи передаются старосте для коллективного пользования арестантов. Он с вожделением косился на мой узелок с продуктами и был явно разочарован, когда я тотчас же передал продукты старосте, и он увидел весьма скромный вклад, сделанный мной. В дальнейшем от этого я только выиграл, так как меня держали без передач, и на мою долю приходилось много вкусных вещей из передач, получаемых профессорско-преподавательским составом сидевших в этой камере. Начались расспросы, как и откуда, и почему я угодил в неурочное время к ним в камеру. Объяснив все, я не мог, естественно, удовлетворить любопытство других, за что я арестован. Я указал только статью и пункты, по которым мне предъявлено обвинение. Услышав их, староста стал серьезен, посмотрел на меня с тревогой, отлично поняв по одному моему внешнему виду всю вздорность и вместе с тем опасность для меня такого обвинения. После первой фразы, сказанной мной в ответ обыкновенным голосом, на меня все зашикали, и я познакомился с одной из деталей строгости режима этой тюрьмы. Разговаривать можно было только в вполголоса и то только так, чтобы не услышал дежурящий в коридоре тюремщик, который назывался арестантами в насмешку «мент», сокращенно от слова ментор-наставник. Если до уха мента доносился звук голоса из камеры, тотчас же раздавался негромкий стук в дверь, открывался волчок, и мент вполголоса говорил «потише». Вполголоса мент приглашал и на оправку, и на допрос. В тюрьме стояла могильная тишина, в камеру не проникало ни единого звука. Это было одно из воздействий на психику подследственных арестантов. Только по пятницам ночью абсолютная тишина нарушалась резким треском заведенного во дворе мотоцикла. Осведомленные старожилы камеры говорили, что это делается для заглушения выстрелов на расстреле приговоренных. Действительно, в пятницу по вечерам в шестом этаже здания, расположенного по другую сторону двора, ярко освещались большие окна зала заседаний Коллегии ОГПУ, в то время как в остальные дни недели они были мрачны. Это раз в неделю, по пятницам, заседала Коллегия ОГПУ, не видя в глаза осуждаемых, штамповала оптом заранее вынесенные приговоры начальниками отделений или просто следователями жертвам ОГПУ, приговоры, которые именовались вынесенными в «судебном заседании» коллегии ОГПУ и которые тотчас же приводились в исполнение. А «утверждение» приговоров ВЦИКом производилось так же формально, уже когда жертв не было в живых. Суровость режима внутренней тюрьмы заключалась и в том, что арестантам не давались прогулки, а многие сидели больше года под следствием, лишенные свежего воздуха. Не давались газеты, книги, бумага. Даже полагавшиеся папиросы давались россыпью, а коробки тут же уносил мент. Запрещались все настольные игры, даже шахматы. Последние, самодельные, из хлеба, в нашей камере были. Доска была расчерчена на нижней стороне табуретки, которую при игре поворачивали на кровать, но играли так, чтоб в волчок не мог подсмотреть мент. Во время периодических обысков фигурки отбирались, но их делали снова.

Кроме человеческой обстановки камеры, контрастом к суровости режима также были питание арестантов и самый «сервис». Завтрак - горячее мясное блюдо и чаи. Кроме того, стакан чая каждый мог получить в любое время дня, стоило только тихонько постучать в дверь и попросить дежурного мента. Пищу подавал мент с одним квадратиком в петлице, надевавший для этого белоснежную куртку, как официант. Утром после вывода камеры на оправку он на подносе вносил нарезанный ломтиками черный и белый хлеб на металлической тарелке на всех и рафинад и папиросы в пачках, по количеству арестантов в камере. Папирос полагалось по пачке на день и курящим, и некурящим. Раздав каждому сахар и папиросы, он тут же уносил с собой и укупорку от сахара, и коробки от папирос. Затем на подносе он приносил завтрак на металлических тарелках, которые расставлял по столу, около каждой тарелки клал ложку и ставил эмалированную кружку. Через некоторое время он приносил большой медный чайник с заваренным в нем чаем, собирал и уносил грязные тарелки и ложки, заменяя их чайными ложками. После перерыва он снова приходил с подносом и забирал грязные кружки, ложки и чайник. Таким же образом с интервалами мент в белоснежной куртке подавал нам обед из трех блюд, ужин из двух блюд и вечерний чай - все как в хорошем доме отдыха, даже с разносом по «палатам».

Кроме антипатичного взяточника Гришина, о котором я говорил выше, и который, как потом я узнал из газет, был осужден за получение взяток, не гнушаясь вымогательством взяток натурой от женщин, в камере не по 58-й статье сидел еще один жулик - еврей Черняк, директор «Мосдревтреста». Он портил мне много нервов, поскольку он был моим соседом по койке, а его часто таскали на допрос. В камере вспыхивал свет, входил в камеру мент и, поворачиваясь в нашу сторону, вполголоса спрашивал: «Кто здесь на Че»? Естественно, при повороте головы мента в нашу сторону я каждый раз готовился к вызову на допрос. «Черняк», - вскакивал мой упитанный лысый сосед. «На допрос»,- говорил мент и уводил Черняка с собой. Возвращался он с допроса очень взволнованный, ходил по камере, натыкаясь в темноте на кровати, затем подходил к двери, тихонько стучал и на вопрос мента «В чем дело?»- отвечал «Валерианки, только поменьше воды». Мент приносил ему просимое, он выпивал и ложился спать, а через полчаса начиналось все снова. Из сбивчивых его рассказов можно было понять, что он «загнал» партию добротного леса «налево», а военному ведомству поставил гнилой. Так как он обвинялся не по 58-й статье, следователь, не имея, очевидно, веских улик против него, добивался от него признания в совершенном им преступлении, а хитрый делец упорно отрицал, и его брали измором, таская каждый полчаса, каждую ночь, на допрос.
Кроме Гришина и Черняка, остальные девять человек сидели по обвинению в преступлениях по 58-й статье. Из них за действительный шпионаж сидел один поляк, больной туберкулезом, ожидавший расстрела. Он не скрывал своей «профессии», цинично заявляя, что плох тот шпион, который «работает» только на одну сторону. Находясь с заданиями советской разведки в Польше, он получал одновременно задания от польской разведки и шпионил здесь. Может быть, его «теория» и помогла ему продержаться неразоблаченным несколько дольше, но конец оказался один.
Особняком держался индус, довольно хорошо владевший русским языком. Он скрывал свою фамилию и просил его звать товарищ Махмуд. Он был членом Исполкома Коминтерна и обвинил, как он рассказал в минуту откровенности, Сталина в отказе поддержать революционную линию индийской компартии в период подъема революционного движения в 1927 году. Через несколько дней после моего прибытия во Внутреннюю тюрьму, индус хотел выразить протест содержанию его в тюрьме вместе с контрреволюционерами, подняв громкий стук в дверь. Тот час же появился рассерженный мент и схватил индуса, чтоб отвести в карцер. Вмешался староста, который с большим тактом объяснил менту, что это иностранец, не знавший порядка, хотел попросить валерианки. Профессорский вид старосты, его мягкий голос, к нашему удивлению, подействовал на мента, он отпустил индуса и ушел. Профессор стал уговаривать индуса: «Чего Вы добьетесь Вашим протестом, только здоровье свое подорвете», - и в конце не без ехидства добавил: «Вы, вероятно, забыли, что Вы не в английской тюрьме в Индии, а во Внутренней в Советском Союзе». Последнее, очевидно, наиболее подействовало на Махмуда, он как-то весь сжался, поблагодарил профессора и выпил принесенную валерианку.

Жизнерадостным, несмотря на то, что сидел под следствием уже одиннадцать месяцев, был поручик Русской армии и командир артиллерийского полка в запасе Красной Армии, окончивший Академию генерального штаба им. Фрунзе, инженер-механик по текстильному оборудованию Колли. Сидел он, по-видимому, больше за своего отца, генерала Русской армии, командира Лейб-гвардии Гусарского полка. Щеголяя, на высокой резиновой подметке, иностранными полуботинками, не виданными у нас, он вполголоса рассказывал всякие забавные случаи из своей жизни, сыпал анекдотами не политического характера, преимущественно из еврейской жизни, и охотно прочитал нам лекцию о способах изготовления тканей, когда пришла его очередь выступить перед нами в урочный час дня.

Фамилии остальных шести арестантов я не заполнил. Из них было три профессора, два путейца и один горняк - специалист по снарядам золоторудной промышленности. Остальные трое были научными сотрудниками московских исследовательских учреждений. Включая и Колли, они все обвинялись во вредительстве и сидели под следствием долго, некоторые уже более года, поэтому неудивительно, что за неделю моего пребывания в камере их ни разу никого не вызывали на допрос. Однако, профессора-горняка, хотя и не на допрос, однажды все же вызвали из камеры, и притом днем. После возвращения в камеру через несколько часов он рассказал своим коллегам, как он в присутствии следователя имел свидание с членом коллегии ВСНХ (Всесоюзный Совет Народного Хозяйства, который в то время был всеобъемлющим наркоматом всех отраслей промышленности), которому давал пояснения по своему проекту новой драги для добывания золота, который он разработал, сидя под следствием во Внутренней тюрьме. Этого его поступка я никак не мог понять. Его обвинили во вредительстве, он явно был невиновен, и он же продолжал плодотворно трудиться, отдавать свой ум, энергию, знания тем, кто напустил на него ОГПУ! Это было противно всякой логике, казалось мне, противоречило элементарному достоинству человека. А может быть, спрятав свое человеческое достоинство, он хотел купить за него жизнь или, по крайней мере, продлить себе жизнь до окончания проекта? Не знаю, достиг ли он своей цели, была ли ему какая-нибудь польза от его поступка? Он не понимал, что шло физическое истребление всей инженерии в стране, которые помешали бы Сталину, в силу своих знаний и опыта, в проведении бешеной гонки увеличения выпуска промышленной продукции за счет хищнической эксплуатации станкового парка промышленности. Возможно, профессора-горняка и не расстреляли, а, дав максимальный срок заключения, определили на работу в открывшееся в скором времени в этой же тюрьме ОПБ - Особое проектное бюро, пополнявшееся специально арестовывавшимся для работы в нем видными деятелями технических наук и промышленности. По мнению Сталина, натерпевшиеся страха под следствием, запуганные перспективой пребывания в концлагерях по приговору в течение долгого срока, эти ученые под непосредственным наблюдением и подгоняемые чекистами, с бо́льшей отдачей, чем на воле, с бо́льшей пользой для государства работали бы в ОПБ. Изобретение котла с давлением в 200 атмосфер, сделавшего переворот в энергетике, действительно было сделано не где-нибудь в институте, а в ОПБ ОГПУ талантливым профессором Рымзиным, который был обвинен как вождь контрреволюционной промышленной партии и которому расстрел был заменен десятью годами заключения.

День проходил томительно и нарушался только трехразовым питанием и выводом камеры в уборную утром и вечером. Арестанты, а ученые тем более, особенно страдали без чтения и от безделия. Изредка играли украдкой в самодельные шахматы. Перед ужином ежедневно кто-нибудь из ученых популярно вполголоса читал лекцию о достижениях науки и техники и по истории России, стоя в конце стола, а мы все садились к нему поближе, чтобы лучше слышать. До сих пор помню лекции об устройстве автомобиля, об экспансии в Сибирь. В четверг ученые волновались, получая от родных передачи. Остальные арестанты передач не получали и лакомились за счет ученых. У профессора-старосты вызывало тревогу за меня отсутствие передачи мне, так как по моим рассказам все знали, какая у меня самоотверженная мать; она должна была ехать за мной в Москву, чтоб поддержать меня. Только потом я узнал от нее, что мое пребывание во Внутренней тюрьме от нее тщательно скрывали, и, оббив пороги всех тюрем Москвы, она меня так и не нашла. Не помог ей и политический Красный Крест, организованный женой Максима Горького, Пешковой, для помощи политическим заключенным. ОГПУ и этой организации отказалось сообщить мое местопребывание, после чего мать решила, что я уже расстрелян.

Для арестантов было еще одно развлечение - это уборка общекоридорной уборной. На уборку по очереди из каждой камеры мент приглашал двух добровольцев. Поскольку это приглашение следовало раз в десять дней, можно было заключить, что на коридоре десять камер. Когда подошла очередь нашей камеры, инженер Колли сам пошел и пригласил меня, чтоб размяться. Без работы и моциона я тоже уже начинал чувствовать себя плохо и с удовольствием с ним поработал шваброй в уборной по полу и щетками в раковинах и унитазе. На тюремном языке приглашение на уборку уборной называлось «концессией».

На другой день после привоза меня во Внутреннюю тюрьму меня вызвал мент из камеры, соблюдая все по уставу: «Кто здесь на...» он назвал первую букву моей фамилии. Я назвал свою фамилию, и мент без объяснения повел меня сначала по коридору, потом по лестнице вниз и еще по какому-то коридору. В комнате, куда он меня ввел, мент с тремя квадратиками в петлицах сверил мои анкетные данные и велел сесть на стул перед фотоаппаратом. Над моей головой повесили номер из двузначных чисел и сфотографировали en face и в профиль. Был я в овчинном тулупе, из-за отсутствия гребешка вьющиеся волосы перепутались за две недели и сидели на голове копной. Впоследствии я видел эти два снимка в своем «деле» и пришел в ужас, каким разбойником я вышел на этих фотографиях, а они могли решить мою судьбу, так как высшие распорядители судеб подследственных и в глаза меня не видели. Отпечатков пальцев у меня не взяли.

Тот же мент отвел меня обратно в камеру, где все были удивлены вызовом меня в неурочное время. Долго сидевшие арестанты считали самым спокойным временем с 6 утра до 12 часов дня, когда никого не вызывали на допросы. Но и на допрос меня вызвали в неурочное время, часов около 11 утра, через неделю после привоза меня в Москву. Со всеми соблюдениями устава конвойной службы, вооруженный мент на этот раз вывел меня во двор через ту же самую дверь, где висела вывеска тюрьмы, провел через двор и по шикарной лестнице в здании, где помещался зал заседаний коллегии ОГПУ, доставил в большую комнату на четвертом этаже, с большими окнами без решеток, довольно тесно заставленную столами, за которыми сидели чины ОГПУ в форме и в гражданской одежде. Две машинистки неистово стучали на пишущих машинках под диктовку присевших к ним, очевидно, следователей. Мент усадил меня на стул у двери и ушел.

Проходя через двор, конвоировавший меня мент явно растерялся, так как плохо сработала диспетчерская служба, ведающая конвоированием арестантов. Навстречу нам попалась хорошо одетая дама, также ведомая ментом. Я был еще раз поражен, что репрессиям подвергается и прекрасный пол, а мент - что она и я, оба арестанты увидели друг друга, что было строжайше запрещено. Мент не знал, что делать: сначала он меня остановил, но ставить меня лицом к стене, чтоб я не видел дамы, нельзя было, так как это произошло на середине двора, и он, положив сзади на плечо мне руку, подталкивая, таким образом, меня, почти бегом ввел в дверь здания, куда мы направлялись, выругавшись при этом вполголоса нецензурно в адрес дамского конвоира.

На стуле я просидел довольно долго, пока из угла комнаты, у окна, меня не поманил рукой к себе с полным лицом и тучным телосложением, одетый в черную косоворотку и галифе с сапогами чернокудрый еврей. Я подошел к его столу, он указал мне на стул и стал ложкой болтать в стакане чай, одновременно уплетая с аппетитом один за другим бутерброды с зернистой икрой, которая тогда уже исчезла из магазинов, доступных всем. Прием завтрака не мешал ему просматривать листы пухлой папки, лежавшей у него на столе. Для перелистывания он оставлял ложечку в стакане и затем снова мешал в стакане и отпивал из него глотки чая. Покончив с бутербродами и допив чай, он еще некоторое время перелистывал «дело», затем перелистал его в обратном порядке, что-то прочитал, шевеля губами, на одном из листов, затем взглянул на меня через очки в золотой оправе. Я выдержал его ничего не значащий взгляд и посмотрел в окно. «Вы Москву знаете?», - спросил он совершенно неожиданно для меня. Я ответил отрицательно. В широкое окно с такой высоты открывался прекрасный вид на Москву, и мой собеседник превратился в любезного гида, указывая мне пальцем на видневшиеся здания и рассказывая о них. «А теперь перейдем к делу»,- так же внезапно оборвал он свой рассказ о Москве и достал из стола бювар моей бабушки из городка Н., который моя мать берегла как семейную реликвию, перевезла в Ленинград, и который был взят во время обыска так, что я даже не заметил. Последнее обстоятельство явилось причиной моей тревоги за мать. Я подумал, что бювар изъяли при последующем обыске, возможно, при аресте матери. С другой стороны, я недоумевал, что могли найти в нем предосудительного? Но мое недоумение, но не тревога за мать, рассеялось довольно быстро. «Где Ваш дедушка?», - спросил меня следователь. «Умер» - «Нет, другой» - «Тоже умер». Он саркастически улыбнулся и, торжествуя, показал мне вынутую из бювара копию заявления, написанную рукой моей бабушки. «А вот здесь она пишет, - продолжал следователь, и его толстое лицо лоснилось от удовольствия, - что ее муж, то есть Ваш дедушка, расстрелян, и он поднял указательный палец правой руки кверху, узнаете почерк Вашей бабушки?». Да, это был ее почерк. По неопытности, ничего не подозревая, что в будущем сведения, почерпнутые из черновика заявления, лягут тяжелым «довеском» на чашу весов моей судьбы, моя мать, желая сохранить на память бумаги своей матери, не уничтожила этой копии заявления. А в заявлении моя бабушка просила местные власти вернуть ей национализированный ее собственный дом, как неправильно отобранный, на том основании, что ее муж, то есть мой дед, был расстрелян не как контрреволюционер, а как заложник. Действительно мой дед был арестован чека в июле 1919 года в городке Н., в числе многих интеллигентов городка, как заложник при приближении Добровольческой армии к городу, вывезен в Чернигов, где всех заложников расстреляли в конце августа 1919 года после взятия городка Н. частями Добровольческой армии.

В ответ следователю я соврал, что мне родители не сказали тогда правды, как мальчику, щадя меня, как ребенка, и я думал, что мой дед просто умер. «Теперь надо переписать Ваши анкетные данные»,- сказал следователь и, вынув уже знакомый мне чистый бланк протокола допроса, в заглавной части его стал заполнять ответы на напечатанные там вопросы. Вопросы были те же, что и на допросе у Степанова в ДПЗ, но в ответах о местонахождении моих родителей следователь написал об отце: «Расстрелян ленинградской чекой в 1920 году»; о дедушке: «Расстрелян в 1919 году». На мой недоуменный вопрос о судьбе отца, следователь, снова саркастически улыбнувшись, ответил: «Вам, может быть, это неизвестно, но у нас есть точные сведения». От всей его фигуры дышало самодовольством, следователь был в прекрасном расположении духа. Мой растерянный вид доставлял ему огромное удовольствие.

А растеряться мне было от чего. Итак, я оказался сыном расстрелянного и внуком расстрелянного. Логика подсказывала, что и мне не миновать той же участи. И если до этого момента у меня еще была надежда на возвращение на свободу, на выяснение в Москве моей непричастности к контрреволюционной организации, то теперь я понял, что последний вопрос уже для меня не существен и истинная причина моего несчастья происходит от моих убитых чекой родителей.

Далее следователь стал задавать мне те же вопросы, что и Степанов в ДПЗ о моей причастности к социал-демократическому союзу молодежи, о знакомстве с незнакомыми мне лицами, в том числе Каменецким и теми, что были привезены вместе со мной из Ленинграда. Все эти вопросы, включая и называемые им фамилии, были им записаны в протокол допроса, а также все мои отрицательные ответы на них. После этого он мне задал новый вопрос: «На кого Вы готовили персонально террористический акт?». Вопрос поставлен был ловко, чтобы изобличить преступника, если бы таковым я был. Вставленное им слово «персонально» можно было истолковать, как вопрос, на кого я лично готовил покушение или на кого готовила покушение организация, к которой я принадлежал. Я ответил: «Ни в какой организации я не состоял и ни на кого я террористического акта не готовил». Голос у меня дрожал, я очень испугался этого вопроса, только потом, разобравшись в заднем смысле его, я понял его заряд только потому пропал даром, что я даже не знал о существовании какой-либо организации. Но меня подбодрил тот факт, что я только подозреваюсь в подготовке террористического акта, а это в моем положении все же лучше, чем если бы меня обвинили в совершении террористического акта какого-либо определенного власть имущего лица, арестовав меня вместо настоящего террориста, может быть, однофамильца, может быть, похожего на меня лицом. Этот вопрос и мой ответ он не записал. Не записал он и свой следующий вопрос и мой ответ на него: «Какие террористические акты совершила организация, в которой Вы состоите?» - «Ни в какой организации я не состоял и не состою и ни о каких террористических актах не знаю». «Запираетесь, для Вас же хуже»,- резюмировал следователь, сам прочеркнул оставшиеся незаполненными части страницы протокола допроса и дал мне подписать, что я и сделал.

Вызванный по звонку следователя мент отвел меня обратно в камеру. Я лег ничком на кровать, лицом в подушку, и стал готовиться к смерти. Последнее, что покидает человека - надежда, покинула меня. Для меня стало ясно, повторяю, что мне из-за родителей не миновать участи родителей. К этому еще примешивалась мысль о матери, об ее участи, об ударе, который ей трудно будет перенести. «Что, подкрутили гайки?», - услышал я голос польского шпиона, который наклонился ко мне. В этой фразе было что-то жестокое, как сама действительность. Сам преступник, он не мог понять, что в тюрьме могут сидеть и не преступники.

Через два дня после допроса, вечером, на десятый день моего пребывания во Внутренней тюрьме, мент вызвал меня из камеры в коридор и отвел меня на шестой этаж в знакомую мне «приемную», где я подвергся такому же тщательному обыску, как и при поступлении в тюрьму. Туда же мент принес и мои вещи из камеры. Это была еще одна характерная черта строгого режима внутренней тюрьмы. Арестанта так брали из камеры, чтобы никто из его однокамерников через него не мог бы чего-либо, даже устно, передать за пределы камеры или тюрьмы.
После тщательного обыска вещей, мент повел меня с вещами по лестнице вниз, провел через двор и ввел в помещение комендатуры ОГПУ, где сдал меня двум уполномоченным ОГПУ с тремя квадратиками в петлицах.

Окно комнаты выходило прямо на площадь. Возможно, это был раньше магазин, потому что окно занимало всю стену и очень походило на витрину. Оно было затянуто частой металлической сеткой в несколько рядов, сквозь которую все же проглядывали уличные фонари, освещенные окна движущихся трамваев. Доносился шум движения, голоса прохожих, спешивших по своим делам или домой к своим семьям. Людской поток лился мимо, и никто из прохожих не задумывался, а большинство и не знало, мимо какого страшного места они проходили; никого не касалось, какое вопиющее беззаконие творится за стенами этого дома, и, конечно, никто из них не мог и предполагать, что впоследствии многие и многие из них так пострадают по велению чудовищ из-за этих стен.

За столом сидел дежурный, тоже в форме ОГПУ, тоже с тремя квадратиками в петлицах. Никто не разговаривал. Мои конвоиры сосредоточенно курили. Давило тягостное безмолвие.

Вошел в гражданском, с шоферскими перчатками в руках, и доложил, что машина подана. Конвоиры встали, вынули из кобур браунинги, и один из них коротко сказал мне «пойдем». Один пошел впереди меня, другой сзади. Вынутые из кобур браунинги не предвещали ничего хорошего - так меня еще ни разу не водили. У дверей стоял «фордик». Один конвоир сел на заднее место слева, меня посадили рядом с ним, на переднее место рядом с шофером сел другой, повернувшись ко мне и направив на меня пистолет. «Фордик» тронулся и через раскрывшиеся ворота выехал на площадь Дзержинского.
Долго мчались по улицам Москвы. Я не имел ни малейшего представления, куда меня везут. Но когда улицы стали все темнее и темнее, я решил, что меня везут за город на расстрел. «Иначе и быть не может», думал я, косясь на направленный на меня пистолет. Внезапно машина замедлила ход, повернула налево и остановилась, осветив фарами тюремные ворота. «Опять тюрьма», с горечью подумал я. Я уже настолько был нравственно замучен, жизнь настолько надоела, что расстрел казался избавлением от всего.

Hôtel la Butirka

«Hôtel la Butirka с бесплатным пансионом» прочитал я надпись, выбитую, а не нацарапанную, крупными буквами на стенке большого зала через который меня вели два конвоира, в том же порядке, как и в комендатуре ОГПУ на площади Дзержинского (Лубянской). Надпись, как и стены, покрылись слоем грязи, из чего я заключил, что надпись сделана не в ближайшее время. И самый факт возможности для арестантов, не потерявших чувства юмора, сделать такую надпись, и факт попустительства тюремщиков, не удосужившихся такую надпись заделать, подействовал на меня благотворно, и я сейчас же сделал заключение, не разошедшееся с действительностью, о менее суровом режиме в Бутырской тюрьме по сравнению с теми тюрьмами, где я уже сидел. В конторе тюрьмы, где я был передан дежурному тюремщику, последний подверг меня поверхностному обыску и дал мне заполнить анкету, содержание которой было мне уже знакомо по ДПЗ. После заполнения анкеты дежурный вызвал тюремщика, рядового без всяких знаков различия, и дал ему распоряжение после поисков в картотеке, отвести меня в камеру № 60.

После прохода по длинным коридорам и подъема на третий этаж по старинной лестнице, тюремщик ввел меня в довольно широкий коридор с окнами в решетках с одной стороны и дверями камер, запертых на засовы, с другой. Он передал меня дежурному по коридору, тоже без знаков различия, который сидел за столиком посередине коридора у окна. Усатый дежурный, по типу напоминавший простого надзирателя дореволюционной эпохи (а таковые, как впоследствии я выяснил, были в Бутырской тюрьме) по-хамски, но добродушно, хлопнув меня по плечу и сказав: «Пожалте в гости», отпер камеру № 60, и я вошел в нее.

Панибратское похлопывание по плечу, полунасмешливое «пожалте в гости» настолько резко отличалось от официально-вежливого, холодного отношения ко мне на допросах, бездушного отношения тюремщиков в ДПЗ и во Внутренней тюрьме, что я почувствовал даже симпатию к такому «приятелю», это было совсем что-то не тюремное. Но, войдя в камеру, я ужаснулся: из фешенебельной «гостиницы», в которой я был всего несколько часов тому назад, я попал в самый низкопробный ночлежный дом, даже хуже, чем в пьесе «На дне» Горького. По-видимому, так уж устроен человек, что внешнее иногда на него больше производит впечатление, чем сущность, скрывающаяся за внешней декорацией. Мне в моем положении надо было бы радоваться, что я избег смертельной опасности, вышвырнутый в Бутырскую тюрьму из Внутренней тюрьмы для особо важных государственных преступников, к разряду которых я все же не «подошел», а я ужаснулся тем, как я буду находиться в такой обстановке.

Вдоль стен были устроены сплошные нары, на которых в своей одежде без всякой подстилки вплотную друг к другу спали шестьдесят человек. Стоял полумрак, так как единственная электрическая лампочка была закрыта колпаком из газеты. Воздух был тяжелый и от недостаточности кубатуры камеры для шестидесяти человек и от параши (бак с крышкой служащий для отправления естественных потребностей арестантов) стоявшей у дверей, около которых я остановился, пораженный всем.

С нар встал маленького роста бородатый черноволосый еврей, оказавшийся старостой камеры, подошел ко мне и, растолкав двух спящих арестантов, велел им «спрессоваться». «Вот место», - сказал мне староста и сам снова лег спать. В узкую щель между телами я положил свой тулуп, в головы к стенке подушку, под нее сапоги и лег, не раздеваясь. Поместился лежать только боком. Один из соседей произвел на меня удручающее впечатление громадной черной бородой цыганского типа. Впоследствии я понял, что он совершенно безобидный забитый малокультурный кавказский еврей, плохо говоривший по-русски, и ожидавший своей участи с тупым равнодушием.

Утром при свете белого дня и в последующие дни я лучше ознакомился с камерой. Это была безусловно не одиночка, а общая камера, потому что вдоль стен по длине камеры были расположены двадцать пять сетчатых коек, прикрепленных на петлях изголовьями к стене с тем, чтобы днем их можно было бы поднять к стене. Однако, поскольку нормальная емкость тюрем, оставшихся от дореволюционного режима, не могла удовлетворить все возраставшие потребности Советской власти в местах для арестантов, на эти койки были настланы сплошные нары, чтобы уместить в камеру не двадцать пять, а шестьдесят арестантов. Но и это оказался не предел для нашей камеры. Постепенно численность содержавшихся в ней под арестом дошла до восьмидесяти и человек двадцать спали на цементном полу в проходе между нарами так же скученно, как и остальные на нарах. Переход с пола на нары для арестанта был блаженством, он соблюдался строго по очереди, за счет выбывших на этап, в другие тюрьмы. Новички спали на полу у параши, постепенно передвигаясь к окнам по мере перехода спавших на полу у окон на нары. Однако с пола переходили на нары на места у параши и оттуда уже двигались по нарам к окнам. Этот страшный конвейер страдающих людей, строго подчинявшихся неписаному тюремному закону, может быть, даже более соблюдаемому, чем все государственные законы, двигался непрерывно, так как «текучесть», в особенности среди уголовников, была довольно значительна. «Контрреволюционеров» держали под следствием долго. Я не преувеличу, если назову цифру около четырехсот арестантов, прошедших через камеру за почти пятимесячное пребывание мое в ней.

Мне повезло вдвойне, потому что когда я прибыл, на полу еще никто не спал, и меня втиснули сразу на нары. Во-вторых, утром следующего дня за меня походатайствовал интеллигентный еврей-нэпман Турецкий, и староста-еврей меня перевел рядом с Турецким. Последнего своим телом я отделил от малопривлекательного уголовника, к тому же еще, по-видимому, завзятого антисемита. Избежав конвейера, я сразу оказался на нарах, почти у самого окна.

Два больших окна с решеткой между двойными рамами не были снаружи закрыты козырьком, и чудный дневной свет широким потоком лился в камеру, наполняя ее радостным сиянием. Рамы легко открывались, наружные - наружу, внутренние - в камеру, что до некоторой степени все же улучшало воздух в камере, в особенности зимой. Окна выходили в один из бесчисленных двориков Бутырской тюрьмы, который с двух сторон ограничивался двумя башнями, большая из которых называлась Пугачевской, так как в ней сидел Емельян Пугачев. Там находилась пересыльная камера и мусоросжигалка. Последняя очень нам досаждала нестерпимым запахом и едким дымом, которые соответственным ветром несло прямо в открытые окна наших камер. Особенно тяжело это было летом, когда единственным спасением от духоты в камере для нас были круглосуточно открытые настежь окна. Четвертой стеной дворика напротив корпуса, где была наша камера, была наружная стена тюрьмы, по-тюремному, «баркас», высотой с двухэтажный дом. Поверх стены открывался прекрасный вид на часть Москвы с бывшим велосипедным заводом «Дукс», превращенным в авиастроительный, и на Ходынское поле, превращенное в испытательный аэродром. После козырьков на окнах в камерах ДПЗ и Внутренней тюрьмы, такая панорама имитировала в сознании просто выход на волю.

Дворик служил для прогулки арестантов, на которую ежедневно по очереди каждую камеру выводили тюремщики на пятнадцать минут, зорко следя, чтобы мы по периметру дворика парами в затылок друг другу ходили и не переговаривались с арестантами из других камер, смотревших на нас в открытые окна.

Кроме нар, единственной мебелью был небольшой стол, на котором помощник старосты - хлеборез резал и раздавал арестантам хлеб пайками по утрам, дневную порцию каждого, и делил кучками сахарный песок. Как содержимое пищи, так и ее сервировка в Бутырской тюрьме резко отличались не только от Внутренней тюрьмы, но и от ДПЗ. Утром кипяток, в полдень обед, состоявший из супа с едва различимыми кусочками обрезков туши или рыбы, и на второе пшенная или ячневая каша-размазня с растительным маслом. На ужин полагался суп в еще более разбавленном виде и кипяток. И суп, и кашу в камеру приносили уголовники с краткими сроками, работавшие в тюрьме, в бачках, вмещавших по шесть-семь порций. Бачки ставились на нары, вокруг бачка усаживались с ногами на нарах арестанты и черпали пищу ложками из общего бачка. Посуды никакой не было, за исключением деревянных ложек и жестяных кружек, выдававшихся каждому арестанту. Некачественное питание и совсем некультурная сервировка соответствовали моему первому впечатлению о «ночлежном доме». Они были резким контрастом питания и сервировки во Внутренней тюрьме. Возникал парадокс: чем строже был тюремный режим, тем лучше оказывались бытовые условия, чем опаснее, с точки зрения ОГПУ, были преступники, тем лучше создавались для них бытовые условия. Так, если во Внутренней тюрьме среди арестантов было подавляющее большинство интеллигентов, в Бутырской тюрьме они были единицы среди малокультурных арестантов, всякого сброда и уголовников мелких и рецидивистов. Интеллигенты страдали в лучших условиях, чем простой народ, во имя которого делалась революция. Отступление от равенства, неотъемлемого признака демократии, естественно, началось в таком учреждении, как ОГПУ и его органах, поставивших себя не только над народом, но и над государством. И это возвышение послужило началом дифференциации новых слоев населения в нашей стране; процесс, который начался в недрах ОГПУ и его органах, в том числе и в тюрьмах, захватил постепенно все государство, создав законченный строго иерархический строй уже в тридцатых годах, существующий и поныне.

В смысле питания в лучших условиях и в Бутырской тюрьме были опять-таки интеллигенты, получавшие от родных продуктовые передачи, которые в Бутырской тюрьме разрешались почти всем арестантам. Передачи разрешались раз в неделю. Кроме того, к услугам арестантов имелась тюремная лавочка, где арестанты, получающие от родных денежные переводы, раз в неделю могли приобретать продукты. С заявками на покупку и деньгами в лавочку водил тюремщик помощника старосты, который и приносил в камеру продукты. В этой лавочке продавалась колбаса двух сортов, очень дешевая, приготовляемая из обрезков туши в мастерской при тюрьме, и подороже, вполне съедобная. Последняя на тюремном жаргоне называлась «за что боролись», первая – «чего добились». Без комментариев понятно, кто ел первую, кто вторую, «соль» названия становилась очевидной. Юмор был неотъемлемой частью духовной жизни арестантов.

Выгодно от режима Внутренней тюрьмы Бутырская тюрьма, на тюремном жаргоне «Бутырка», отличалась и тем, что давались книги для чтения, художественная и учебники. Раз в неделю помощника старосты тюремщик водил в тюремную библиотеку, и он приносил ящик книг, причем некоторым даже иногда по заказу. Я стал изучать английский язык по самоучителю под руководством инженера-горняка Дрозжилова. Под видом урока произношения последний очень тонко однажды предостерег меня от разговора с одним слушателем Военно-медицинской академии, которого он подозревал как «наседку». Инженер раскрыл самоучитель и, подойдя ко мне, громко начал склонять «ай ду нот ту спик». Я понял и свел разговор на нет.

Описанные выше стороны режима в Бутырках, в том числе и громкие разговоры и даже пение арестантов, были узаконены тюремным уставом. Но были еще свободы и нелегального порядка. Так, например, общение между арестантами из разных камер поддерживалось перепиской через «почтовый ящик» - укромные места в общей для коридора уборной, где прятались записки, и тюремным «телеграфом». Ни о первом, ни о втором способе общения во Внутренней тюрьме не приходилось и мечтать, потому что там после каждого посещения камерой уборной в последней производился тщательный обыск, вплоть до обшаривания унитазов ментом в резиновых перчатках; а при царившей там гробовой тишине малейший стук телеграфа сразу бы привлек внимание мента. Общение же между камерами было очень важно для многих арестантов, сидевших по одному делу. Они могли сговориться, в каком разрезе давать показания следователю, о чем умолчать, знать показания друг друга. Таким образом, обходился главный принцип изоляции друг от друга однодельцев, для какой цели однодельцев всегда содержат в разных камерах.

В нашей камере очень оживленную переписку по политическим вопросам вел член организации «Группа освобождения труда» со своими единомышленниками и однодельцами, оставляя почти ежедневно для них в условном месте в уборной свои записи и получая там же от них написанное ими. По существу, они и в тюрьме действовали как истинные революционеры, вели дискуссию и вырабатывали свою политическую программу.

Но более распространенным средством связи между однодельцами был «телеграф», работавший по азбуке, разработанной еще декабристом Рылеевым. Табличка с этим кодом сейчас висит на двери камеры Рылеева в Петропавловской крепости в Ленинграде. По этому коду буквы расположены по пять в каждом горизонтальном ряду. Первые удары обозначали порядковый номер буквы по горизонтали, вторые, после краткого перерыва, номер горизонтального ряда. Например, чтобы передать букву «В», следовало три коротких удара, пауза и один отрывистый удар. Для буквы «К» соответственно требовалось пять и два ударов. Между буквами делалась более длинная пауза, между словами еще более длинная. Слышимость была превосходная благодаря железным болтам, проходившим через стенки из камеры в камеру, для закрепления железных кроватей. Так осуществлялась связь по горизонтали. По вертикали для связи служили трубы водяного отопления. Телеграфист брал нелегально хранившийся нож или какую-нибудь железку, неизвестно как подобранную на прогулке, и, получив текст «телеграммы» от однокамерника, монотонным постукиванием по болту или трубе привлекал внимание своего коллеги в соответствующей камере. Получив частое постукивание от вызываемого, телеграфист передавал телеграмму. Если сосед чего-нибудь не понимал, он яростно тер в ответ железкой по болту, и телеграфист повторял текст снова. На случай вынужденного прекращения передачи вследствие появления в камере тюремщика, принимавший в ответ давал два отрывистых удара. Телеграф работал по нескольку часов в сутки, передавая не только соседним камерам, но и всему корпусу с «ретрансляцией» каждой камерой. По нему узнавались и политические новости от только что посаженных арестантов в другие камеры, а также новости, которые не печатались в газетах, получаемых нами из тюремной библиотеки. На случай увода телеграфиста из камеры, что могло случиться в любую минуту, каждый телеграфист готовил себе смену. Третьим сменщиком стал я, подготовив в свою очередь себе смену. Последние два месяца моего пребывания в камере я так привык понимать выстукивания соседей, что вел прием без всякой записи, как и мои предшественники.

На другой день моего заключения в Бутырку телеграфист, прослушав выстукивание из соседней камеры, громко спросил: «Кто здесь по делу черниговцев»? Я решил ответить уклончиво, прося передать: «Есть из городка Н.», назвал городок полностью и свою фамилию. Больше никто со мной в контакт вступить не пытался, и я передавал и принимал телеграммы только для других. Не будучи знакомым на воле со своими «однодельцами», я решил держаться от них в стороне и в тюрьме. Впоследствии я узнал, что о черниговцах запрашивал Холопцев, как он сам мне рассказал, но, получив от меня уклончивый ответ, решил меня больше не беспокоить, чтобы не запутать и меня.

Пользуясь относительно мягким режимом, арестанты в Бутырках коротали время между чаем, обедом, прогулкой, оправками и ужином в разговорах, чтением книг по своему культурному уровню, отводя час перед сном на ходьбу гуськом между нарами под хоровое пение идущих, помогавшее им не сбиваться с шага.

Так проходил день за днем, для меня почти пять месяцев, которые я просидел в Бутырской тюрьме.

КАМЕРА № 60

Камера № 60 Бутырской тюрьмы была населена весьма разнородной портретной галереей разных типов людей, отличавшихся друг от друга степенью своей культурности, профессией, повседневными привычками, складом ума и характера и даже национальностью. В основном это были русские, но за мое пятимесячное пребывание в этой камере, я жил бок о бок с несколькими евреями, украинцами, двумя финнами и одним венгром. Согнанные на малую площадь, общавшиеся друг с другом на протяжении всех суток неделями, вся эта разношерстная масса в основном все же как-то находила общий язык, возможно, во многих случаях лишь усилием воли, избегая крупных столкновений. Мне не пришлось наблюдать массовой солидарности всей камеры в целом против тюремной администрации, но складывающиеся отдельные группы арестантов довольно стойко могли противостоять нажиму какой-либо такой же группы арестантов. Общее несчастье - арест, содержание в тюрьме - не сплачивало всей массы в целом и, по-видимому, причиной этому было наличие в камере преступников-рецидивистов, случайных преступников и просто невиновных людей, в невиновность которых не могли поверить первые две группы, что и создавало отчуждение и неприязнь между этими категориями арестантов. Классифицировав арестантов на такие три группы, я имел в виду, что они в основном состояли из уголовников, так называемых бытовиков, и обвиняемых по статье 58-й «контрреволюционеров».

Законы советского государства не имеют понятия политического преступления, имеющегося в сводах законов цивилизованных народов. Противники Советской власти привлекаются по статье Уголовного Кодекса и политическими заключенными не считаются. Такой статьей в действовавшем до начала 60-х годов уголовном кодексе была статья 58-я с многочисленными пунктами. Произволом ОГПУ по этой статье обвинялось подавляющее большинство совершенно невиновных людей, принадлежащих к тем или иным слоям общества, которым наступала очередь физического уничтожения. Так, последовательно репрессиям по 58-й статье подвергались капиталисты, духовенство, офицерский корпус Русской армии, техническая интеллигенция, интеллигенция вообще, кулаки, подкулачники, то есть крестьянство, и впоследствии рабочие, имевшие опыт революционной борьбы против властей. Всех обвиняемых по 58-й статье называли контрреволюционерами, сокращенно «каэры».

Каэры в камере № 60 были в подавляющем меньшинстве, и надо остановиться персонально на каждом, так как принадлежность их к тому или иному слою общества до некоторой степени указывает, на какие слои общества в конце двадцатых годов был направлен террор, какие слои подвергались особенно жестоким репрессиям.

В группе инженеров был Дрозжилов из треста «Уралплатина», Гольдберг из Наркомата Путей сообщения, Нарушевич из «Вохимпрома» и еще четыре инженера, фамилии которых не остались в памяти. В том числе один из «Взрывпрома», офицер-сапер Русской армии. Нарушевич тоже был офицер-академик Русской армии, верой и правдой дослужившийся в Красной Армии и до комбрига и до ареста. Он был директор порохового завода. Все они обвинялись во вредительстве по пункту 7-му 58 статьи. Особо трагически сложилась судьба Нарушевича, который, испугавшись угроз следователя арестовать его единственную дочь, девушку, сам на себя написал обвинительный материал под диктовку следователя. Когда более стойкие из каэров указали ему на пагубность его действий, он, набравшись духу, написал из камеры заявление об отказе от своих показаний с разоблачением методов допроса следователя. Последнее для него оказалось роковым, вечером его забрали с вещами, и больше о нем ничего не удалось узнать. Можно только догадываться, каким пыткам, моральным и физическим, подвергали его в ту ночь за отказ от показаний и «клевету» на следователя. Если пытки он и выдержал, то из тюрьмы живым не вышел. Отдать должное остальным инженерам, они держались с большим достоинством, и вряд ли что-либо удалось следователям добиться от них, хотя и они были лишь обывателями в полном смысле этого слова, совершенно аполитичными, простыми хорошими людьми, по-отечески относившимися ко мне. Как правило, под следствием все они сидели долго.

Два представителя духовенства - Высокопреосвященный Серафим, третий заместитель Патриаршего престола и рядовой священник держались очень дружно, не навязывая никому своего знакомства и в то же время любезно отвечая обращавшимся к ним. Истребление и изоляция от народа священнослужителей продолжались. Церковь большевики хотели ликвидировать, но она выжила и сейчас живет. После смерти патриарха Тихона в 1923 году советское правительство не разрешило избирать нового Патриарха Московского и Всея Руси. Тогда остатки уцелевшего от арестов и расстрелов Святейшего Синода Русской Православной Церкви учредили должность блюстителя Патриаршего престола, избрав митрополита Петра на этот пост. Немедленно последний был арестован ОГПУ, отправлен на Север, где и скончался. Второго избранника постигла та же участь. Третий, избранный на этот пост, Владыка Серафим, попал под домашний арест в мужском Могилевском монастыре и не мог выполнять возложенных на него функций по управлению Церковью. Однако и этого оказалось недостаточно. В марте 1929 года он был переведен в камеру № 60 Бутырской тюрьмы и оттуда, получив срок в три года, по 58-й статье отправлен по этапу в Соловецкие концлагеря. Оба священнослужителя про себя молились, но особенно трогательно было, когда в Святую Ночь они оба не спали, запели в полголоса «Христос Воскресе» и затем, не сходя со своих мест на нарах, отслужили Заутреню.
По 58-й статье сидела и молодежь. Это были два семнадцатилетних еврея из Одессы, за принадлежность к одесский организации Социал-демократической молодежи. Их взяли с поличным во время распространения листовок на октябрьской демонстрации 1928 года. Оба отделались довольно легко, получив по три года ссылки в Казахстан.

Третий молодой человек, партийный большевик, студент Высших литературных курсов, член подпольной организации «Группа освобождения труда». Он продолжал дискуссию со своими единомышленниками, в том числе и со своей сестрой, сидевшей в женском корпусе, и с ее мужем-комдивом. Группа была очень многочисленна, состояла главным образом из студентов Высших литературных курсов. В камере он вел агитацию за идеи Группы. Рано раскусив, к чему ведет единоличная диктатура Сталина - к крушению всех идеалов Социалистической революции, Группа считала Сталина и сформированное им политбюро партии большевиков предателями идей Октябрьской революции. Отлично понимая невозможность борьбы со Сталиным мирными методами, эта Группа призывала к свержению Сталина и провозглашению демократического многопартийного строя. По их мнению, поскольку такая акция привела бы автоматически к реставрации капитализма, партия большевиков должна была начать готовить новую социальную революцию, снова, захватив власть, начать строить социализм, не повторяя ошибок Октябрьской революции, которые привели к единоличной деспотии сначала Ленина, а потом и Сталина. Таким образом, эта Группа в своей программе заходила значительно дальше Троцкистско-Зиновьевской оппозиции, довольствовавшейся только свержением самого Сталина.
Почти столько же, сколько и я, в камере № 60 просидели под следствием два московских трамвайных вагоновожатых, обвиненных по 58-й статье за участие в забастовке московского трамвая в марте 1929 года. Забастовщиков было так много, что не хватило камер, чтоб рассадить их по одному, в большинстве камер их сидело по двое. Один из них, старый дореволюционный вагоновожатый, отделался тремя годами высылки на Волгу; второй, лихой кавалерист, офицер Русской армии, служивший в Красной Армии и имевший Орден Красного Знамени за ликвидацию басмачества, получил пять лет концлагеря* . Ни орден, ни звание не помогли. (Лихой кавалерист, офицер Русской армии, служивший в Красной Армии и имевший Орден Красного Знамени за ликвидацию басмачества» - Игорь Александрович Курилко (1893-1930).

По иронии судьбы, блестящий адвокат Плятт, защитивший на своем веку десятки, если не сотни, подсудимых, сам оказался подсудимым по 58-й статье. Он выступил с яркой речью на собрании московских адвокатов, или, как они тогда назывались, защитников, страстно доказывая несправедливость декрета власти, изданного в марте 1929 года. Этот декрет устанавливал, как составную часть ликвидации НЭПа и похода на частника, запрещение адвокатам частной практики и требовал от адвокатов внесение в кассу «коллегии защитников» всего гонорара, получаемого ими от подзащитных, и посадил всех адвокатов на зарплату. Получилась уравниловка, жертвой которой стали опытные адвокаты, привыкшие жить на широкую ногу, а неспособные адвокаты ликовали, предвкушая пожить на чужой счет. Ответ на речь, как пишет Вадим Кожевников, «пришел очень скоро, ночью, в сапогах», и к утру Плятт в шикарной бобровой шубе оказался сидящим на параше, за неимением другого места и мебели в нашей камере. Смрад и вид ночлежки привели именитого адвоката в ярость. Он поднял стук в дверь, выкрикивая с пафосом: «Я нахожусь в советской тюрьме. Я требую гуманного обращения. Куда вы меня привели?». После того, как тюремщик очень грубо пригрозил ему карцером и недвусмысленно поднес свой кулачище к его носу, Плятт смяк, превратился в покорного арестанта и следующие ночи спал на полу, завернувшись в свою шубу, пока не дошла его очередь перебраться на нары.
Заканчивая рассказ о виновных и невинных, обвинявшихся по 58-й статье, нельзя не упомянуть еще об одном обитателе камеры № 60, просидевшем в ней довольно долго, о работнике Шанхайского торгпредства, служившего там переводчиком. Почти не оставалось сомнения, что и он, и его брат, переводчик Греческого посольства в Москве, были «ссученными», как назывались на уголовном жаргоне преступники, ставшие осведомителями ОГПУ или уголовного розыска. Незаконные сыновья-близнецы крупной тверской помещицы Волковой, родственники по матери Толстых, они оба обладали прекрасными светскими манерами, имели превосходное образование, свободно говорили на нескольких языках. С Всеволодом я встретился значительно позже, а Олег спал на нарах рядом со мной. Вкрадчивость, умение занятно рассказывать о Китае и Иране, где он служил, критическое освещение политики нашего демпинга быстро открыли ему двери в компанию инженеров, от которых ему, по—видимому, было задание многое узнать. Чтобы отвести от себя и тень подозрения, он учинил совместно с уголовниками суд над сидевшим в камере писателем, обвинив его в том, что он «наседка», использовав в качестве обвинения тот факт, что писатель много записывал. Не возникло никаких подозрений и тогда, когда однажды, вернувшись с допроса, Дрозжилов ** был весьма расстроен тем обстоятельством, что следователю было известно его случайное знакомство с иностранцем Брауном, о котором незадолго до этого рассказал нам Дрозжилов, наведенный на откровенный разговор Волковым о его общении с иностранцами за границей и в Москве. (описываемые события происходили не ранее 5 марта 1929 года и не позднее 22 мая 1929 года. В это время Олег Васильевич Волков (1900-1996) находился в камере №60 в Бутырской тюрьме, а вовсе не на Соловках, как он пишет в «документальном» произведении «Погружение во тьму».) Тогда Дрозжилов сказал Волкову, что это знакомство его очень беспокоит, это единственное, из-за чего он может пострадать. Подозрение в отношении Волкова у нас возникло только тогда, когда он вернулся в камеру «из поездки по городу». Так формулировал обычно тюремщик свой вызов арестанта, когда последнего вызывали на допрос на Лубянку-два. После нескольких дней отсутствия, надушенный, в новом летнем костюме с обильной продуктовой передачей, посвежевший Волков вернулся к нам в камеру. Он пояснил, что передачу получил от Толстых. После этого инцидента его вскоре забрали у нас из камеры с вещами, и только встретившись через несколько лет с его братом Всеволодом, приняв, по колоссальному сходству близнецов, его за Олега, я поздоровался с ним. Когда выяснилось недоразумение, я спросил об Олеге. Всеволод уклончиво ответил, что брат его продолжает жить неплохо. Сам же Всеволод все же получил пять лет концлагеря, где продолжал быть осведомителем. Конечно, со стороны инженеров и меня было наивно доверяться сотруднику торгпредства. Там и в посольствах могли работать только секретные сотрудники ОГПУ.

Дрозжилов Петр Андреевич, родился в 1878 году в городе Верный Семиреченской области (сейчас Алма-Ата, Казахстан), - инженер-механик, специалист в области золотодобычи. Окончил Фрейбергскую горную академию в Германии. 10 лет работал на золотых приисках Верхнеуральского и Троицкого уездов Оренбургской губернии. Занимался механизацией золотодобычи в Миасской долине, на Царево-Александровском прииске и др., а также на приисках Кочкарской золотоносной системы. В 1917—18 служащий Уфимского отделения Сибирского торгового банка, страхового общества «Россия». В 1919 эвакуирован в Красноярск. В 1919—22 работал в Алтайском горном управлении (Барнаул). В 1923—28 в Екатеринбурге (с 1924 Свердловск) управляющий технико-производственным отделом треста «Уралплатина», занимался организацией добычи платины (на Среднем Урале) и золота (на Среднем и Южном Урале). По поручению треста в 1924 посетил Англию, Германию, США и Чехословакию для ознакомления с дражным делом, золотодобывающей техникой и размещения заказов на изготовление драг (результаты поездки опубликованы в книге «Дражное дело в Америке»). Участвовал в разработке проектов и установке электродраг для Нижне-Тагильского и Исовского горных округов.
Арестован 23 августа 1928 г., приговорен: 22 мая 1929 г. на 10 лет ИТЛ. Дальнейшая судьба Дрозжилова неизвестна.

Самой обширной группой арестантов в камере № 60 были «бытовики». При другом экономическом строе действия этих лиц никак не могли бы рассматриваться как преступные, влекущие за собой арест, следствие, судебный процесс и отбывание срока наказания в местах заключения. Это были мелкие торговцы, именуемые «спекулянтами», растратчики столь малых сумм, что капиталист, работая они у него, ограничился бы лишь увольнением их с работы, всевозможные посредники купли-продажи, известные под названием маклеров.

Все они были бесцветные личности, не понимавшие и не способные быстро приспособиться к изменяющейся экономической политике государства, покорно ждавшие своей участи, принимавшие даваемые им краткие сроки заключения как временный перерыв в своей обычной деятельности, нисколько не собираясь «исправиться» и беззаветно впрячься, после освобождения, в колесницу социализма.

Не собирались поддаваться «перевоспитанию» и уголовники. В камере № 60 они составляли вторую по численности, после каэров, группу. В нее входили, начиная от шестнадцатилетних мальчишек, совершивших первую кражу, до убеленных сединами «паханов» с большим, еще дореволюционным стажем, проведших всю жизнь в преступлениях и тюрьмах. Это был совершенно особый мир со своими неписаными жестокими законами, со своим неповторимым мировоззрением. С их точки зрения, весь мир делился на «жуликов» и «фрайеров». Первые это были они сами, которые жили за счет ограбления вторых. Среди «фрайеров», по их понятиям, попадались «штымпы», те же фрайеры, но более простодушные, обворовать или обмануть которых не представлялось трудным, а потому это и за воровскую доблесть не считалось. О встретившихся на их воровском пути штымпах, уголовники рассказывали с явным презрением, с оттенком покровительства, как о малых детях. Сами уголовники делились по своим «специальностям». Здесь были специализировавшиеся по вскрытию и ограблению сейфов – «медвежатники», по обворовыванию квартир – «домушники», по хищению вещей на транспорте – «майданщики», по краже белья на чердаках – «голубятники» и т.д. На самой нижней ступени этой уголовной иерархии стояли «карманники». Возглавлял эту иерархию «король». Король должен был быть закоренелым уголовником-рецидивистом, большей частью «ходившим по мокрым делам», то есть совершившим ограбление с убийством. Он должен был быть сильной личностью, подавляющей не только членов своей банды, но и всех уголовников на определенной территории. Он должен быть храбрее не только рядовых уголовников, которые почти все очень трусливы, но и других претендентов на пост короля. Такие качества давали претенденту возможность предрешать свое избрание королем, которое производилось в каком-нибудь шалмане взамен умершего или расстрелянного. Кандидат должен внушать такой страх, чтоб никто не решился оспаривать его права на вакантный пост короля. Король занимает свой пост пожизненно. Однако его смерть не всегда влечет избрание нового короля, так как число королей не установлено, но большей частью, в больших населенных пунктах есть не менее одного короля, в зависимости от количества оперирующих в нем уголовников. Приближенно можно сказать, что количество королей зависит от наличия волевых жуликов, претендующих на это звание.

Власть короля безгранична в рамках воровского закона. Не выполнение распоряжений короля влечет за собой смерть ослушавшегося, причем смертный приговор уголовнику приводит в исполнение проигравший в карты уголовник. Король редко сам «идет на дело», то есть сам участвует в воровстве, грабеже; большей частью он только дает наметку, участвует в разработке плана ограбления. Но живет король по потребности за счет награбленного не только его бандой, но и другими жуликами, находящейся на территории его юрисдикции. В любое время, смотря по обстоятельствам, эта территория сужается до предела камеры или расширяется до пределов города или концлагеря. Так, в камере № 60 было два, а возможно даже и три короля, причем, небольшой отрезок времени они сидели вместе. Уголовниками управлял король, раньше попавший в камеру, передав затем свои функции следующему королю при выбытии из камеры. Передача власти проходила для непосвященных незаметно, но второй король немедленно проявил себя отдачей приказаний. По каким признакам уголовники узнают короля, для меня осталось тайной. Фрайерам уголовник никогда не хвастается, что он король. Его королевское звание для окружающего мира сохраняется в тайне, и только, внимательно присматриваясь к отношениям между уголовниками, можно определить, кто у них король.

Мне довелось видеть поединок двух королей в карточной игре. Старый пахан, проведший большую часть своей жизни на каторге, сел играть в карты с недавно перевезенным из другой тюрьмы средних лет тоже матерым уголовником, до революции уже привлекавшимся по уголовным делам. Старый король буквально обобрал молодого и забрал не только вещи, которых у него было немало, но и всю одежду с него, бросив ему какое-то рубище, чтобы он не сидел в белье. Через несколько дней пахан отбыл на этап, сгибаясь под тяжестью выигранных вещей. Непосильную ношу ему пришлось нести только до пересыльной камеры, а там остальные уголовники, следовавшие с ним по этапу, по воровскому закону должны были быть у него носильщиками. Как только пахан исчез за дверью, среди уголовников в камере началась суета. Каждый снимал что-нибудь с себя и подносил оставшемуся королю. Тот оделся, как только хотел.

Неписаный закон уголовного сообщества, этого мира жуликов жесток и прост как законы дикарей. Его достоинство заключаются в том, что он, вследствие своей простоты, регулируя лишь основные взаимоотношения уголовников между собой и с человечеством, не допускает никаких юридических кривотолков его, чем грешат все своды законов цивилизованных обществ. Уголовникам запрещается воровать друг у друга, а также у фрайеров в тех районах, где они живут. Преступления в районах, где живут уголовники, должны совершать другие уголовники, не проживающие в этом районе. В то же время обман и жульничество в карточной игре между уголовниками не запрещается. Карточную игру уголовники ведут между собой почти беспрерывно, краплеными картами, передергиванием карт и другими шулерскими приемами. Честно они никогда не играют между собой. Выигрыш сопутствует не слепой удаче, а тому, кто применил такой шулерский прием, который не разгадал противник. Игра немедленно прекращается, если противник разгадал шулерский прием, и тогда считается ничья, после чего игра возобновляется снова, между теми же партнерами. Проигравший обязан уплатить свой проигрыш, иначе он становится «заигранным», и его кредитор, а также любой уголовник может с ним сделать, что угодно, вплоть до убийства «заигранного». Заигранный теряет право на защиту воровским законом и становится отверженным. Смертью также наказывается предательство, совершенное уголовником в уголовном розыске по отношению к членам своей банды. В рамках такого закона король «качает правилку», то есть судит нарушивших воровской закон уголовников, и разбирает всякие недоразумения, возникающие между ними. Король выносит свой приговор, подлежащий только исполнению.

Безусловно, все поступки уголовников по отношению к фрайерам противоестественны всякой морали. По характеру своему уголовники безжалостны, отвратительны, но в своих поступках они руководствуются моралью своего закона, за который они держатся и соблюдают так, как не соблюдается ни один закон ни в одном цивилизованном обществе. Их мораль определяется рамками этого закона.

Среди уголовников есть талантливые люди, которые могли бы стать известными в том или ином виде искусства, есть способные мастера различных специальностей, но всех их прежде всего тянет к совершению преступлений, паразитизму за счет общества. К систематическому труду они органически не способны, у них не хватает усидчивости и воли к длительному преодолению встретившейся трудности. Они предпочитают скучать от ничегонеделания, но не займутся производительным трудом, даже за большие деньги. Нельзя сказать о них, чтобы дни были алчны, а тем более склонны к накоплению богатства. Все, что наворовано, тотчас же пропивается и главным образом проигрывается в карты по шулерской системе, о которой я говорил выше. Все спускается вмиг, и до следующей поживы уголовник влачит голодную раскрывшемуся совершенному им жизнь. Товарищество, дружба между уголовниками отсутствуют. Спайка их зиждется лишь на голом страхе перед королем, главарем банды, соучастниками по преступлению. Все уголовники эгоисты до мозга костей, а эгоисты обычно и трусливы, что особенно верно в отношении уголовников. При столкновениях в камере с фрайерами они действуют скопом, налетая на одного. Но если встречают организованный отпор группы лиц, по численности даже меньшей, сразу разбегаются, как отъявленные трусы. Идя на преступление, они взвинчивают друг друга, разжигая в себе, таким образом, решительность. Риск, на который уголовники идут, совершая преступление, тяжело отражается на их нервной системе, которая у них всех крайне неуравновешенная. Кажущаяся для лентяев легкость жизни уголовников, для них очень нелегка.

Кроме внутренней склонности к чужому добру, приведшей уголовника к первому грабежу, в становлении уголовника-рецидивиста важную роль играет тот же воровской закон, предписывающий всеми способами использовать уголовника-новичка в дальнейшем совершении им с бандой преступлений. Закон предписывает и меры воздействия на новичка за отказ его следовать по уголовному пути вплоть до предания новичка смерти. «Если не с нами, то умри, жизни тебе все равно не дадим, к фрайерам не вернешься», - так формулировал мне король Лифантов воровской закон однажды со мной в разговоре после того, как он меня достаточно узнал и даже покровительствовал мне. Другой и притом весьма распространенной причиной совершения преступления является проигрыш в карточной игре, когда в банк ставится не наличие награбленного имущества, а чья-либо квартира или даже жизнь человека. Проигравший уголовник, под страхом стать «заигранным», идет на преступление, грабеж квартиры или становится убийцей.

Привычка уголовников-рецидивистов делить свой жизненный путь между пребыванием на воле и в местах заключения выработала у них особое отношение к заключению. Они заметно нисколько не переживают лишение свободы, в тюрьме чувствуют себя привычно, и этот отрезок своей жизни используют, в перерывах между враньем о своих воровских «подвигах» и карточной игрой, выработкой планов дальнейших преступлений, которые они смогут осуществить, выйдя из тюрьмы после отбытия срока наказания или побега.

Мне пришлось слышать много раз рассказы уголовников о подробностях совершенных им преступлений, причем каждый выставлял себя в рассказах очень находчивым, храбрым, ловким. В зависимости от степени развития воображения рассказчика, у многих получалось увлекательно и даже правдоподобно. Некоторые могли бы писать увлекательные детективы, если бы только уголовник мог заниматься работой, усидчивой работой.

Карточная игра строжайше преследовалась и в Бутырках, но в карты уголовники играли почти беспрерывно. Карты были миниатюрные, сделанные на каких-то обрывках бумаги, часто на страничках, вырванных из книг. Трафареты для печатания карт представляли для уголовников величайшую ценность, которая наиболее тщательно пряталась от обысков, которым мы подвергались довольно часто со стороны тюремщиков. Но все старания тюремщиков вывести карточную игру были тщетны: вместо отобранных карт, да это и случалось редко, появлялась новая колода, и игра продолжалась. Мне было непонятно, каким способом уголовникам удавалось укрывать карты, но однажды я был поражен, случайно заметив, как у одного из тюремщиков, уходивших после обыска из камеры, карманник незаметно вынул колоду карт. На то он и был карманником, чтобы сделать незаметно. Оказывается, во время обыска карты незаметно были опущены в карман обыскивающего, и обыск результатов не дал. Были отобраны ножи, бритвы, железки, но карт не нашли.

Все уголовники имеют клички, под которыми знают друг друга. Фамилии их не интересуют, так как живут они под разными фамилиями, многие имеют по несколько фамилий, под которыми они совершали раскрывшиеся преступления. Мальчишка-девятиклассник из школы со строительным уклоном, пытавшийся со своими одноклассниками ограбить сберкассу, получил три года тюрьмы и, расхваставшись, что он строитель-водопроводчик, тут же в камере получил кличку «строитель». В дальнейшем он уже не смог, если бы даже и хотел, порвать с уголовщиной. Король Лифантов имел семь фамилий. Он был «медвежатник», на совести имел два убийства, в том числе и милиционера. Сидел он в Таганской тюрьме, отбывая десятилетний срок под фамилией Медведева. В Бутырки его перевели как подследственного, по раскрывшемуся совершенному им ранее преступлению под фамилией Лифантова. За это преступление он был приговорен к расстрелу, который был заменен десятью годами заключения в концлагере.

Между королем Лифантовым и начинающим «строителем» на разных уровнях уголовной иерархии стояли сотни других уголовников, прошедших через камеру № 60. Им не давали долго засиживаться, следствие по их делам вели быстро и, получив по суду небольшие сроки наказания, они переводились в другие тюрьмы или в «рабочий корпус» Бутырок. Особыми индивидуальными чертами эта масса не обладала, и на описании этой портретной галереи выродков общества нет смысла останавливаться.
Однако все же несколько слов надо сказать о редко встречающемся типе уголовников, об уголовниках-евреях. Это была крупная банда из Белоруссии, состоявшая исключительно из евреев. Численность этой банды была такова, что в Бутырках не хватило камер, чтобы рассадить членов этой банды по одному. В камере № 60 из этой банды сидело три еврея, в том числе и главарь банды, первый староста камеры при моем поступлении в камеру, Экштут. Банда специализировалась на ограблении банков, сберкасс и касс учреждений и предприятий и долго действовала успешно. Сам Экштут был вор-рецидивист, довольно культурный и обходительный. Маленького роста, с черной курчавой бородой, он внешне производил хорошее впечатление. Ко мне он явно почему-то благоволил. Из камеры его взяли в часы, когда берут на расстрел, которого он ожидал. Прощаясь со всеми, он единственного меня обнял и поцеловал в губы, как будто этим поцелуем он передавал мне саму жизнь, неотвратимо уходящую от него. Этот поцелуй мертвеца, которым он должен был стать в течение короткого времени, я до сих пор ощущаю на своих губах - столько было в нем тоски по растраченной им нелепо своей жизни.

Все три группы арестантов как-то уживались в тесноте камеры. Иногда возникали раздоры, но до драк при мне не доходило. Уголовники отравляли существование двум другим группам своей распущенностью, но не проявляли воровских склонностей, питаясь подачками от получавших передачи. И все же помещение политзаключенных, особенно молодежи, в одну камеру с уголовниками преследовало определенную цель: сделать пребывание под следствием для каэров еще более тягостным, а молодежь, кроме того, еще и развратить, пытаясь толкнуть ее на уголовный путь. Насколько мне известно, это не имело успеха. Ненавистная для ОГПУ умная молодежь была на удивление морально устойчива, а если еще к тому и исповедовала антибольшевицкие идеалы, то оставалась им верна.

МНЕ ДЕСЯТЬ ЛЕТ!

Мне десять лет! Нет, не от роду десять, от роду мне двадцать три, а десять лет мне дали концлагеря! Десять долгих лет заключенным мне предстоит провести в концентрационном лагере ОГПУ! С двадцати трех лет до тридцати трех лет - лучшую пору жизни человека, всю молодость! Молодость у меня отняло ОГПУ, порождение строя диктатуры; отняло не только у меня одного, отняло у многих и многих, а еще у многих - даже и жизнь.

Обжившись в камере Бутырской тюрьмы в течение нескольких месяцев, став ее старожилом, проводив на этапы всех арестантов, которых я застал при водворении в эту камеру, я как-то уже не чувствовал с такой остротой свалившееся на меня несчастье. Я просто устал тревожиться о своей судьбе, а полученная мною от матери в апреле первая передача подбодрила и успокоила меня. Факт передачи рассеял мои опасения относительно судьбы матери, я понял, что, по крайней мере, хоть она на свободе. Кроме того, разрешение получать передачи как будто говорило о благоприятном для меня ходе следствия. Смущало, конечно, все же продолжавшийся запрет на свидание с матерью и на вещевые передачи. Отсутствие вещевых передач ставило меня в особо трудные условия, но я приспособился, как это делали некоторые арестанты, стирать нательное белье, единственную пару, бывшую на мне, в уборной во время оправки, продолжавшейся для каждой камеры около часа. Правда, после стирки, когда белье сохло, развешенное над моим местом на нарах, я ходил без белья, но и это все же было лучше, чем допросы.
С апреля месяца по четвергам я стал регулярно получать продуктовые посылки от Политического Красного Креста. Передачи состояли из двух французских булок, пятидесяти грамм сливочного масла и ста граммов сыра.

Правда, мелкие уколы психике в апреле и июне все же имели место. Соблюдая законность, каждые два месяца ВЦИК выдавал разрешение ОГПУ на продление следствия и меня каждые два месяца вызывали днем, хорошо что не ночью, в коридор, где на столике дежурного я расписывался в уведомлении меня о столь чуткой заботе по отношению ко мне. Но от допросов я все же отдохнул в Бутырках месяца три, и нервы снова окрепли.
Но на новый допрос меня все же вызвали в начале июня, днем. Следователь, довольно молодой, в форме ОГПУ с тремя квадратиками в петлицах, по фамилии Корженевский, сразу приступил к фиксации вопросов и ответов в протоколе допроса. Анкетные данные на первом листе уже были заполнены до моего привода. Вопросы были все те же: когда вступил в социал-демократический союз молодежи, знал ли я таких-то и таких-то (фамилии эти уже навязли у меня в зубах), кто втянул меня в организацию, кто давал мне социал-демократическую литературу. Мои отрицательные ответы он охотно записывал без всяких проволочек, прочеркнул оставшиеся не заполненные места в бланке протокола и дал мне подписать. Морально от допроса я нисколько не пострадал и отнесся к нему спокойно.

Впоследствии я встретил еще двух жертв этого следователя, отправленных им в концлагерь по 58-й статье, пункту 8 (террористический акт). В 1931 году он отправил хорошего электромонтера, солдатом попавшего в плен в первую Мировую войну, и в 1933 году полковника Русской армии Лобанова. На меня Корженевский произвел впечатление малоопытного следователя, которому поручили работу писаря - еще раз написать протокол моего допроса, который понадобился для соблюдения видимости закона. Случай с полковником Лобановым показал, что таким же он остался и в 1933 году, спустя четыре года, благодаря своей бездарности и низкому уровню развития. Познакомившись с полковником и близко его узнав, я вполне поверил последнему в правдивости рассказанного им, особенно в свете хорошо ставшими мне известными нравами сотрудников ОГПУ. Корженевский обвинил Лобанова в агитации за восстановление на престоле Российской Империи Великого Князя Николая Николаевича. Лобанов всячески отказывался подписать такое обвинение, но ряд карцеров и холодных, и горячих, и с фекальными нечистотами, заставили его сдаться, тем более что Корженевский обещал ему срок не более трех лет «за чистосердечное признание». На этом и договорились, Лобанов подписал, его перевели в общую камеру, где он, измученный, сразу заснул. Ночью Корженевский снова вытащил на допрос несчастного старика и обрушился на него с руганью, что дескать Лобанов его подвел и что ему, Корженевскому, страшно влетело от начальства, так как Николай Николаевич уже умер, а он, Лобанов, как старый человек, должен был это лучше знать, чем он, Корженевский, молодой. Чтобы «исправить» положение и Лобанову снова не попасть в карцер, подследственный и следователь решили переписать протокол допроса и поставить вместо Николая Николаевича другого Великого Князя, помоложе, Дмитрия Павловича. Корженевский сдержал свое слово, и Лобанов был доволен, что действительно отделался только тремя годами заключения в концлагерь. В конце июня меня снова вызвали на допрос и снова днем. Собственно, допрос не состоялся. Я просидел около получаса в следственной камере один, и затем тюремщик отвел меня назад в камеру № 60. Когда я в камере рассказал о несостоявшемся допросе и был в полном недоумении от случившегося, король Лифантов, назвав меня по имени, сказал: «Готовься к приговору и отправке, так они делают; за тобой тайно наблюдал в следственной камере психолог, он определял твой характер; от того, как он тебя определил, зависит теперь твоя судьба». К счастью, в этот день в нашем коридоре работал парикмахер из заключенных, уголовник с кратким сроком, отбывавшим наказание в Бутырках. Желавших подстричься и побриться тюремщик вызывал из камеры по одному, и под его наблюдением парикмахер, расположившийся со своим нехитрым набором инструментов на столике дежурного, приводил в порядок заросших арестантов. Я никогда не пропускал этого ежемесячного посещения парикмахера и в этот день был подстрижен, причесан под пробор, побрит. На мне была, вследствие жаркой погоды, только нижняя белая рубашка, только на днях мною выстиранная, с закатанный выше локтя рукавами, я был без гимнастерки. Чистенький аккуратный вид, улыбка на лице от вернувшейся ко мне без допросов жизнерадостности делали мое лицо еще моложе, чем я был, и, конечно, я совершенно не походил на того разбойника, каким я выглядел на фотокарточках, сделанных во Внутренней тюрьме. Такой контраст, очевидно, перетянул чашу весов на мою сторону. На психолога я произвел благоприятное впечатление, и моя жизнь была спасена.

Получение в начале июля первой вещевой посылки от матери косвенно подтвердило благоприятность произведенного мною на психолога впечатления. Если бы решили меня не оставлять в живых, вещевой передачи не разрешили бы. Но одна вещичка, вложенная в передачу, испортила мне всю радость. Чем дольше человек находится в заключении, тем тоньше вырабатывается у него способность к тюремному эзопову языку. Находящийся на воле человек никогда бы не подумал искать какой-либо смысл в том или ином жесте другого человека, переданном предмете и тому подобном. Но в тюрьме, где всякое общение преследуется, а общение даже более необходимо, чем на воле, от этого может зависеть судьба человека, а подчас и жизнь. Тайный смысл формы, назначения, количества обыденных вещей ищется повсюду и более или менее правильно расшифровывается. Моя мать, без всякого тайного от тюремщиков значения, вложила в посылку запонки и зажим для галстука. Галстух из передачи изъяли, чтобы я не мог на нем повеситься, а запонки дошли до меня. А на запонках было изображение слона. Тотчас же для меня стало бесспорно: мать уже знает последовавший мне приговор - CЛ0H, то есть Соловецкий Лагерь Особого Назначения. Потому она и передала мне, рассудил я, запонки с изображением слона. Мать ничего тогда не знала, да и приговора коллегии ОГПУ еще не было, но интуиция моя предвидела его.
Через неделю после этого, как, как потом стало нам с матерью известно, приговор мне уже был, а ни я, ни мать еще о нем ничего не знали, вдруг я получил внеочередную от нее передачу: только шесть яблок, притом зеленых и совершенно несъедобных. Опять я подумал, что в этой передаче есть смысл: мне дали или шесть лет СЛОНа или «минус шесть» (Освобождение из тюрьмы с запретом проживать в шести главных городах страны (Москва, Ленинград, Минск, Харьков, Киев, Тбилиси) и во всей пограничной зоне). О последнем счастье я уже и не смел мечтать, но надежда все же теплилась. И эта передача была тоже сделана матерью без всякого тайного значения.

Еще через несколько дней мне дали десятиминутное свидание с матерью. Это была огромная радость для нас обоих еще и потому, что это означало еще и то, что я миновал опасность расстрела. Приговоренным к расстрелу никаких свиданий не давали. Из тех же соображений почти не давали свиданий с родственниками каэрам до вынесения приговора.

Обставлено было свидание, не только для нас с матерью, но и для других приговоренных и их родственников, издевательски. Комната для свиданий была разделена на ряд кабин, одна против другой, разделенных двухметровым проходом, по которому взад и вперед ходил тюремщик. Стенки кабин, выходивших в коридор, представляли собой густую металлическую сетку. В одну кабину впускали пришедшего на свидание, в противоположную через проход, соответствующего арестанта. Чтобы разговаривать через два метра, каждый повышал голос, а так как кабин было много - стоял невероятный гвалт, из-за которого ничего не было слышно, что было на руку тюремщикам. Объяснялись больше знаками и улыбками. И через две решетки я увидел, как изменилась мать, сколько муки было в выражении ее лица, хотя она и принуждала себя улыбаться. Она не видела меня пять месяцев, это была ее первая разлука со мной, и кроме того, сколько раз она меня уже хоронила, когда от нее скрывали мое местонахождение. В ОГПУ она уже узнала мой приговор, но в гвалте я не расслышал ничего. Краткое свидание оставило тягостное впечатление. Тепло стало от того, что мать где-то близко в Москве.

А еще через несколько дней, 16 июля, после завтрака тюремщик вызвал меня из камеры в коридор и подвел к столику дежурного по коридору. У столика стоял тюремщик в форме, но без знаков различия в петлицах. Он протянул мне узенькую бумажку: «Распишитесь». Я прочитал: «Выписка из постановления судебного заседания коллегии ОГПУ от 5/VII 29 г». Излишне подчеркнуть, что никакого судебного, в общепринятом значении этого слова, заседания не было, на него меня не вызывали, и «судьи» меня в глаза не видели. Узенькая полоска бумажки была разграничена посередине вертикальной чертой, и слева было напечатано: «Рассмотрев дело по обвинению (далее следовали моя фамилия, имя, отчество, год рождения) по статье 58-й, пунктам 8 и 11 УК РСФСР», а справа от черты: «Постановили: заключить (следовали снова моя фамилия, имя, отчество) в концлагерь сроком на десять лет». «Выписка верна», подпись и печать. Я перевернул бумажку и на обороте написал: «С приговором не согласен, я невиновен» и подписался. Тюремщик, видя, что я пишу, стал вырывать от меня приговор, но я, впервые в жизни оказав сопротивление представителю власти, крепко зажал бумажку в руке, навалившись на стол, и дописал. Тюремщик выхватил у меня бумажку и заорал: «Ишь расписался, все равно не поможет». И без него я знал, что не поможет, протест был почти подсознательный. По приказанию тюремщика меня дежурный отвел в камеру. Уходя, я слышал, как он распорядился, чтоб к нему вызвали Холопцева из соседней камеры.

Я не испытал от объявления приговора особого нервного потрясения. Для того, чтоб осознать всю глубину разверзшейся подо мной пропасти, надо было время. К тому же, приговор я принял как-то не всерьез. И даже не потому, что мне (а это я как-то сразу сообразил) не просидеть десять лет в концлагере из-за своего здоровья, поскольку только за полтора года до ареста я выздоровел от тяжелого заболевания туберкулезом и даже еще ходил, по совету врача, с палкой, которую мне не разрешили взять с собой при аресте, а главное, из соображений влияния на суровость моего приговора обостренной «международной обстановки». В этом направлении меня горячо и вполне искренно поддержали мои друзья—инженеры, казалось, люди весьма умные. В это время происходила война с Манчжурией, почему-то закамуфлированная для советских граждан под названием «события на Восточно-Китайской железной дороге», и 5/VII-29 года коллегия ОГЛУ оптом проштамповала массу приговоров, чтобы очистить тюрьмы для прибывающих из Манчжурии эшелонов с белогвардейцами, захваченными Красной Армией на своих квартирах, где они мирно проживали после отступления из Сибири в конце гражданской войны. Уже более десятилетия пропаганда усиленно вбивала всем в головы, что все репрессии, все зло, причиняемое властью народу, являются только ответными на «происки империалистов». Власти отлично сознавали непопулярность в народе всех своих действий и, пытаясь отвратить от себя народный гнев, переключала его на «империалистов». Как ни странно, эта пропаганда, повторяемая везде и всюду, ежедневно, возымела действие, и даже умные люди, поддавшись ей, вывели теорию, по которой суровость приговоров зависит от международной обстановки и как только обострение уляжется, всех из концлагерей выпустят. Эта концепция ни в коем случае не соответствовала действительности, что с очевидностью показала практика дальнейшего правления Сталина, была крайне наивна, но имела широкое распространение.

В камеру вернулся я все же взвинченный, зачем-то вскочил на нары и, обращаясь к однокамерникам, крикнул: «Я получил десять лет, товарищи, не следуйте моему примеру!». Затем я слез с нар и застыл неподвижно. Не преувеличивая, мои слова ошеломили камеру. Все замерло. В камере воцарилась такая атмосфера, как бывает в комнате, где находится покойник. Многоликая арестантская масса перестала заниматься своими повседневными делами. Такой суровый приговор мне поразил эти восемьдесят людей, в большинстве эгоистов, эгоизм которых поднимался до пределов, совершенно исключенных в нормальной обстановке, из-за желания выжить в суровых условиях тюрьмы, когда они вели борьбу со следователями за место под солнцем. В этой массе застывшей в тишине, конечно, были мои друзья – наставники-инженеры, остро переживавшие за меня, но большинство переживало за себя, за свою дальнейшую участь, и невиновные «контрреволюционеры», и бытовики, и уголовники, совершившие преступления. Большинство, просидевшее со мной по два и более месяцев, хорошо изучили меня, как и все друг друга в таком тесном общежитии. Они прекрасно понимали, что в силу моей наивности и молодости я не мог совершить никакого активного преступления, и общее мнение обо мне было таково, что я где-нибудь что-то неосторожно «сболтнул» и должен отделаться максимум высылкой. Ход мыслей у всех был приблизительно таков: «Если за такую малость этому юнцу дали десять лет концлагеря, то что же ожидает меня»?! Эту мысль вслух хорошо выразил искренне возмущенный суровостью приговора мне, петлюровский атаман Дерищук, обвинявшийся чуть ли не по всем пунктам 58-й статьи: «Если Вам, - сказал он, обращаясь ко мне и тем самым прервав тягостное молчание, - дали десять лет *, то что же ожидать мне, столько лет сражавшемуся на высоких командных постах против советской власти»!?

(*) Предельным сроком заключения в конце 20-х годов и до 1937 года было десять лет.

Сверх этого уже приговаривали к расстрелу, а в виде помилования расстрел заменяли десятью годами. Камера загудела.
За спиной я услышал, как один инженер сказал другому вполголоса: «Я боюсь, что это кончился слезами». Нет, я не плакал, нервы у меня были опять крепкие. Мне было не до слез. Их сушил гнев, закипавший во мне не за себя, не за свою сломанную жизнь, а за попрание идеи правды. Я был настолько привержен справедливости, что в эти минуты и в последующие часы, абстрагировавшись от собственного я, глубоко переживал только за проявленный факт чудовищной несправедливости, глубину которой я мог понимать в камере только один.
Острота впечатления от полученного мною срока прошла, камера перешла к очередным делам, но разговоры обо мне не умолкали.

К действительности меня вернул подошедший ко мне грузный мужчина, посаженный к нам в камеру лишь несколько дней назад, которого я совершенно не знал. «Я сам пекарь, - сказал он, - связь через жену с пекарней у меня не потеряна, попрошу жену передать несколько буханок хлеба мне (в Москве и Ленинграде уже полгода как была карточная система) в передаче, чтобы у Вас был хлеб на этап; может быть, Вас долго будут держать в пересыльных тюрьмах, надо, чтобы хлеб был у Вас». Милый, добрый человек! Я так нуждался в сочувствии, и он так деликатно и по-деловому высказал его мне! Он сдержал слово, всунул мне на этап три буханки хлеба. Если бы я взял больше, он дал бы мне и больше. Спасибо ему за все, в том числе и за хлеб, который действительно очень пригодился!

Постепенно осмысливая случившееся, я пришел к очень невеселым выводам о своей дальнейшей судьбе. Я по-прежнему не верил в реальность десятилетнего срока, убаюканный фальшивой теорией зависимости последнего от международного положения, но интуитивно я испугался другого: превращения десятилетнего срока фактически в пожизненный, зачисления меня на всю жизнь, - легко ли сказать в двадцать три года на всю жизнь?! - Когда еще ничего не было прожито, в касту «неприкасаемых» париев, кого мог лягнуть каждый осел. Я почувствовал, что меня перебросили через какой-то Рубикон, через который назад не перейти ни через пять, ни десять, ни двадцать лет. Я оказался в другом мире, в мире рабов, на всю остальную жизнь, сколько бы мне ни удалось прожить, и пожалуй, чем больше, тем хуже для меня самого. Это моральное состояние не описать. Чтоб понять, его надо самому испытать. Даже приговоренных к пожизненному заключению положение лучше, потому что у них есть надежда на замену им впоследствии пожизненного бессрочного заключения - срочным. А у меня и такой надежды не было. Это был главный моральный удар для меня, и, к сожалению, в жизни угаданные мною интуитивно последствия приговора вполне подтвердились. Двадцать один год после освобождения из лагеря я имел такой паспорт, что не мог проживать даже в областном городе, меня не принимали на работу ни в одно учреждение с более высокими ставками заработной платы, я был отверженным. Так я пострадал от диктатуры Сталина и при жизни его всю свою жизнь был парием. И после реабилитации в 1957 году, формально для всех снова став полноправным советским гражданином, для многочисленного сталинского охвостья я останусь парием до самой смерти.

Неустанно заботясь обо мне, мои друзья-однокамерники, чтобы отвлечь меня от кошмара случившегося и как можно лучше материально обеспечить на путь и пребывание на советской каторге, усиленно заботились о моей экипировке. Получив в вещевой передаче от матери порядочно одежды, в том числе костюм, осеннее пальто и плащ, верхние и нижние рубашки, все разобрав, я решил, чтоб не таскаться с тяжелыми вещами по этапам, где иногда сотни километров заключенных гнали пешком, не предоставляя транспорта для личных вещей, почему вещи приходилось бросать на дороге, истощив свои силы, я решил все теплые вещи, тулуп, ушанку, вязаный жилет и часть белья передать обратно матери. Мои друзья-инженеры, и в особенности пекарь, горячо протестовали против моего решения, убеждая меня, что все это пригодится в Заполярье теперь же летом, а кроме того, неизвестно, возможно ли вообще туда, где я буду находиться, что-либо прислать мне к зиме, и я могу оказаться в морозы в плаще. Все же я не послушался моих наставников и написал заявление на имя начальника Бутырок с просьбой разрешить отослать домой теплые вещи, перечислив их подробно. Мне было отказано, и я почувствовал, что на этапе мне будет тяжело еще и физически. Конечно, мне все очень и очень пригодилось, и очень скоро, но и тащить всю поклажу мне было тоже очень нелегко.

Моя мать, бесчисленное множество раз приезжавшая в Москву за время моего сидения в московских тюрьмах, сначала разыскивая меня, а потом добиваясь разрешения на передачи и свидание со мной, оббив все пороги карательных органов, на этот раз осталась в Москве дольше, чтобы обеспечить меня всем необходимым на долгий десятилетний путь. Она раньше меня узнала о моем приговоре, буквально через несколько дней после его вынесения, в канцелярии помощника верховного прокурора по наблюдению за деятельностью ОГПУ. Такие должности помощников прокуроров были при всех полномочных представительствах ОГПУ на местах и в каждом городе. Ходили они в форме ОГПУ и если и наблюдали, то только за беззаконием, творившимся в ОГПУ, и безусловно только поддакивали работникам этого учреждения, стоявшего выше государственной власти. В Москве в канцелярии такого помощника прокурора были дни, когда в определенные часы можно было узнать о судьбе родственников. Число желавших узнать всегда было больше, чем могла вместить приемная, и поэтому к этому дню недели родственники арестантов занимали очередь с вечера, прячась где-нибудь в соседнем переулке, чтоб не разделить участь своих родственников за организацию сборища у стен столь высокого учреждения. Утром в приемную впускали только тех, родственники которых уже получили приговоры.

После нескольких томительных часов ожидания в до отказа набитом трепещущими за судьбу своих близких помещении, появлялась секретарша с длинными списками. Она предупреждала собравшихся, чтобы все соблюдали тишину, не было бы никаких возгласов, никаких истерик, иначе она прекратит чтение и выгонит всех на улицу. Чтение списков начиналось с минимальных сроков и кончалось расстрелянными. Моя мать страшно волновалась, когда при перечислении сотен фамилий чтец все не упоминал моей. Она боялась услышать мою фамилию в списке расстрелянных. Услышав мою фамилию в списке десятилетников, она утешала себя мыслью, что хоть пока я остался жив. Кроме того, ей бодрости придало то обстоятельство, что узнав ранее меня о приговоре, она имела больше дней для обеспечения меня всем необходимым для отправки и хлопот на разрешение свидания со мной, о котором я говорил выше.

Для меня потекли томительные дни ожидания этапа. К счастью, много времени у меня отнимала тренировка камерных телеграфистов, остающихся взамен меня. Без связи камера не могла остаться. Я был выбит из колеи, тюремная камера, по сравнению с поджидавшей меня неизвестностью, казалась такой милой; не хотелось расставаться с однокамерниками, с теми из них, с которыми я долго сидел вместе и успел подружиться.

Настал вторник 23 июля 1929 года. Как и ежедневно, в шесть часов утра был подъем, сигналом к которому был зычный, нараспев, так чтоб слышали во всех камерах, голос дежурного по коридору тюремщика. Обязательно, по этой команде приходилось вставать спавшим на полу, чтоб дать проход остальным, но на нарах многие не вставали, ожидая следующей команды «поверка». Тогда вскакивали все и становились вдоль нар строем по всей длине камеры. Первая шеренга стояла на полу, вторая ногами на нарах. Слышно было, как последовательно, от начала коридора, хлопали двери камер, наконец, дверь распахивалась, и в камеру входил тюремщик с тремя квадратиками в петлицах в сопровождении дежурного по коридору, подававшего команду «смирно». Обходя строй тюремщик с тремя квадратиками пересчитывал поголовье арестантов и, записав на листке цифры, уходил. Не знал я в это утро, что стою на поверке в камере № 60 Бутырской тюрьмы в последний раз, что и эта тюрьма уже пройденный этап моей юной, но, ох какой, тяжелой, жизни.

После завтрака тюремщик вызвал меня по фамилии и приказал готовиться на этап. Уже за несколько дней до этого у меня были приготовлены два обыкновенных из-под картофеля мешка, собранных для меня в камере. Быстро положив в них остальные вещи, в том числе и буханки хлеба, пекарь связал их мне взявшейся откуда-то толстой веревкой.

Не успел я попрощаться со всеми, как дверь открылась настежь, и тюремщик приказал мне выходить в коридор с вещами. Мне повесили мешки через плечо, груз оказался солидный, и я пошел, пошатываясь, пошел по современному Владимирскому тракту.

Ноги дрожали и от страха перед будущим, и от физической слабости, которую я все же получил, просидев более пяти месяцев на ограниченной площади тюремной камеры, почти исключительно на тюремном пайке. Из других камер тоже выходили с вещами угоняемые на этап. В их числе оказался и Холопцев. Поравнявшись со мной, он коротко спросил: «Неужели и Вам дали, сколько?» - «Десять» - ответил я. Холопцев взглянул расширенными от удивления глазами: «За что же Вам столько!». Это не был вопрос, это было вырвавшееся глубокое непонимание им суровости приговора мне.
Набралось нас человек пятнадцать. Тюремщик повел нас гурьбой по лестнице вниз. На лестнице меня окончательно зашатало от раскачивающихся тяжелых мешков, висевших через плечо, а кто-то сзади меня мурлыкал себе под нос: «Динь-дон, слышен звон кандальный, динь-дон там и тут, То нашего товарища на каторгу ведут».

«Экспресс Москва – Соловки»…

«Экспресс Москва - Соловки, но не обратно», - прочитал я выбитую на стене надпись в пересыльной камере Бутырской тюрьмы, куда нас привел тюремщик. Как и надпись «Hôtel la Butirka», которую я прочитал, когда меня привезли в Бутырки, она была глубоко продолблена в стене, покрылась грязью, как и сами стены, и не видно было никаких признаков, чтобы кто-нибудь пытался ее ликвидировать. Ради истины надо заметить, что вторая часть надписи была только нацарапана на стене и, по-видимому, принадлежала другому автору, обладавшему еще большим юмором, чем первый. Под надписью следовало продолжение ее, также глубоко выбитое в стене и заполненное грязью: «Отправление по вторникам и пятницам, число мест не ограничено». Действительно, был вторник, и этап собирали на Соловки, в Соловецкий лагерь особого назначения ОГПУ.

Пересыльная камера была расположена в нижнем этаже со сводчатым потолком, размерами с большой зал. Мебели не было никакой. Приведенные ранее нас заключенные или просто стояли гурьбой, или сидели у стен на своих вещах. Я прислонил мешки к стене и кое-как на них сел. Хотя сидеть на них было и неудобно, но все же лучше, чем стоять или сидеть на корточках.

Заключенные все прибывали и прибывали и постепенно, в течение двух-трех часов заполнили всю камеру так, что для большинства оставалось места лишь стоять вплотную. Нас оказалось приблизительно около трехсот заключенных. Становилось душно, несмотря на открытые фрамуги, при июльской жаре явно не хватало воздуха. Заключенные перестали прибывать, а формирование этапа все не начиналось.

Это издевательство над заключенными являлось следствием не только неповоротливости бюрократического строения тюремного аппарата или возникшей на почве бюрократизма очередной неувязки между администрацией тюрьмы и подразделением конвойных войск, принимавших этап. Корни столь заблаговременной концентрации заключенных в пересыльной камере заключались не просто в наплевательской отношении к лицам, лишенным всех прав, а в сознательном ослаблении их физического состояния, истощения сил заключенных с целью понизить их возможность на побег при перевозке на вокзал. Эта цель достигалась при содержании массы заключенных в скученном виде, на ногах и без воды, весьма много часов; для перевозимых последними это время достигло почти двенадцати часов. Большинство выводимых конвоем из камеры еле держалось от усталости на ногах, о каком-либо сопротивлении конвою, если бы кто его и задумал, не могло быть и речи.

Ни сидеть на вещах, ни стоять становилось невмоготу. Теснились к окнам, но и это не помогало. О еде никто не думал, мечтали о глотке воды.

Формирование этапа началось только в середине дня, когда заключенные обессилели. В камеру вошло несколько солдат конвойной команды под начальством командира взвода конвойных войск с одним квадратиком на серо-голубых петлицах. Вместе с ним пришел тюремщик в форме ОГПУ с тремя квадратиками в петлицах, и затем внесли в камеру стол, еле втиснув его у дверей, между заключенными, стоявшими так плотно, что солдаты, действуя винтовками, как живым барьером, никак не могли еще более нас спрессовать, освободить пространство вокруг стола. За стол сели тюремщик и комвзвода. Тюремщик из стопки брал пакет с личным делом заключенного, выкрикивал фамилию, написанную на пакете. Каждый пакет был запечатан пятью сургучными печатями. Вызванный заключенный, протиснувшись через толпу с вещами, подходил к столику. Комвзвода сверял имя, отчество, год рождения, статью уголовного кодекса, по которой заключенный получил срок. Если все сходилось, стрелок выставлял заключенного за дверь камеры, а пакет переходил к командиру конвойной команды. На каждого заключенного уходило от двух до трех минут, а нас было несколько сотен. Вызывали не по алфавиту, что увеличивало время на каждого заключенного, пока он продирался через толпу. Кроме этого, всех держали в напряжении, несколько часов все время приходилось вслушиваться. Только в процессе вызова, и то только к концу, выяснилась некоторая закономерность последовательности вызовов. Сначала вызывали получивших трехлетний срок, затем пяти, шести, восьми и т.д. летние сроки, и в последнюю очередь нас, десятилетников, которых стали вызывать уже в сумерках, нам тяжелее всех досталось это ожидание.

В середине формирования этапа вызвали мою фамилию. Протискавшись через толпу с мешками, я подошел к столику. Одновременно подошел и пожилой заключенный с окладистой бородой. Потом я с ним познакомился ближе. Он был старый рабочий печатник, посаженный за принадлежность к секте баптистов. Он был мой однофамилец, и вызвали его, а не меня, так как он имел срок пять лет, до десятилетников было еще далеко, я вернулся обратно и в изнеможении сел на мешки. Физическая усталость, напластываясь на угнетенное моральное состояние, делала дальнейшее ожидание нестерпимым. Такую пытку можно еще было бы вынести, если бы вызов к столику заканчивался выходом из тюрьмы на волю. За свободу можно было бы заплатить ценой таких мучений. Но терпеть такие муки, чтобы попасть на десять лет в концлагерь, было выше всего, что можно было себе представить, что можно было бы перетерпеть. Забыв свой долг перед матерью и бабушкой, я даже стал завидовать расстрелянным!

Когда в камере осталось тридцать пять - сорок заключенных, вызвали меня. Как потом я сообразил, узнав от матери, что поезд с нашим этапом ушел из Москвы в одиннадцать часов вечера, вероятно, моя очередь подошла часов в девять вечера. Шатаясь от усталости, я вышел с солдатом в коридор, где уже было с десяток заключенных, вызванных передо мной. Когда в коридоре набралось нас двадцать заключенных, может быть, немного больше, солдаты поставили нас по двое. Солдаты щелкнули затворами и повели во двор, где стояло несколько грузовых автомашин. Нас подвели к одной из них и приказали залезать в кузов. В кузове нас усадили, кого на вещи, кого на корточки, по четыре в ряд спиной к кабине. Когда была заполнена машина, в кузов влезло четыре солдата с винтовками и младший командир с наганом. Солдаты стали с винтовками к ноге в четырех углах кузова лицом к заключенным, младший командир сел на кабину шофера, свесив ноги в кузов и вынув из кобуры наган. Практически этот конвой не мог бы оказать сопротивление восставшим подконвойным заключенным, так как солдаты вместе с винтовками были прижаты нашими телами вплотную к борту, доходившему солдату только немного выше колен. При ударе солдат бы вылетел из машины навзничь, а командира легко было бы стащить за ноги в кузов. Начальство конвойной службы великолепно знало, что подавляющее большинство заключенных, в особенности каэры-десятилетники, невиновные люди, лояльные к советской власти и сопротивляться не будут. Больше того, для девяноста девяти процентов заключенных-каэров вообще не требовались этапы. Ну, кто бы из них, имеющих семьи, осмелился ослушаться органы ОГПУ, если бы ему было просто приказано явиться на Соловки. И государству было бы дешевле, и в лагерь являлся бы трудоспособный, физически крепкий человек. При массовых отправках такого рода, вероятно, у железнодорожных касс была бы давка, так как все спешили бы запастись билетом, чтобы выполнить приказ явиться в срок в концлагерь, не опоздать к указанной дате! Конвой имел скорее психологическое воздействие, выполняя формально свое назначение.

Младший командир обратился к нам с речью: «Граждане лишенные свободы! Предупреждаю, что при попытке встать при движении машины конвой стреляет без предупреждения». Взревел мотор, и машины с нами выехали за ворота Бутырской тюрьмы. До этого я никогда не ездил с такой скоростью. Освещенные окна буквально мелькали перед глазами, непонятно, как мы не перевернулись на поворотах, где солдаты буквально хватались за нас, чтобы самим не вылететь из кузова. Выпрыгнуть на такой скорости было равносильно самоубийству. Скорость и только скорость могла удержать от попытки побега, но не конвой.

Привезли нас на какие-то задворки Ленинградского вокзала, подав задом к высокой платформе, у которой вереницей стояли вагоны, один классный, с решетками на окнах, четыре других «столыпинские», то есть тюремные, специально приспособленные для перевозки заключенных. Один из заключенных, попавший в такой вагон, потом подробно описал его мне: Вагон состоял, как он мне рассказывал, из купе, имевших вместо стенки и двери в коридор, решетчатую дверь, запираемую на замок. Купе состояло из двух ярусных нар, на которые вплотную клали заключенных, головами к коридору, ногами к наружной стенке. Поворачиваться головой к стенке не разрешалось, да и физически было невозможно, так как лежали так тесно, что поворачиваться с бока на бок было затруднительно. В верхней части наружной стенки было маленькое окошечко, забранное решеткой. Со стороны коридора в стенке вагона были нормальные окна железнодорожных вагонов старого образца, но тоже с железными решетками. По коридору все время ходил конвоир.

Рядом с нами в одну линию стояли грузовые автомашины, из кузовов которых по одному выходили на платформу заключенные, проходили сквозь строй солдат и заходили в вагоны. Вдали обширного двора, теснимые цепью солдат конвойных войск, стояла многочисленная толпа родственников угоняемых заключенных, чтобы в последний раз взглянуть хотя бы издали на дорогих их сердцу людей. Я знал, что в их числе должна быть и моя мать. Но как я ни всматривался, я ее так и не увидел - расстояние было большим, хотя и хорошо освещенным. Кроме того, и сидел спиной к толпе, и чтобы посмотреть, мне приводилось поворачивать голову, а каждый раз конвоир толкал меня в плечо и шипел: «Перестань смотреть».

Дошла очередь разгрузки и нашей машины. Солдат толкал заключенного и приказывал: «Выходи». Солдат толкнул меня. Инстинктивно мне не хотелось ехать вместе с уголовниками, а знакомых, хотя бы чуть-чуть каэров, я не видел в нашей машине, не было ни Холопцова, ни Воробьева, ни Васькова, которых я видел в пересыльной камере. Не обдумывая возможных последствий своего поступка, забыв прирожденную дисциплинированность, я вторично оказал сопротивление представителям власти, резким движением освободив плечо от руки взявшего меня солдата. «Я поеду только со своими», - заявил я решительно. Два солдата схватили меня за руки, пытаясь вытащить меня из кузова автомашины насильно, но и они отлетели от меня. Нервный подъем дал мне такую физическую силу, которой я никогда не обладал. На шум подскочили отделенный командир, а затем, как впоследствии я узнал, и сам начальник конвоя с одним квадратом в петлице, тот самый, который принимал пакеты о заключенных в пересыльной камере. Солдаты доложили о моем сопротивлении к погрузке в вагон. Я, в свою очередь, заявил о причине неподчинения. Не знаю до сих пор, что побудило начальника конвоя обойтись без шума, избрать единственно правильный в отношении моей натуры путь, чтобы привести меня снова в подчинение, не прибегая к грубой силе. Или растерянный вид солдат, не привыкших к неповиновению заключенного, или мой исступленный вид в сочетании с аккуратно надетой на меня приличной одеждой, что так отличало меня от уголовников, доставлявших много хлопот конвою по сравнению с дисциплинированными каэрами. Начальник конвоя просто сказал мне: «Вы поедете с политическими», повернулся и пошел. И почему-то я ему поверил, взял свои мешки, прошел через строй солдат, стоявших от машины до входа в классный вагон, и вошел в него.

В одном из первых от входа отделений я увидел инженера Васькова, Холопцева, Воробьева, Бычкова - своих спутников по перевозке из Ленинграда в Москву. Я присел к ним. Здесь же оказались еще три черниговца: Снежков, Бар и один еврей из Киевского сельскохозяйственного института, все три почти мои однолетки. Все, как и я, также получили по десять лет концлагеря.

Бар Юрий Иванович

Снежков Анатолий Никонорович

Брегин Леонид Ильич

Мекшун Семен Игнатьевич

Десятилетником оказался также офицер Русской армии Новиков из Киева, по специальности газосварщик, и один инженер, занявший место за проходом. На другое место за проходом сел солдат- конвоир с винтовкой.

Инженер Васьков обратился при посадке к начальнику конвоя с просьбой перевести в наш вагон своего отца и друга отца, попавших в «столыпинский» вагон как трехлетники. Наш классный вагон, как я потом узнал, был надежнее в смысле предупреждения побега путем выпиливания отверстий в полу или стенке, так как вагон был окован пятимиллиметровым листовым железом и назывался «кованым». Поэтому он и предназначался для перевозки десятилетников и заключенных «склонных к побегу». Таким образом, мы все, получившие десятилетний срок, испытали на себе его первое преимущество - ехать по этапу в человеческих условиях в классном вагоне, а не задыхаться среди шпаны в «столыпинском» вагоне. Просьба Васькова была удовлетворена, и в наше отделение были доставлены Васьков-отец, премилый пожилой человек, бывший чиновником в дореволюционное время, и его друг Ласкоронский - мелкопоместный черниговский помещик. Оба спокойно проживали в Ленинграде, верно служили в каком-то советском учреждении. Они получили трехлетние сроки по делу черниговского союза социал-демократической молодежи, хотя следователь и не вменял им в вину членства в этой организации, а считал их «идейными вдохновителями» контрреволюционных поступков молодежи.

Васьков Юрий Борисович

Васьков Борис Павлович

Ласкоронский Николай Андреевич

В нашем отделении оказался еще один трехлетник-уголовник. Он попал в «кованый» вагон как заключенный, склонный к побегу. Он не первый раз получал срок заключения, дважды бежал с этапов, несмотря на то, что был без одной ноги и ходил на костылях. Раз он уже был и на Соловках и в пути о многом нас информировал. Был он цепкий, как обезьяна, - моментально забрался на третью продольную полку, где и устроился, подложив под голову тощий вещевой мешок.

Как только тронулся пассажирский поезд Москва-Ленинград, к которому прицепили все пять вагонов с нашим этапом, начальник конвоя стал обходить вагон. Он пояснил, что в целях предотвращения воровства на этапе ему можно сдать на хранение деньги. Была ли это действительно забота о нашем благополучии или за этим скрывалась цель лишить нас денег, чтоб затруднить побег, но все охотно вверили ему имевшиеся у нас деньги, оставив при себе лишь мелочь, и получили от начальника квитанции на полученные им от нас суммы.
Проведя целый день в духоте, в напряжении, на ногах, мы, естественно, были и голодны, и хотели спать. Из чемоданов сделали стол между скамейками и, вывалив на него свои запасы по-братски, мы все поели и легли спать на нижних скамейках по двое, на вторых полках Васьков-отец и Ласкоронский, кое-кто забрался на третьи полки, остальные легли на полу.

С рассветом почти на всех станциях у нас начались свидания, у меня с матерью, у инженера Васькова с женой. Эти две мужественные женщины выехали из Москвы одним поездом с нами, чтобы хотя бы издали на станциях секундами видеть дорогие им лица, через окно с решеткой. На каждой станции конвоиры, вылезавшие по одному из каждого вагона для оцепления этапа, отгоняли их, конвоир в вагоне отгонял нас от окна, но все мы их видели, а они нас.

Днем мы приехали в Ленинград на Московский вокзал. Пока выходили пассажиры, и наши вагоны стояли у перрона, я увидел на последнем свою бабушку, которая, предупрежденная телеграммой, поданной матерью, приехала на вокзал. Вместе с ней была и моя мать. Вскоре вместе с составом нас откатили от перрона, долго гоняли по запасным путям и, наконец, поставили где-то далеко от вокзала. Вскоре я снова увидел свою бабушку, которая разыскала наш состав. Окно было спущено, сменившийся внутри вагона конвоир моих лет не отогнал меня от окна, он отвернулся, как будто не видел ничего. Может быть, и у него в далекой глухой вятской деревушке была бабушка, к которой он был привязан и тосковал по ней. Расстояние было большое, разговаривать мы боялись, чтоб не привлечь внимания к себе. Еще до революции бабушку разбил паралич. После лечения она оправилась от болезни, но левой рукой и ногой она владела все же плохо. Переживания за меня усугубили ее недомогание, она устала и от розыска по путям этапа на запасных путях. Она немного походила, а потом села прямо на землю и долго смотрела на меня.
Так я ее видел в последний раз. Десятилетний приговор мне для нее оказался смертельным. Потрясенная случившимся с единственным горячо любимым внуком, на которого она перенесла все надежды после смерти своего сына, она умерла через четыре месяца после этого от сердечного припадка.
Вскоре пришла мать, которая принесла мне продуктов на дорогу. Конвоир милостиво принял их и передал мне, после чего, помахав мне и улыбнувшись через силу, мать с бабушкой ушли.

Собрав оставшиеся у нас деньги, мы попросили конвоира принести нам обед с вокзала. Уважение к пожилым людям, наследственная привычка повиноваться господам были заложены в натурах этих простых вятских парней значительно глубже, чем внушаемые им на политзанятиях марксистские истины о классовой ненависти, бдительности по отношению к контрреволюционерам. Я поразился, когда конвоир, выслушав просьбу Васькова-отца, тотчас же взял два ведра и деньги и пошел по путям. Вскоре он принес нам ведро котлет и ведро макарон. Поели мы на славу.

Хотя белые ночи в Ленинграде уже кончились, все же и около полуночи еще было светло, и мы, попив чаю из принесенного нам конвоиром большого чайника, так и не дождавшись темноты, расположились на ночлег. Вскоре я проснулся от толчка прицепляемого паровоза. Взад и вперед возили наши вагоны долго, затем последовал еще один толчок, и через несколько минут, после сильного рывка наш состав стал набирать скорость. Солнце было еще низко над горизонтом, его лучи косо пронизывали через окна, по ходу поезда справа, весь вагон, освещая лица спавших заключенных. Неяркий свет, ложившийся полосами, еще более подчеркивал бледно-зеленоватый нездоровый цвет кожи, приобретенный за долгие месяцы нахождения в камерах, тот цвет, который свойствен растениям, выросшим в темноте. Каждый стук колеса на рельсовом стыке напоминал об увеличивавшемся расстоянии от родного города, о пути в совершенную неизвестность, которая ничего хорошего не обещала. С такими грустными мыслями я снова заснул, хотя сон был тревожный и от частых остановок с дерганием паровоза при отправках, и от напряжения нервов, которым не от чего было успокоиться.
После утреннего чая из большого чайника, принесенного нам конвоиром во время долгой стоянки на станции Мга, черниговцы начали болтать, вспоминая свои совместные детские шалости. Васьков-отец и Ласкоронский тихо между собой переговаривались. Инженер с высоким лбом вступил в разговор с конвоиром. Мне совестно было за этого представительного человека, он как-то заискивал перед мальчишкой- конвоиром, который по своему низкому культурному уровню даже не понимал многих слов, которыми пересыпал свою речь этот высокообразованный интеллигент, пытавшийся доказать, что он не преступник. Конвоир упорно доказывал в ответ, что инженер - вредитель, и не согласился со своим подконвойным, что вредительство не обязательно производная злого умысла, а скорее ошибки, возможной в каждом деле. К сожалению, высокий лоб инженера не соответствовал содержанию его речи.

Чувствуя себя по-прежнему чужим среди этой молодежи, спаянной с детских лет узами дружбы, я смотрел в окно, не принимая участия в их разговорах. Несколько особняком от всех держался Снежков. Чувствовалось, что его недолюбливали. За дни этапа я мог убедиться в невысоком уровне его умственных способностей, делавшем его наиболее фанатичным последователем идеи, за которую пострадали все его однодельцы. Его явно раздражала их болтовня о детских шалостях, в то время как он хотел, не теряя времени, разрабатывать план дальнейшей работы Союза в условиях концлагеря. Кроме того, он считал эту молодежь повинной в провале Союза, вследствие неприятия ими системы строгой конспирации «пятерок». Он считал, и в этом он был абсолютно прав, что при невозможности быть уверенным во всех членах организации, друг друга знать должны только пять членов группы. Такие группы должны сноситься друг с другом только через старших групп, входящих в вышестоящую пятерку, и т.д. Я с ним был вполне согласен, что такая система организации уменьшит количество жертв провала, многие, возможно, остались бы вне поля зрения ОГПУ и были бы спасены, но, очевидно, его план не был принят, так как молодежь не была склонна скрывать свои высокие идеалы и не могла понять существования мерзавцев, могущих выдать их, растоптав гуманные идеи, или наличия молодежи, отнесшийся к последним просто безразлично. Наивность их мешала им принимать элементарные меры самозащиты. Все это поведал мне Снежков, когда вечером третьих суток нашего продвижения к Соловкам мы сидели с ним у окна друг против друга. Рассказал он мне и о многом другом, пролившим для меня свет на источник трагедии, в которую попал и я. Мне стало ясно, как ОГПУ воспользовалось наивностью и высокими идеалами этих молодых людей для кровавой расправы с членами союза социалистической молодежи.

Впоследствии фанатизм Снежкова оказался весьма нестойким и, в отличие от других членов организации, сохранивших и в разлагающей обстановке концлагеря высокие моральные качества, толкнувшие их на воле на борьбу с диктатурой большевиков, о нем, о Снежкове стали плохо отзываться. Проработав некоторое время лесорубом на Соловках, выдвинутый в десятники на лесозаготовках, он усвоил приемы тюремщиков и стал «дрынщиком» («дрынщиками» называли тех командиров, начальников, прорабов и вольнонаемных и заключенных, которые избивали заключенных длинной палкой, по-лагерному «дрыном»). Из борца за народ Снежков превратился в его погонщика.

А поезд, хотя и очень медленно, с долгими стоянками на каждой станции и разъезде, тащил нас все дальше и дальше на север по Мурманской, теперь Кировской железной дороге. Природа становилась все суровее. Карелия поразила меня своей суровой и в то же время ни с чем не сравнимой первозданной красотой. Невысокие каменистые гряды – «сельги» чередовались с впадинами с быстрыми ручейками и непроходимыми болотами, покрытыми густыми хвойными лесами, непроходимыми из-за бурелома. Я не мастер описывать природу, это сделал в отношении Карелии писатель Михаил Пришвин. Когда, несколько лет спустя, я прочел его книгу «Край непуганого зверя», я снова пережил то, что увидел на этапе сквозь решетку вагонного окна. Чем дальше мы продвигались в глушь лесов, тем величественнее становились лесные гиганты, порой шуршавшие своими замшелыми огромными ветвями по стенкам вагона, как будто пытаясь остановить поезд, образумить людей, везущих на страдание себе подобных.

Но конвоиров это не трогало, они без раздумья выполняли устав конвойной службы. У нас в душах эта суровая красота отдавалась сознанием нашего углубления в дикий край, в дикую жизнь, так не похожую на городскую, к которой мы все привыкли с детства.

Свежий воздух, струившийся через открытые окна, физический покой, восстанавливающий силы, путешествие, хотя и подневольное, по-видимому, настолько благотворно подействовали на массу заключенных, что вдруг совершенно неожиданно перед вечером четвертых суток пути какой-то звонкий молодой голос из другого вагона запел «Вечерний звон». Десятки голосов заключенных из всех пяти вагонов подхватили песню, и сквозь лязг буферов и стук колес над лесными просторами полилась эта трогательная песнь: «Как много дум наводит он». Лилась песнь из недр замученных душ, лилась свободно из-за решеток тюремных вагонов, и не было силы остановить ее. Конвоиры замерли на своих постах, поддавшись очарованию ее слов. Ее пели долго, повторяя куплеты, пели оторванные от семей, от края родного: «и в краю родном». Поезд подходил к станции Медвежья гора, где в обход горы, следуя извилине береговой линии Онежского озера, железнодорожный путь делает поворот почти на 180° на очень малом радиусе кривизны. Прильнув к окнам, мы только теперь поняли, что находимся в голове очень длинного товарного состава, красные вагоны которого, видневшиеся в хвосте, особенно рельефно выделялись на фоне зеленого леса на склоне горы в лучах заходящего солнца. Это поразительное сочетание красного с ярко-зеленым потрясало своей красотой, особенно нас, так долго видевших лишь серые стены и полуосвещенные камеры. По-видимому, все отвлеклись этой красивой панорамой, и песнь затихла.

Мы несколько раз пытались узнать у конвоиров продолжительность нашего пути, но безуспешно. Приходилось опускаться до уровня философии Митрофанушки: «извозчик довезет», только наш извозчик был не с кнутом, а с винтовкой.

Вечером 27 июля, когда начались пятые сутки после отъезда из Москвы, начальник конвоя стал вызывать нас по одному к себе в купе, вручал деньги в обмен на квитанции и спрашивал, не имеется ли жалоб на конвой. У меня лично не было, да, наверное, и у других никого не нашлось, потому что конвоиры с нами обращались по-человечески, в пределах культурного уровня их, в рамках устава конвойной службы. Вероятно, если бы кто-нибудь и заявил претензии, вряд ли это имело какие-нибудь последствия в лучшую сторону по конвоированию заключенных.
После отцепки, что-то около полуночи, наших вагонов от товарного состава в Кеми нас повезли в обратном направлении довольно тихим ходом. Мелькали болота, низкий редкий кустарник. Огромные валуны, в лучшем случае прикрытые лишь слегка лишайниками, в косых лучах низко стоящего солнца казались еще больше, отбрасывая большие длинные тени.

Вагоны остановились, в окна подул холодный ветер, как будто запахло водой. Можно было подумать, что мы доехали, но никаких распоряжений от конвоя не последовало, и мы улеглись спать в сиянии белой ночи с очень яркой алеющей полоской зари на севере. Казалось, что солнце держится совсем близко за горизонтом и вот-вот снова покажется, брызнув на нас снопом лучей, так согревающих исстрадавшиеся души. Однако в этих широтах даже лучи солнца были холодными, они скорее раздражали, чем грели нас, почти круглосуточным свечением. Особенно это сказывалось на южанах, не знавших белых ночей. Их организмы привыкли отдыхать в темноте. Сон в эту ночь был тревожным, интуитивно все чувствовали себя на пороге концлагеря.
 

«ЭТАП ПРИНИМАЮ СЕГОДНЯ Я!»

«Этап принимаю сегодня я!» - возглас, который донесся к нам в вагон через открытое окно, который привлек наше внимание. Мы прислонились к решеткам окон и увидели маленького рыжеватого еврея в невиданной форме. Ему принадлежали услышанные нами слова, произнесенные с явным бахвальством. По-видимому, он был очень доволен собой и размахивал длинным дрыном. С ним стояла группа людей в такой же невиданной форме. Они были одеты в длинные двубортные куртки из солдатского сукна, у некоторых в талию; последнее считалось лагерным шиком. Воротники и манжеты курток были черными (отличительный знак командного состава внутренней невооруженной охраны лагеря из заключенных). Такого же цвета был и околыш фуражки военного образца. Зеленые полугалифе, обмотки и ботинки дополняли наряд комсотавцев. На левом рукаве у них была нашита одна черная полоска, указывающая на должность командира взвода. У еврея Шнейдера, поскольку он был помощником командира роты, на рукаве чернели две полоски. Вскоре по собственному опыту и по рассказам других заключенных мы узнали о свирепости Шнейдера. Не скрывая своего национализма, ненавидя всеми фибрами своей души ненавистных ему гоев, то есть все национальности, за исключением еврейской, Шнейдер не устанавливал никаких границ своей жестокости при обращении с заключенными. Он хромал на одну ногу, за что получил в лагере прозвище «колченогий Шнейдер». Нога у него неправильно срослась после перелома, нанесенного ему одним подчиненным ему заключенным, выведенным из себя его долгими жестокими побоями. Излишне говорить, что заключенный был расстрелян. Будучи курсантом Кремлевской школы имени ВЦИК (Кремлевская школа красных курсантов комплектовалась наиболее проверенными членами большевицкой партии и готовила командный состав для Красной Армии. ВЦИК - Всероссийский центральный исполнительный комитет (съезда советов)), Шнейдер за уголовное преступление был осужден на три года концлагеря, по прибытии в который попал в командный состав. Сведения о его жестоком обращении с заключенными проникли за пределы лагеря, и коллегия ОГПУ вынуждена была дать ему «довесок», как в лагере называли дополнительный срок заключенному, который последний получал, не отсидев в лагере еще и основного срока. Добавили ему три года заключения, но начальник концлагеря оставил его в комсоставе, что Шнейдер воспринял как поощрение его жестокого обращения с заключенными.

Итак, нам предстояло поступить под командование Шнейдера. Началась разгрузка вагонов. Заключенных выстраивали с вещами в одну шеренгу под охраной конвоиров, начальник конвоя передавал пакет с личным делом заключенного Шнейдеру и выкрикивал фамилию заключенного. Шнейдер передавал пакет писарю, бывшему с ним, и кричал: «бегом!», «веселей!», «в лагерь бежишь!», «на перековку торопись!» («перековка» означала по-лагерному перевоспитание заключенного). Заключенный с вещами должен был бежать сквозь строй комвзводов и становиться в другую шеренгу, охраняемую вооруженными охранниками войск ОГПУ, как их официально называли, стрелками ВОХР (Вооруженная охрана). На пробегавшего сквозь строй комвзводов заключенного сыпался град ударов дрынами. Чем скорее заключенный пробегал это расстояние, тем меньше ударов успевали ему нанести.

Дошла очередь и до нашего вагона. Нас выгрузили, построили, и началась передача от конвоя Шнейдеру с бегом через строй издевающихся комвзводов. Когда начальник конвоя выкрикнул мою фамилию, я с максимальной скоростью проскочил сквозь строй, защитив голову вещевыми мешками. Господь пронес меня невредимым, досталось моим мешкам, но не мне - я не получил ни одного удара. Многие очень пострадали, были рассечены головы, лица, большинство ощупывало ноги, руки, ребра. Васькову-отцу, Ласкоронскому, Новикову и инженеру с высоким лбом Шнейдер оказал снисхождение и милостиво разрешил пройти из строя в строй шагом, минуя комвзводов.

Построили нас по четыре в ряд. Колонна оказалась длинной. По бокам стали стрелки ВОХР с винтовками наперевес и комвзводы с дрынами. Шнейдер с командиром отделения ВОХР вышел вперед, чтобы возглавить колонну. Командир отделения ВОХР подал команду: «Внимание!». Эта команда в лагере заменяла армейскую «смирно». «Шаг вправо, шаг влево от колонны считается за побег, конвой стреляет без предупреждения», продолжал выкрикивать командир отделения ВОХР. Щелкнули затворы винтовок. «Ма-арш» скомандовал командир отделения. Ряды заколыхались, колонна двинулась за Шнейдером.

Мешки резали плечо, казалась, что они становятся все тяжелее. Рядом со мной шагал худенький мальчишка, лет четырнадцати, из уголовников. На нем была только нательная рубашка с чужого плеча и кальсоны. Верхняя одежда и головной убор отсутствовали. Шел он босиком. Я сунул ему двадцать копеек и перевалил на него свои мешки. Я не был королем и потому должен был платить за услуги; кроме того, мне пришлось зорко наблюдать, чтобы мой носильщик не скрылся с моими мешками или не обчистил их с другим шпаной на ходу. Через несколько десятков шагов я сжалился над своим носильщиком и взвалил мешки снова на себя. Мальчишка еле передвигал ноги, до того он был истощен.

Ни у кого из нас не было часов. Свои я не взял с собой при аресте по приказу уполномоченного, у остальных часы отобрали при поступлении в тюрьму. По солнцу, не зная стран света, тоже время нельзя было определить, хотя бы приблизительно, так как в высоких широтах в летние месяцы солнце, делая почти полный круг над горизонтом в течение суток, в то же время проходит, даже в полдень, очень низко над горизонтом, по орбите с очень малым углом наклона. Никто не знал, в котором часу начали принимать этап, сколько времени мы идем по этой пыльной гати на зыбучем болоте. Казалось, что под колонной гать куда-то вдавливается, а окружающее ее болото вздымается. Казалось, что от железнодорожной ветки, куда загнали наши вагоны, до концлагеря дороге не будет конца. Но вот колонна стала замедлять движение, ряды набегали друг на друга и останавливались. Когда улеглась пыль, я увидел далеко впереди во главе колонны деревянную арку ворот и тянувшиеся в обе стороны от нее проволочные заграждения территории лагеря с высокими деревянными сторожевыми вышками, на которых угадывались фигуры охранников с винтовками – «попки со свечкой», как их называли заключенные («попка», то есть попугай, потому что, не отвечая по уставу на вопросы, с заключенными они объяснялись только заученными командами, а штык, приставленной к ноге винтовки, напоминал свечку, как держат ее на заупокойных службах по покойникам, потенциально каковыми были все заключенные).

Колонна снова заколыхалась, мы стали медленно продвигаться к воротам. Подойдя к воротам, мы увидели, что здесь идет новая приемка нашего этапа. По обеим сторонам открытых ворот стояли два охранника с наганами в кобурах и вели счет проходившим через ворота рядам. «Восемьдесят второй», разом крикнули оба охранника при прохождении нашего ряда через ворота. Тут же стоял Шнейдер и командир отделения ВОХР. Когда через ворота прошел последний ряд колонны, ворота закрыли, но колонну задержали уже в пределах лагеря. По возгласам от ворот, долетавших до нас, можно было заключить, что число прошедших рядов, помноженное на четыре (количество заключенных в каждом ряду), не дает цифры численности этапа, принятого от железнодорожного конвоя. Недоразумение скоро разъяснилось, когда инженер, наш попутчик, на свой страх и риск вмешался в спор охранников. Последние были малограмотные и никак не могли правильно помножить двухзначное число на однозначное, вследствие чего у них получалось то больше, то меньше действительного числа заключенных в этапе. Ругаться им между собой надоело и они поверили инженеру.
Снова двинулись вперед, но уже по территории, так называемой «зоне» Кемского пересыльного пункта (Кемперпункта) Соловецкого лагеря особого назначения ОГПУ. Кемперпункт был расположен в двенадцати километрах от города Кемь на Поповом острове в дельте реки Кеми при впадении ее в Белое море. Годами сваливаемые в неглубокий, с большими валунами на дне, пролив отходы лесопильного производства соединили остров с материком перешейком большой ширины. Непосвященный никогда и не подумал бы, что это был остров, а не мыс. Справа и слева от нашего пути, как дома на улице, стояли многочисленные одноэтажные бараки для заключенных, лишь немногие срубленные из бревен, большинство дощатые с засыпкой из опилок между досок. Бараки стояли торцами к улице с интервалом двадцать - тридцать метров. Бросалось в глаза отсутствие нивелировки площади застройки, всюду торчали большие валуны, на которые нередко опирались углы бараков. Всякие зеленые насаждения также отсутствовали.

У бараков по одному и по два стояли заключенные и смотрели на нас. Я был поражен безликому типу советского каторжанина. Или совершенно одинаковая одежда бело-зеленого цвета и одинаковые черные без подкладки и меха ушанки, или одинаковые позы, выражающие полное безразличие, полное отсутствие какой-либо цели в жизни, которая могла бы проявиться в какой-либо другой позе, повороте туловища, но смотрящие на нас заключенные были, как мне показалось все на одно лицо. И эти лица были какого-то болезненного бледного цвета, без единого выражения какого-либо чувства - как восковые куклы! Страшнее всего были их глаза: безнадежные, усталые, равнодушные. Конечно, в их монотонной лагерной жизни, где один день так похож на другой, прибытие этапа было все же каким-то развлечением, и тем страшнее было их безразличие к нам, ни сочувствия к пострадавшим со стороны добрых, ни злорадства со стороны озлобленных, ничего, ничего, они смотрели на нас, как посторонние дачники, не любящие животных, издали смотрят на возвращающееся с пастбища стадо коров. Поистине ужасно, что делает концлагерь с людскими душами и в короткий срок, так как смотрели на нас заключенные с малыми сроками заключения, сравнительно еще мало находившиеся в лагере. В худшем случае это были пятилетники, притом это были дневальные бараков, находящиеся на сравнительно легкой работе, попавшие на нее либо по блату, либо уже негодные на тяжелые физические работы, потерявшие ранее на них свое здоровье.

Если время дня по солнцу определить было трудно, то счет дням я не потерял и вдруг вспомнил, что прибыли мы в лагерь 28-го июля. Прибытие в лагерь в этот день для меня лично еще более усугубило моральный удар, так как надо же было попасть в концлагерь в день величайшего индивидуального праздника каждого христианина - в день своих имянин. 28-го июля, или 15-го июля по старому стилю, Русская Православная Церковь отмечает день Святого Равноапостольного Князя Владимира, приобщившего русский народ к христианству, к мировой культуре. Трагичнее ничего нельзя было придумать. Я никогда не был суеверным, но тут среди воспоминаний празднования дня своих имянин год назад я невольно вспомнил одну подробность, очень подействовавшую на мою мать. Есть поверие, что разбитое зеркало приносит несчастье разбившему его. Ровно год тому назад в день своих имянин я брился, уронил зеркало, и оно разбилось, а через год в этот же день я угодил в концлагерь.

Нашу колонну привели на большой плац и приказали вещи складывать у столба электрической линии посередине площади. Затем нас снова построили по четыре в затылок друг другу, развернув фронтом к середине плаца. Я оказался в первой шеренге. Вдоль фронта и позади колонные прогуливались комвзводы с дрынами. Шнейдер с писарями исчез. Конвоиры ВОХР отстали от нас при проходе через ворота лагеря. Время тянулось медленно, чувствовалась усталость и от марша, и от короткого беспокойного сна. Да и стоять на ногах без движения тоже было нелегко. Не было ни малейшего ветерка, солнце стало припекать. Хотелось пить и есть. Комвзводы из строя не выпускали, заставляя стоять почти по команде «смирно»; ворочавшихся на месте тыкали дрыном, на вопросы, долго ли стоять, посмеивались, но не отвечали. Пытка становилась почти невыносимой.
Возможно соскучившись, возможно чтоб показать свою власть, комвзводы начали обучать нас ответу строя на приветствие начальника. Чтобы выходило стройно «здра»(вствуйте), один из комвзводов объяснил строю, что когда начальник поздоровается, то заключенные должны набрать в себя воздух, мысленно отсчитать раз, два, три и потом рявкнуть «здра». Комвзводы по очереди здоровались с нами, мы отвечали «здра»! Ученики оказались неспособные, получалась дробь вместо одного «здра». Комвзводы злились и пускали в ход дрыны. Особенно невыгодно было стоять в первой шеренге, но и на этот раз я не получил ни одного удара.

Занятия были прерваны появлением на противоположной стороне плаца группы из нескольких человек в комсоставском обмундировании. Они быстро шли в нашем направлении, Шнейдер, прихрамывая, еле поспевал за ними. Размашистой походкой впереди шел высокий человек; от ходьбы его длинная борода развевалась по ветру, он показался мне знакомым. «Неужели, - подумал я, - это он?».

Да, это был Курилка, мой знакомый, однокамерник по камере № 60 Бутырской тюрьмы, с которым мы долгое время были соседями по нарам.

КУРИЛКА

Курилка не был его псевдонимом, это была его настоящая фамилия. Кавалерист-рубака, офицер Русской армии, быстро сменивший погоны на красную звезду, верой и правдой служивший большевикам в Гражданскую войну, был награжден орденом Красного Знамени за ликвидацию басмачества. Демобилизовавшись после окончания Гражданской войны, сделавшись вагоновожатым Московского трамвая, он принял участие в начале 1929 года в забастовке рабочих трамвайных парков, за что был посажен в концлагерь на пять лет. Он раньше меня был отправлен по этапу из Бутырской тюрьмы на Соловки. В концлагере, в Кемперпункте его назначили командиром пересыльной роты, пополнение которой он и шел принимать.

Комвзвод подал команду: «Внимание!». Строй замер. Курилка поздоровался с нами. Ответ «здра» вышел дробный. Курилка поморщился и стал обходить строй. Проходя мимо меня, он взглянул на меня, и удивление и сострадание выразились на его лице. При свите он не хотел, да и не мог показать вида, что узнал меня, но он был человек действия. «Заберу» кинул он мне в полголоса и пошел дальше обходить строй. На рукаве у него было нашито три черные полоски. Обойдя строй, Курилка спешно направился к вновь подошедшему в форме комсостава, лагерному старосте, с четырьмя черными нашивками на рукаве, и отдал ему рапорт. Лагстароста поздоровался с нами. Опять «здра» прозвучало вразброд, лагстароста снисходительно улыбнулся и ушел от нас. Курилка обратился к строю: «Вопросы есть?». Поднялся гам. Курилка скомандовал: «Внимание!» и, бегло посмотрев по первой шеренге, вызвал из строя Васькова-отца, Ласкоронского, Новикова и инженера, помогшего сосчитать поголовье этапа. Им он разрешил перейти к вещам и остаться у них. Остальным он отказал подойти к вещам, подозвал к себе одного комвзвода, отдал ему тихо какое-то распоряжение и ушел. Сердце у меня екнуло, Курилка меня не забрал, но я не отчаивался, я ему верил.

Комвзводы стали делить нас на партии и угонять на работы. Кто-то попросил отдохнуть. Комвзвод ответил с иронией: «На Соловках отдохнешь, а теперь давай, давай, пошли!» - и подогнал дрыном. Ко мне подошел тот комвзвод, которому Курилка отдал тихо какое-то распоряжение. Проверив у меня мою фамилию, он очень вежливо сказал: «Пройдите к командиру роты вон в то помещение», и указал на приземистый небольшой домик явно не лагерной постройки, а скорее похожий на поморскую избу. Я тот час же выполнил приказ и явился в указанный домик. Он состоял из одной комнаты с небольшой загородкой, за которой стоял топчан. В комнате было два стола с чернильницами, за одним из них сидел помкомроты, судя по двум нашивкам на рукаве, нарядчик роты, наряжающий заключенную рабочую силу на работы. За перегородкой, сидя на топчане, доедал похлебку из солдатского котелка деревянной ложкой Курилка. Нарядчик вопросительно на меня посмотрел, но Курилка, быстро назвав меня по имени, позвал к себе. Нарядчик на это никак не реагировал и уткнулся в какие-то списки.

Сели мы рядышком с Курилкой на топчан, и посыпались вопросы. Курилка, очевидно, очень ко мне привязался за время сидения со мной в камере и воспринимал совершенно искренне с болью постигшее меня несчастье. Вскоре он опомнился, что я устал и голоден и велел своему «придурку» подать чайник за перегородку («Придурками» в концлагере называли тех заключенных, которые не работали на разных работах, а состояли в услужении у начальников-чекистов или заключенных. Расшифровывалось так: «умный при дураке начальнике», отсюда «при-дурок»).
Из перевернутых и поставленных друг на друга двух ящиков у изголовья топчана был сделан маленький столик, на который Курилка положил мне печенье и налил чай в жестяную кружку. «Все что у меня есть, извини, больше пока нечем тебя угостить, пей и ложись!» сказал он мне. Он подождал, пока я выпил чай и съел почти все печенье (очень хотелось есть, и я отбросил всякое стеснение), затем выглянул за перегородку и, убедившись, что нарядчик ушел, сказал мне: «Если нарядчик будет посылать тебя на работу, скажи, что идешь на работу, получив задание от Курилки». Курилка ушел, а я, как был в одежде, накрывшись пальто, улегся на его топчан, покрытый тоненьким одеяльцем и жиденьким сенником, и тотчас же заснул крепким сном, обласканный милым Курилкой, избавившим меня еще кроме того и от лагерных работ.

Сколько времени я проспал - сказать трудно, но когда я проснулся, было по-прежнему светло, хотя солнце близилось к горизонту. Вероятно, было часов десять вечера. Курилка спал сидя за канцелярским столом, опустив голову на подложенные руки. Он не хотел прерывать мой сон и сам остался без постели. Я его разбудил, поблагодарил за все, и он лег на свой топчан.

Я вышел на воздух. Сон подкрепил меня, рука помощи Курилки подбодрила меня, все стало казаться не таким мрачным. Благотворно подействовал на меня и шум лесорам лесопильного завода, днем и ночью пилившего богатства Карелии на экспорт. Шум механизмов как бы опровергал сложившееся впечатление о Севере, как о непроходимой глуши, несколько напоминал шум города, к которому привыкает городской житель, который становится частью последнего. Я не знал в тот вечер, каких страданий для подневольных людей стоит каждое бревно, «балан» по-лагерному, пилившееся в то время на лесораме. Заключенные загонялись в дремучий лес, где на каждого давалась дневная норма повала, обработки и складирования леса. До выполнения дневной нормы, рассчитанной на одиннадцати-двенадцати часовой рабочий день очень сильного человека, ни одного заключенного из бригады не выпускал конвой из леса на ночлег. В Карелии почти весь лес растет на болотистых почвах, непроходимых от наступления таяния снегов до следующих морозов. Поэтому лесозаготовки ведутся весьма интенсивно только зимой в любую погоду, в жесточайшие морозы и пургу. Наскоро сколоченные бараки не давали возможности как следует отогреться заключенным за ночь, а громадные нормы сокращали и без того короткий ночной отдых. Не было специальных сушилок для верхней одежды, и заключенные ходили в промокшей одежде после ненастной погоды. Непосильные нормы, скудное питание, холод, побои были кошмаром концлагерных лесозаготовок. Не удивительно, что на лесозаготовках был наибольший процент смертности, и с лесозаготовок возвращались только потерявшие здоровье или физические уроды, потерявшие всякую трудоспособность. Многие не выдерживали этой пытки и, рискуя расстрелом, становились «саморубами». Объяснение этому слову не встречается ни в одном словаре, его и не было в русском языке до начала лесозаготовок на советской каторге. Люди, чтобы только быть переведенными с лесозаготовок на другие работы в концлагере, калечили себя на всю жизнь, отрубая себе выше или ниже локтя правую руку, имитируя несчастный случай. Саморубам, если они не сумели доказать, что с ними произошел несчастный случай, добавляли срок заключения в концлагере, расстреливали, но число саморубов все же было велико. Мне со многими из них пришлось встречаться в последующие годы, и от них я постепенно узнавал, что собой представляли лесозаготовки в концлагерях.

Из нахлынувших на меня успокоительных чувств неожиданно резко меня вывела увиденная мною картина, когда я посмотрел налево от канцелярии роты. На большом плоском камне, босой, но с гордо поднятой головой, неподвижно стоял одетый в коричневый крестьянский армяк небольшого роста заключенный и смотрел вдаль на белесое море, слегка застланное туманом, а пониже его, на земле, дежурил здоровенный детина - комвзвод с длинным дрыном, которым он бил стоящего на камне всякий раз, как тот пытался переставить застывшие на холодном камне ноги. Во всей позе заключенного была такая несгибаемая решимость отказа в подчинении, такая сила воли, что он, тщедушный и низкорослый, казался великаном, а комвзвод пигмеем. Не знаю, сколько времени заключенный должен был простоять неподвижно босым на камне, но при мне комвзвод, нанося ему очередной удар дрыном, приговаривал: «Не один час продержу тебя так». В чем заключенный провинился перед комвзводом или вышестоящим начальством, узнать мне не удалось. И тут же я увидел уже массовое издевательство над заключенными. Со всех сторон стали подходить партии заключенных из нашего этапа по пятнадцать, двадцать человек в каждой, подгоняемые комвзводами, по одному на партию. От знакомых по этапу я узнал, что с того времени, как наш этап разделили на партии, они непрерывно работали без отдыха, которого не давали конвоиры под угрозой дрына. От тяжелой работы не были освобождены и пожилые. Работа была не только тяжела, но и бессмысленна. Несколько партий в некотором отдалении друг от друга работали на вычерпывании воды ведрами из затонувшей у берега баржи с пробитым дном. Естественно, уровень воды в барже не уменьшался по закону сообщающихся сосудов. Две другие партии носили огромные валуны с одного места на другое, а две других партии носили эти же валуны на старое место. Другой работы для прибывшего этапа на Кемперпункте не было, но заставлять работать, хотя и на бессмысленной работе, входило в программу «обработки» вновь прибывающих заключенных, чтобы физической усталостью, понуканиями до конца искоренить чувство человеческого достоинства, возможно, еще и оставшийся, хотя и пассивный, дух сопротивления, не выбитый окончательно подследственным тюремным режимом.
Комвзвод отобрал от каждой партии по четыре заключенных, повел их на «общую» кухню, а остальных повели на плац взять из вещей, что было необходимо. С «общей» кухни принесли большие тазы ухи из соленых тресковых голов и хлеб. Возвратившиеся с полотенцами, мылом, свертками еды, остальные заключенные присели по восемь-десять человек к тазам, но мало кто мог есть этот обед, несмотря на почти суточный пост. Попробовал и я, но как ни был голоден, я все же не смог заставить себя съесть эту отвратительно-горькую, воняющую разложившейся треской бурую жидкость. Силы подкрепили черным хлебом и тем, что у кого было, запив кипятком.

Солнце на небольшой промежуток времени скрылось за горизонтом, но светло было почти как днем. Наиболее смелые спросили комвзводов, куда поведут на ночлег, спать, дескать, пора. Комвзводы превратили эти законные требования в шуточки, дружелюбно посмеивались и советовали пока отдохнуть на земле. Когда немногие легли прямо на сырую землю, а остальные остались на ногах или присели на корточки, облокотившись к стенкам канцелярии роты, комвзводы объявили, что спать прибывшим в концлагерь не полагается, что через полчаса все пойдут на работу. Многие не приняли это всерьез и продолжали толкаться на ногах, ожидая, когда наконец поведут на ночлег.

Но комвзводы не шутили: раздалась команда «Становись!», и партии, на этот раз уже строем, по четыре в ряд, под команду «ать, два, три», снова пошли на бессмысленную работу. Я же, став блатным у Курилки, притащил свои мешки в канцелярию роты и, вынув тулуп и постелив его на столе, свернувшись на нем в клубок, заснул с неприятным чувством чего-то сделанного нехорошего по отношению к своим товарищам по несчастью. Совесть меня мучила, а разделять с ними тяготы бессмысленного труда все же не хотелось.
Наступило утро 29-го июля. Репродуктор лагерного трансляционного узла передал время шесть часов утра. Я встал, умылся, сложил тулуп в мешок. Встал Курилка и велел мне поставить мешки к нему за загородку. Вместе с ним напились чаю, причем тут уже я его угощал. Он съел для вида и посоветовал мне продукты беречь, постепенно привыкая к лагерной пище, при упоминании о которой меня чуть не стошнило. Дневальный принес Курилке котелок пшенной каши, залитой весьма обильно растительным маслом. Мне стало сразу ясно, чем отличается комсоставский стол. Курилка поделился со мной кашей, ели мы из одного котелка, затем вдвоем вышли из канцелярии.

Впоследствии я еще более убедился в развитом подхалимстве и раболепии в строго-иерархическом строе концлагеря, даже среди заключенных. Но в данный момент меня поразило то, что даже помкомроты, не говоря уже о комвзводах, начали и передо мной подхалимничать. Я сначала не понял, приняв это за их врожденную вежливость, и отвечал им с еще большей вежливостью.

Усталые и от бессонной ночи, и от стояния в строю, и от бессмысленной тяжелой физической работы, с осунувшимися, пепельно-серыми лицами, ввалившимися глазами, стали подходить заключенные партиями, подгоняемые сменившимися комвзводами, дышащими самодовольством и энергией, готовыми ежеминутно пустить в ход свои дрыны. В тазах на завтрак принесли жидкую пшенную похлебку, именуемую кашей. Заключенные сели вокруг тазов и ели ее с хлебом.

После завтрака нас снова построили в колонну по четыре в ряд, разделив на взводы, и повели на тот же самый плац. Во главе колонны шел Курилка с двумя помкомроты, за ним взводы по тридцать два заключенных, которые кое-как плелись, потому что в ногу идти уже ни у кого не было сил, несмотря на раздававшуюся команду: «ать, два, три» комвзводов, возглавлявших каждый взвод. От усталости заключенные уже настолько отупели, что не реагировали на команду и только сжимались, если кто-либо из комвзводов, шедших по бокам колонны, пускал в ход свой дрын. В конце концов, комвзводам надоело обучать нас военному строю, и на плац влилась толпа, лишь отдаленно напоминающая воинское подразделение идущее на парад, как это было задумано лагерным начальством.

На плацу нас построили по четыре в ряд, развернув фронтом к середине плаца. Комвзводы по четыре, в затылок друг другу, стали в интервалах взводов. Курилка скомандовал «Внимание!» и поздоровался. Ответ «здра» получился еще более дробным, чем накануне. Курилка с помощниками обошел фронт и стал на правом фланге.

Потекло время. Никто не знал, в чем дело. С противоположной стороны плаца показалась группа людей. Впереди шел в форме ОГПУ с тремя шпалами в петлицах очень молодой начальник Кемперпункта. С ним был еще один в форме ОГПУ с двумя шпалами в петлицах, двое в прекрасно сшитых френчах без петлиц и лагерный староста. Безусловно, последние три были заключенные, возможно, во френчах были заключенные чекисты. Курилка скомандовал: «Внимание!» и рысью помчался навстречу группе для отдачи рапорта. Помкомроты и комвзводы взяли под козырек. После приема рапорта группа, в сопровождении Курилки, подошла к нам ближе, и начальник Кемперпункта, не здороваясь с нами, обратился к нам с краткой речью: «Граждане заключенные! Вы прибыли в лагерь особого назначения ОГПУ. Здесь вам не тюрьма, здесь прокурор вас не услышит (последнее явно предназначалось для уголовников, так как голосов каэров прокурор и в тюрьме «не слыхал»). Начальникам подчиняться, от работы не отказываться. За саботаж и неподчинение у нас один ответ - расстрел!» Для тех, кто еще надеялся на облегчение режима после тюрьмы, стало ясно, куда нас привезли. После речи два во френчах прошли вдоль фронта, сосчитали поголовье и сверились со строевой запиской, поданной Курилкой при рапорте. Все сошлось, группа удалилась, и Курилка разрешил разобрать вещи, все еще лежавшие с утра прошлого дня у столба посредине плаца. Все сгрудились около кучи вещей, мешая друг другу. Разбор длился долго. Послышались возмущенные голоса, у многих каэров уголовники успели взломать замки на чемоданах и похитить вещи. На шум обернулся Курилка, который разговаривал с Васьковым и Ласкоронским, предлагая им быть писарями в его канцелярии. Узнав о кражах, он тот час же отдал приказ построиться. Снова все стали в строй по четыре. После команды «Внимание!» Курилка пошел вдоль фронта с комвзводами и, всматриваясь внимательно в каждого заключенного, стал, беря за одежду спереди, вышвыривать из строя уголовников. Комвзводы их хватали и строили отдельно в колонну по четыре. После первой шеренги такой сортировке подверглись и остальные три шеренги. Особенно обильный урожай оказался в четвертой шеренге, куда попрятались уголовники, предчувствуя беду. У Курилки глаз был уже настолько наметан, что ошибок не было, «овцы» от «волков» были отделены правильно. Обе колонны повели к баракам. Во главе нашей шел Курилка, уголовников тесно окружили комвзводы с дрынами.

Нас ввели в одноэтажный дощатый барак с двойными нарами, уголовников оставили в строю под открытым небом. Я перетащил из канцелярии роты свои мешки и положил их на место на верхних нарах рядом с вещами черниговцев. Разместившись таким образом, мы вышли совершенно свободно на воздух. Никакого конвоя к нам не приставили. Перед колонной уголовников стоял Курилка. «Орлы» обратился Курилка к уголовникам, причем это «орлы» звучало у него с явной насмешкой, «даю вам десять минут, чтоб все украденные вещи были сюда сложены». По рядам уголовников прошло волнение, кое-кто кому показывал кулак, у других передергивались лица; очевидно, одного мнения не было, все ожидали распоряжения своих королей. «Загоняй в барак», скомандовал Курилка. Дрынами комвзводы загнали уголовников в соседний пустой барак и заперли двери. Курилка стал расхаживать, разглаживая пальцами свою бороду. К нему обратились инженер, ехавший с нами, Васьков-отец, прося не настаивать на возвращении вещей. Курилка резко отказал: «Воровства в лагере не потерплю, забью их насмерть, а вещи они вернут, эту шпану нельзя распускать, они понимают только битье, иначе с ними не справиться». Только значительно позже я вполне оценил мудрость слов Курилки, оценил тогда, когда уголовники, переименованные чекистами в «социально близких» (по-видимому, социально близких чекистам), совершенно распоясались, превратив для каэров лагерь в еще больший ад, грабя, убивая каэров и обворовывая самих лагерных начальников.

Очевидно, прошло десять минут, Курилка кивнул комвзводам, и часть из них ворвалась в барак к уголовникам. Послышались крики избиваемых; кое-кто из уголовников пытался вырваться из барака, но попадал под удары оставшихся снаружи комвзводов, которые снова загоняли в барак. Кто-то тихо сзади меня сказал: «Битие определяет сознание», перефразировав известную марксистскую доктрину «Бытие определяет сознание».

Трудно сказать, сколько времени длилось избиение, но как-то все сразу стихло, из барака вышли комвзводы, а за ними гуськом к Курилке потянулись уголовники, складывая на землю около него награбленные вещи. Некоторые несли даже украденные продукты. Уголовников снова загнали в барак. Когда вереница уголовников, сдававших вещи, закончилась, Курилка распорядился нашему бараку разобрать вещи. Тут были и плащи, и пальто, и брюки, но больше всего белья.

После разборки вещей Курилка выделил дневальных, по обоим баракам, которые принесли обед, состоявший из той же похлебки из ржавых голов соленой трески, которую невозможно было есть. На второе была жиденькая похлебка из пшена, именовавшаяся кашей. Все это принесли снова в больших тазах, из которых мы коллективно и ели, окружив их по 10-12 человек. Некоторые подбадривали других, что в дальнейшем, когда нас определят на постоянную работу, питание улучшится.

После такого обеда опять построили. Уголовников и часть заключенных из нашего барака разбили на партии по 15-20 человек, и комвзводы с дрынами снова погнали их на бессмысленную работу по переноске с места на место камней и вычерпывание воды из баржи с пробитым дном. Остальных каэров, преимущественно из молодых людей, оказавшихся все моими «однодельцами», построили отдельно в колонну по четыре. Не получив указаний от Курилки, и, не желая злоупотреблять его блатом, я тоже покорно встал в колонну, не зная, какая работа нам предстоит. Я отдохнул за ночь, выспался, и работа мне не казалась теперь непосильной. Повел нас лишь один нарядчик роты без комвзводов. Мы стали как бы уже проверенными, объезженными заключенными, от которых не могли больше ожидать какого-либо сопротивления распоряжениям лагерного начальства.
Пройдя по лагерной улице, мы вышли, все так же строем, на плац и подошли к довольно большому бараку с вывеской «Клуб Кемперпункта». Нарядчик разъяснил нам, что в этом помещении нам поручено составление анкет на заключенных прибывшего этапа. Действительно, на противоположном конце плаца колоннами по четыре стоял этап численностью около тысячи заключенных. Колонна производила впечатление ровными рядами, выправкой людей в почти одинаковой крестьянской одежде. Если бы не последняя, этап производил бы впечатление кадровой воинской части. Развинченных отвратительных фигур уголовников не было видно совсем. Громадное большинство было бородатых, седых. Много было и совсем юных, по-крестьянски крепких людей. Поражало отсутствие людей среднего возраста. Это был этап казаков с Кубани, результат физического истребления поголовно казачества. Казаки, как особая прослойка, перестали существовать в 1929 году. Мужчины призывного возраста отступили с генералом Врангелем за границу. Оставшиеся старики и подросшие за девять лет казачьи дети стояли перед нами. Старухи, женщины и малолетние дети были вывезены из станиц в запертых товарных вагонах на «поселение» в северных областях страны под названием «спецпоселенцев» и погибали в тайге в землянках от голода и холода. Так через десять-двенадцать лет большевики отомстили казачеству за его беспримерную стойкость, как оплота всех антибольшевицких сил страны.

Мы вошли в клуб, в котором оказался довольно поместительный зрительный зал, по периметру которого стояли столы со скамьями. Нас было около семидесяти человек, все молодежь. Несколько пожилых заключенных, одетых в лагерное зеленое обмундирование, работники УРЧ (Учетно-распределительная часть) Кемперпункта, попросили нас занять места за столами. Мы сели довольно тесно, и нам раздали ручки с перьями и по одной чернильнице на нескольких. Затем нам объяснили технику заполнения анкет, и мы стали ждать, когда откроются двери и начнут входить казаки. Итак, одним заключенным предстояло зарегистрировать других заключенных.

ПЕРВОЕ ПЛЕНАРНОЕ...

Первое пленарное заседание организации Союз социал-демократической молодежи иронией судьбы происходило в зрительном зале Кемперпункта Соловецкого лагеря особого назначения ОГПУ. Наше сидение за столами в целях заполнения анкет прибывшего этапа казаков, конечно, только условно можно было назвать заседанием организации, но тот факт, что здесь впервые в одном зале оказались лицом к лицу, как будто по своей воле собравшиеся на заседание, знакомые между собой и незнакомые, все те лица, которые ОГПУ были причислены к социал-демократическому союзу молодежи, большинство увидевшее своих однодельцев только здесь за проволокой впервые, дало мне какое-то право говорить о «первом пленарном». Кроме того, это «заседание» было не совсем пленарным, так как здесь не доставало двадцати семи расстрелянных по этому делу, в том числе и Каменецкого, и нескольких юношей и девушек, отправленных в северный край в ссылку на три года.

Здесь уместно рассказать о том, что мне стало известно во время этапа, что я узнал значительно позже на Соловках, подружившись с черниговской молодежью, все, что касалось черниговской организации социал-демократической молодежи, раздутой ОГПУ, об организации, к которой и я был причислен волей ОГПУ.

В городе Чернигове, как и во всех небольших провинциальных городах и городках, были тесноспаянные с детства компании вроде нашей в городке Н [Нежин]. В одной из этих компаний был еврейский мальчик, племянник видной деятельницы социал-демократической партии большевиков Розалии Землячки, имевшей большой стаж подпольной революционной борьбы. После революции Землячка стала почти бессменным членом Центральной контрольной комиссии большевицкой партии и членом Центрального Исполнительного Комитета съезда советов (ЦИКа). В свои частые приезды в Чернигов к своей сестре, матери этого еврейского мальчика, Землячка рассказывала своему племяннику и приходившей к нему его компании много эпизодов из подпольной борьбы, разжигая воображение подростков, прививая им вкус к романтике революционной борьбы.

Гордон Вениамин Бенцианович

Сначала детьми, а потом подростками, члены этой компании охотно играли в «революцию», обыскивали и «арестовывали» друг друга, писали листовки. Словом, это была та же детская игра, которой предавалась и моя компания в городке Н., только участниками ее были не заграничные «бандиты» и «сыщики», а отечественные «революционеры» и «жандармы». Наша игра для властей была не опасна и с нашим возмужанием умерла. У черниговской компании она переросла, по их же собственному мнению, в серьезное дело сопротивления большевицкой диктатуре и обратила на себя внимание, ищущих «работы» агентов ОГПУ. К сожалению, эти взрослые дети из компании племянника Землячки, уверенные в значительности своих возможностей в борьбе с большевицкой диктатурой, не зная, с каким беспринципным противником им придется иметь дело, своей наивностью только облегчили впоследствии для ОГПУ производство кровавой расправы над собой.

Чтобы лучше понять случившееся с этой черниговской молодежью, необходимо проанализировать политическую обстановку, сложившуюся в нашей стране к 1928 году. Диктатура большевицкой верхушки, все более перерождавшаяся в единоличную диктатуру Сталина, развернула в середине двадцатых годов ликвидацию оставшихся в живых после первых революционных лет офицерского корпуса Русской армии, технической и прочей интеллигенции, всех тех, кто мог бы возглавить действия народных масс недовольных предстоящей коллективизацией в деревне и наступлением на жизненный уровень рабочих в городах в связи с индустриализацией страны на костях миллионов. Но особенную, по-видимому, тревогу у Сталина вызывало отношение молодежи к предстоящему нажиму на народ, потому что молодежь, в своей массе всегда более честная, более вдумчивая, более способная жертвовать собой во имя какого-либо идеала, могла серьезно противодействовать безжалостной политике власти по отношению к народу. К концу двадцатых годов увлечение большей части молодежи марксизмом заметно ослабело под влиянием действительности, все более отдалявшейся от теории марксизма. Численно интеллигентная молодежь, подросшая за десятилетие, восполнила убыль интеллигентной части общества, части, наиболее пострадавшей в гражданскую войну. К интеллигентной молодежи присоединялись выходцы из деревни, дети рабочих получившие достаточное образование. Думающих молодых людей становилось все больше, они становились опасными при проведении первого пятилетнего плана, начало которого было приурочено к 1928 году. И с 1928 года на молодежь, наравне со взрослыми, обрушились репрессии, преддверием к которым была развернувшаяся слежка за молодежью.

В такой политической обстановке мужавшие дети из этой черниговской компании стали задумываться над дальнейшей судьбой своего народа и делиться своими мыслями друг с другом. Постепенно осознав свой долг перед народом, эти молодые люди решили вступить в борьбу с диктатурой методами, так хорошо им знакомыми по рассказам Землячки, племянник которой стал одним из вожаков этой компании. Естественно, они все хорошо знали программу социал-демократов, и поэтому неудивительно, что свою организацию они назвали социал-демократическим союзом молодежи, молодежи - потому что все они были молоды, в возрасте от шестнадцати до девятнадцати лет. Программа этого союза, поскольку можно было судить по цитированным мне черниговцами отрывкам из нее, ничем не отличалась от программы социал-демократов начала нашего столетия, только слово «царизм» всюду было заменено словами «большевицкая диктатура».

После такого самооформления в организацию, возможно, и без всякой нужды для задуманного ими дела, но следуя традиции революционеров, упоенные романтикой подпольщины, члены союза регулярно проводили собрания с письменными протоколами и стали вербовать новых членов путем переговоров с отдельными молодыми людьми. Настроение умов интеллигентной по происхождению учащейся молодежи было таково, что довольно быстро организация разрослась более чем до двух десятков членов. В числе завербованных оказался и мой знакомый по городку Н. Борис Рублевский, учившийся в городке Н. в той же профессиональной школе, что и я, но двумя курсами старше меня. Не доучившись в профшколе, он вместе со своим отцом, финансовым работником, в 1927 году переехал в Чернигов, по месту перевода по службе его отца.

Рублевский Борис Евгеньевич

Безусловно, вербовка новых членов в организацию, заседания в составе такого количества членов, не могли не укрыться от внимания черниговского ГПУ, и в организацию был заслан секретный сотрудник из молодежи, оказавшийся, как после уже догадались, еще и провокатором. Кроме того, племянник Землячки, который, пользуясь родством с высокопоставленной особой, позволял себе публично не скрывать своих убеждений, очевидно, давно уже был под особой слежкой ГПУ. Возможно, что для установления за ним слежки послужило его выступление на митинге в школе по поводу преступления чубаровцев (чубаровцами назвали двадцать шесть молодых ленинградских рабочих, которые в 1926 году в Ленинграде в районе Лиговского проспекта в Чубаровском переулке изнасиловали несовершеннолетнюю девочку), когда он заявил, что все должны помнить, что преступники не «сюсюкающая интеллигенция», а гегемон - рабочий класс, его молодежь. Он явно намекнул на презрительное определение русской интеллигенции «сюсюкающая», какое ей дал Ленин. Эти высказывания не в бровь, а в глаз по поводу низкого морального уровня класса, «осуществляющего в стране диктатуру», и насмешка над высказыванием Ленина, незаслуженно втоптавшего в грязь русскую интеллигенцию, сразу обратило на себя внимание карающего меча пролетарской революции: организация стала обреченной.

Между тем на заседаниях писались тексты листовок, разъясняющие населению вред большевицкой диктатуры. Листовки размножались от руки и распространялись среди молодежи. Некоторым членам организации казалось распространение листовок малодейственным средством, и многие хотели более действенных методов борьбы, вроде проведения забастовок хотя бы и на малочисленных по количеству рабочих производственных предприятиях Чернигова.

Приток новых членов прекратился, членам организации стало надоедать вариться в собственном соку, дело шло к распаду социал-демократического союза молодежи. Положение усугублялось еще и тем, что большинство членов организации, закончив среднее образование, осенью 1928 года стало разъезжаться в Ленинград, Москву, Киев для поступления в высшие учебные заведения, в то время как в Чернигове для получения высшего образования тогда только был педагогический институт «ИНО».

В конце лета 1928 года на собрании Союза было выдвинуто предложение о распространении деятельности Союза на другие города, организовать в них такие же союзы социал-демократической молодежи. Предложение всем понравилось, и членам черниговского союза, выезжающим в другие города для поступления в высшие учебные заведения, было предложено проводить работу по созданию организаций по месту учебы в городах. Холопцев, Воробьев, Бычков и еще один еврей, которого доставили с нами из Ленинграда в Москву, выехали в Ленинград.

Холопцев Виктор Александрович

Воробьев Николай Григорьевич

Бычков Авраам Яковлевич

Кореневский, Рублевский и еще двое или трое поехали в Киев. Человека четыре поехали в Москву.

Кореневский Владимир Петрович

Забело Виктор Григорьевич

Каменецкий Олег Александрович

Голубовский Борис Сергеевич

Вовк Иван Иванович

Вербицкая Мария Федоровна

Тимошевский Сергей Сергеевич

Из уехавших в Ленинград все четверо там остались, трое поступили в ВУЗы, Воробьев поступил на работу. Из тех, кто поехал в Киев, вернулся один Рублевский, провалившийся на экзаменах. Остальные все поступили в киевские ВУЗы. Неясным осталась судьба выехавших в Москву, так как на Рождественские каникулы они не приезжали обратно в Чернигов, о них никто ничего не знал, поступили ли они в ВУЗы, поступили на работу в Москве или оставались там безработными. Их никто больше не видел, так как все они были расстреляны, а их знакомые по Москве и черниговцы, ранее переселившиеся в Москву, были причислены ОГПУ к организации социал-демократической молодежи и репрессированы по нашему «делу».

Занимались ли Холопцев, Бычков, Воробьев и четвертый поехавший с ними черниговец выполнением в Ленинграде порученного им задания, из их рассказов установить было трудно. Скорее всего, они ничего в Ленинграде не сделали и оформленной организации не создали. Поехавшие в Киев члены организации действовали более успешно. Возможно, что они и не успели организационно оформить Киевский союз эсдекской молодежи, но по количеству расстрелянных и черниговцев, поехавших в Киев, и киевлян и посаженных в лагерь киевлян, черниговцы выявили много единомышленников и завязали обширное знакомство среди учащейся молодежи. Душой всей киевской компании была Ладя Могилянская, дама лет двадцати пяти. Политическая биография ее была довольно пестрая. Почти девочкой, в конце гражданской войны, вступив в Украинскую коммунистическую партию (УКП), во время конфликта последней с Коммунистической партией большевиков Украины (КП(б)У), она публично резко осудила разгон УКП, как проявление великороссийского шовинизма, и была посажена в концлагерь на двадцать лет. Освободившись досрочно в 1924 году, она отошла от политической жизни и вышла замуж за редактора центральной украинской большевицкой газеты «Коммунист», издававшейся в Харькове. Но познакомившись с черниговской молодежью в Киеве, Могилянская снова окунулась в водоворот политики и по делу черниговской эсдекской молодежи впоследствии была приговорена к расстрелу, который по хлопотам ее мужа был заменен десятью годами концлагеря.

Могилянская Лидия Михайловна

Левицкая Гали Филипповна

Поездка Рублевского в Киев сыграла роковую роль в моей личной судьбе. На экзаменах в ВУЗ он встретился с одним из членов нашей компании в городке Н., другом моим с детства, от которого в разговоре случайно узнал о моем переселении в Ленинград. Сама по себе эта невинная информация не могла мне повредить, поскольку, не чувствуя за собой никакой вины перед советской властью, я и не думал скрывать от кого-либо свое местожительство. Но... Но настали Рождественские каникулы. Черниговцы съехались в родной город в свои семьи, и было созвано очередное собрание союза социал-демократической молодежи, на котором черниговские «эмиссары» отчитывались о выполнении ими задания союза в других городах. На фоне успехов киевской группы доклад Холопцева выглядел очень бледно. Желая поправить его дела, Рублевский во всеуслышание назвал мою фамилию, посоветовав связаться со мной, так как я коренной ленинградец и, следовательно, смогу помочь в установлении знакомств с ленинградской молодежью. Надо подчеркнуть, что Рублевский не предложил мою фамилию для вербовки в организацию, а только предложил со мной познакомиться, чтоб войти в контакт с ленинградской молодежью. Действительно Рублевский знал меня слабо и не знал моих политических убеждений, почему он и не рекомендовал меня для вербовки в организацию, он не сомневался в моей честности и органической неспособности донести на кого-нибудь, если бы я даже о чем-нибудь и догадался, не сочувствуя идеям организации. И в этом он был прав. Если бы Холопцев и разыскал меня, я ничем не мог бы быть ему полезен, так как знакомств у меня было мало, а если бы он предложил вступить в их организацию, я не только не вступил бы в их союз, но и всячески стал бы отговаривать Холопцева и его друзей от продолжения их деятельности, но не донес бы на них. Действовал бы я так не из трусости перед диктатурой, а из убеждения, сложившегося у меня под влиянием большевицкой пропаганды о неизбежности победы «пролетарской» революции и «крушения» капитализма. Не донес бы я на этих мальчишек в ОГПУ, так как был воспитан в традициях русской интеллигенции, часто спасавших революционеров от жандармерии не в силу симпатий к первым, а в силу высших моральных принципов помощи слабому и аморальности всяких доносов. По всей вероятности, если бы Холопцев разыскал меня, то недоносительство осложнило бы мое положение, и я вряд ли был бы оставлен в живых. Фамилия моя на собрании была записана Холопцевым и, конечно, провокатором, и стала известна ОГПУ, и моя судьба уже была решена не меньше чем за два месяца до моего ареста, возможно, в тот самый день, когда я с группой студентов в Пулковской обсерватории познакомился с шлиссельбуржцем Николаем Морозовым и рассеянно слушал его рассказ о тюремном режиме Шлиссельбургской крепости, узником в которой он просидел двадцать пять лет, пропуская все мимо ушей, как весьма отдаленное от меня, и не подозревая, как оно близко ко мне по времени.

На этом собрании произошло еще одно событие, стоившее потом жизни стольким членам организации и сотен лет концлагеря остальным, членам союза и не членам ее.

В 1928-29 годах по уголовному кодексу РСФСР по пункту 10-у 58-й статьи максимальный срок наказания был три года концлагеря (в 1937 году этот срок был увеличен до десяти лет). Писание и распространение листовок, то есть то, чем занимались члены союза, могли быть квалифицированы лишь по пункту 10-у как «антисоветская агитация», хотя, по существу, она не была антисоветской, а в пользу советов, чтобы возвратить им свободу, отнятую у них большевицкой диктатурой. Такой «мягкий» приговор Каменецкому, племяннику Землячки, другим выдающимся энергичным молодым людям, настроенным антибольшевистски, не устраивал ОГПУ. Уполномоченным ОГПУ хотелось крови, физически уничтожить эту «опасную» молодежь, выслужиться перед начальством, «раскрывши чрезвычайно опасную контрреволюционную организацию». Для ликвидации организации и отправки всех ее членов в концлагерь сроком на три года у ОГПУ были все возможности значительно ранее начала 1929 года, так как при наличии в рядах организации секретного сотрудника все лица были известны, известна была и их деятельность. Но в ОГПУ решили повременить с нанесением удара по организации, пока провокатору не удастся спровоцировать союз на подготовку террористического акта против какого-нибудь представителя власти. Нелепый случай, наличие психически больного в одной семье ускорил реализацию этого дьявольского плана.

В Москве проживала одна польская семья Любарских, переехавшая туда из Чернигова еще до революции. С пожилыми отцом и матерью в Москве проживали в одной квартире два их сына, старший Вася и младший, женатый на сотруднице секретариата ЦИКа. Звали ее Анной, и злые языки утверждали, что она являлась любовницей секретаря ЦИКа Енукидзе.

Любарский Василий Георгиевич

Любарская Анна Ивановна

Любарский Лев Георгиевич

Шелкова Ольга Александровна

Самый старший сын был дипломатическим курьером Польской республики, подданным Польши, и навещал родителей, когда привозил дипломатическую почту в польское посольство в Москве. Дочь Любарских была замужем за директором московского финансово-экономического техникума и жила отдельно от родителей. Существование дипкурьера иностранного государства и работа Анны в аппарате ЦИКа делали эту семью объектом повышенной слежки со стороны ОГПУ.

Под влиянием ли ревности к жене Анне или по каким-либо другим причинам, но младший сын Любарских стал проявлять признаки невменяемости. Врачи-психиатры его лечили, но так как помешательство его было тихим, родители его очень любили, он проживал дома и не был отдан в психиатрическую больницу. К лету 1928 года он стал всех пугать разговорами о самоубийстве, не выставляя никаких мотивов. Когда в ответ на его рассуждения родители его уговаривали отказаться от самоубийства, он их уверял, что у него просто не хватит воли покончить с собой. При одном из таких уговоров он неожиданно вскользь заметил, что если убить кого-нибудь из начальства, у кого больше знаков различия, то это верный путь самоубийства. Родители приписали это его ревности к Енукидзе, к начальству, и не придали особого значения его словам, зная, какая охрана у секретаря ЦИКа.
Летним днем 1928 года муж Анны, стащив малокалиберный пистолет «Монте-Кристо» у среднего брата, поехал на трамвае по Москве и, встретив на площадке трамвая начальника Политуправления Красной Армии с четырьмя ромбами в петлицах Шляпникова, выстрелил в него в упор и убил наповал. В поднявшейся суматохе убийца скрылся, но оставил пистолет на месте преступления. Вернувшись домой, он рассказал брату Васе о случившемся, торжествующе добавив, что обеспечил теперь себе смерть. Так как пистолет был зарегистрирован на Васю Любарского, последний немедленно отвел своего сумасшедшего брата на Лубянку-2, в ОГПУ. Оттуда оба не вернулись. В тот же день была арестована жена сумасшедшего убийцы Анна Любарская. Начало тянуться следствие. Врачи ОГПУ признали убийцу умалишенным, не могущим отвечать за свои поступки, но арестованных не выпустили, не выпустили потому, что в недрах ОГПУ созрел план приписать этот террористический акт черниговскому союзу социал-демократической молодежи.

В Москве проживал молодой инженер Привезенцев, коренной москвич. Его жена, года на три его моложе, весьма охотно устраивала вечеринки у себя на квартире для молодежи, и там постоянно собиралась московская молодежь, преимущественно студенты того финансово-экономического техникума, директором которого был муж дочери Любарских. Приехавшие в Москву черниговцы, через вновь приобретенных московских знакомых, попали на вечеринку к Привезенцевым и стали завсегдатаями в этой квартире.

Привезенцев Владимир Алексеевич

Привезенцева Зоя Ивановна

Привезенцев говорил, что он всегда гонял этих «щенков», заставая их у жены, когда приходил с работы. По-видимому, квартира Привезенцевых стала местом политических разговоров, а может быть, даже штабом организации социал-демократической молодежи, если организационно черниговцы успели ее оформить. Однако, только то обстоятельство, что большинство молодежи, встречавшейся с черниговцами на квартире у Привезенцевых, были студентами техникума, где директором был муж сестры «террориста», было настолько малоубедительным даже для падких на самые нелогичные подозрения чекистов, что последние все же не решились обвинить черниговцев в причастности к убийству Шляпникова, и аресты членов организации пришлось снова отложить, концы с концами не сходились. Провокатору был дан приказ во что бы то ни стало изменить программу черниговского союза так, чтобы он выглядел террористической организацией.

Такая возможность представилась только на том злополучном собрании, на котором Рублевский огласил мою фамилию. Проведя предварительно индивидуальную обработку наиболее нетерпеливых членов союза, провокатор на собрании, играя роль наиболее непримиримого антибольшевика, предложил дописать к программе Союза после слов: «всеми способами разъяснять населению факты лишения народа демократических прав со стороны диктатуры большевиков» фразу: «и призывать к свержению ее, будируя массы методом террора». Воспитанные на рассказах Землячки, впитавшее марксистское мировоззрение ядро организации всеми силами сопротивлялось этой дописки, доказывая, что идеология террора не имеет ничего общего с социал-демократизмом. Однако Снежков, Бар и некоторые другие, подогретые провокатором, столь бурно насели на руководство Союза, что те сдались и поставили вопрос на голосование. Резолюция прошла незначительным большинством и добавление было вписано в программу. Это была не только последняя резолюция, принятая на этом собрании, но и последнее собрание организации.

ОГПУ больше ничего не требовалось, чтобы обвинить союз социал-демократической молодежи в террористической деятельности, расправиться с ее членами по пунктам 8 и 11 58-й статьи, по которым применялся расстрел и заключение в концлагерь сроком до десяти лет. Улика в программе была на лицо. После окончания Рождественских каникул в одну ночь были произведены аресты членов Союза и их знакомых в Чернигове, Москве, Киеве и Ленинграде. Затем к ним добавили в этих городах знакомых и родственников. Холопцев был арестован на перроне Московского вокзала в Ленинграде при выходе из поезда. С ним был ящик с яблоками, которые были завернуты в листовки к питерским рабочим. В Ленинграде вместе с молодежью были арестованы Васьков-отец и Ласкоронский. Их раньше нас отправили в Москву.

Из Чернигова и Киева арестованных свезли в Харьков, который тогда был столицей Украины и где помещалось украинское ГПУ (ДПУ - Державне политiчне управлiння). По дороге в Харьков молодежь, еще не разобравшись, с кем ей придется иметь дело, открыто в лицо называла уполномоченных ОГПУ «жандармами», «душителями свободы» и прочими нелестными эпитетами, запомнившимися из рассказов Землячки о подпольной деятельности. Конвоирующие уполномоченные не обращали внимания, но один не выдержал и сказал: «Вот в Харькове побываете, там вам «пропишут», всех жандармов забудете».

В харьковской тюрьме ГПУ молодые люди впервые почувствовали в бесконтрольную власть каких карьеристов они попали. Если на предварительном следствии в Чернигове и Киеве члены организации достойно защищали свою точку зрения, то в Харькове на допросах некоторые уже стали умалять свою роль в делах организации. Некоторых допрашивал сам начальник ДПУ Балицкий, известный тем, что он, будучи председателем «Особого совещания» ОГПУ на Украине, приговорил к смертной казни вождя венгерской коммунистической партии и организатора советской республики в Венгрии в 1919 году Бела Куну. Два других члена этого совещания, подписавших смертный приговор Бела Куну, были от Коминтерна Димитров и от ВКП(б) Варга. Снежный ком рос, дело раздувалось всеми звеньями ОГПУ. Всю молодежь свезли в Москву. Переправляли в Москву небольшими группами, изолировав друг от друга в отделениях «столыпинских» тюремных вагонов. В Москву везли уже не «болтунов», а «террористов», всем уже было предъявлено обвинение по пунктам 8 и 11 58-й статьи, все обвинялись в соучастии убийства Шляпникова Любарским.

Обычно в ОГПУ приговор выносил сам следователь, ведший допросы, а затем его штамповали последовательно начальник отделения, отдела, «тройка ГПУ» или коллегия ОГПУ. Двадцать шесть юношей, по-видимому, до конца отстаивали на допросах свои социал-демократические взгляды и за это поплатились жизнью. Возможно, в их числе были даже и не члены союза, даже и не имевшие понятия о нем, но в силу своей честности, возмущенные несправедливостью обвинений, просто насолили своим следователям, за что и отдали молодую жизнь. Двадцать седьмым был расстрелян умалишенный Любарский. Вася Любарский получил пять лет концлагеря. Любарская была приговорена к расстрелу (она обвинялась еще и в шпионаже), но по ходатайству, вернее, распоряжению Енукидзе, расстрел был заменен десятью годами концлагеря. Через восемь лет после этого Енукидзе был сам расстрелян Сталиным.

Трагедия семьи Любарских на этом не закончилась. В конце 1932 года студент-еврей того самого техникума, где директором был зять Любарских, совершил на улице Москвы террористический акт против первого секретаря посольства Германской республики, тяжело его ранив. На суде, частично проходившем при открытых дверях, он был обвинен в совершении террористического акта в целях вызвать войну Германии против СССР. Соучастниками террориста были признаны директор техникума, в котором он учился, и многие студенты этого техникума. Перед судом прошли и жена директора, дочь Любарских, и престарелые ее родители. Анну Любарскую с Соловков возили в Москву, где она выступала свидетельницей на процессе. Излишне говорить о том, что после трехлетнего сидения в лагере особого назначения она давала показания, составленные ОГПУ, и не могла сказать ни одного слова от себя в защиту истины, в защиту своих родственников. Газеты широко освещали этот процесс, вспомнив о многочисленных «террористах», вышедших из стен этого техникума и осужденных в 1929 году по нашему делу. Любарские и их зять получили по этому процессу длительные сроки заключения в концлагерь. Дальнейшая судьба их мне не известна. Последним из этой семьи погиб старший сын Любарских, бывший дипкурьер. Как сообщали советские газеты, он, будучи комиссаром польского города Гдыни, застрелился за несколько дней до нападения Германии на Польшу в 1939 году. При этом советские газеты не преминули напомнить, что его братья занимались контрреволюционной террористической и шпионской деятельностью на территории СССР.

Уцелевшие от расстрела прочие молодые люди, члены организации и причисленные к организации, получившие от пяти до десяти лет срока заключения в концлагерь, теперь чинно сидели рядышком за столами в клубе Кемперпункта, выполняя работу по учету таких же жертв ОГПУ, как и они сами, работу по приказу лагерных тюремщиков, ставши рабами-заключенными на принудительном труде. Бок о бок сидели и беспартийные, и комсомольцы, теперь уже бывшие комсомольцы, которые одни вышли из комсомола, вступая в члены союза эсдекской молодежи, другие официально оставались в комсомоле, чтобы своим выходом из комсомола не навлечь на себя подозрения и тем самым на самое существование организации, и были исключены после ареста. В живых остались единицы из комсомольцев, большинство было расстреляно.

Смотрел я на всех этих молодых людей, с которыми меня свела горькая судьба, с которыми ОГПУ поставило меня на один жизненный путь, и не мог уже отделить себя от них. Скольким из нас, сидящим здесь в клубе, суждено пройти живыми через лагерь и чей был уже «близок час»? Хладнокровно рассуждая, для нас, двадцати с лишним десятилетников, не оставалось ни одного шанса остаться в живых, так как «естественная» смертность в лагере составляла 10% в год, а ведь каэров еще подстерегали и всякие другие неожиданности, повышающие их шансы на смерть. Недаром десятилетний срок в лагере назывался «смертной казнью в рассрочку». Для пятилетников выжить шансов было больше. И все-таки я знал случаи, когда освобождались каэры, просидевшие полностью десять лет. Но это были единицы, какие-то мельчайшие доли процента от количества посаженных в лагерь на срок в десять лет. Еще больше шансов имели выжить трехлетники, но их по нашему делу были только Васьков-отец и Ласкоронский. Всего по делу черниговской молодежи было посажено около ста тридцати человек, и только несколько из них, в том числе Троцкий и та девица-еврейка, которую везли с нами в Москву, отделались высылкой в Северный край на три года. Остальные все попали в лагерь. Так расправилось ОГПУ с неугодной ему молодежью и с совершенно невиновными людьми, вроде меня.

Подробнее о Любарских и деле Васильева-Штерна написано в очерке «Трагедия семьи Любарских».

НА СОЛОВКИ

«На Соловки поедешь» сказал мне Курилка на другой день, 30-го июля, когда я утром из барака зашел к нему в канцелярию роты, желая избавиться от возможной посылки на какую-нибудь работу. Он явно был очень расстроен, не смотрел мне в глаза. Видно, он очень переживал за меня. «Ничего не мог сделать, ни одного десятилетника здесь не оставляют, продолжал он и стал меня утешать; ну ничего, перезимуешь на Соловках, пройдешь этап, обязательный для десятилетников, а весной, с открытием навигации, опять с тобой встретимся здесь, я заберу тебя с Соловков к себе, так и прокоротаем наши сроки!»

Бедный Курилка, он не знал, что с открытием навигации его самого привезут на Соловки, арестованного в концлагере, со связанными за спиной руками, что это будет его последний путь на этой грешной земле, чтобы на Соловках, на Секирной горе, закончить свой жизненный путь, получив две пули в затылок. Я не знаю, за что он был приговорен к расстрелу в лагере, возможно, он попал в кампанию по чистке комсостава в лагере от офицеров Русской армии, производившуюся по постановлению Совнаркома в 1930 году. Во всяком случае, погиб он невинно, умножив ряды лагерных мучеников. У меня о Курилке остались самые прекрасные воспоминания, он действительно был человек с большой буквы.

Я стоял перед Курилкой растерянный, тяжело переживая сообщенную им новость. Соловки были мне известны лишь из смутных слухов, ходивших о них в народе. Более подробно, как о лагере смерти, о Соловках я узнал только в тюрьме. Поэтому так и тяжело было на сердце, когда я получил приговор, зная, что другого лагеря, как Соловки, нет, и мне придется там закончить свою жизнь. Неожиданная встреча с Курилкой буквально на пороге лагеря, его благожелательное покровительство как-то отодвинули в сознании предстоящий мне ужас заключения на Соловках, появилась какая-то слабая надежда зацепиться на краю пропасти, остаться на материке, пусть в лагере, но под крылышком Курилки. Теперь и эта слабая надежда исчезла. Усилием воли я согнал тоску со своего лица и горячо поблагодарил Курилку за его отношение ко мне. Он был растроган, горячо обнял меня, мы расцеловались. Не знал я, что больше не увижу его, даже на Соловках.

Когда я вернулся в барак, нарядчик уже вызывал по фамилиям заключенных на этап. Вызывали много казаков, шли с вещами и наши однодельцы-пятилетники. Вызвали Рублевского, он получил срок в пять лет. Он подошел ко мне, попрощался со мной за руку. В глазах у него была тоска и какая-то неловкость, смотрел он как-то неуверенно. Может быть, он думал, что я зол на него, что он назвал мою фамилию и сам отделался пятью годами, а мне влепили десять. Откровенного разговора у нас не вышло. Он не решился начать, а я, не имея ничего против него, естественно, не завел разговора на эту тему, а искренне пожелал ему всего доброго, что подняло его настроение. Так я его видел в последний раз. Весной следующего года, подорвав здоровье на зимних лесозаготовках, он умер от скоротечной чахотки в лагерном лазарете в Кемперпункте.

Шло формирование большого этапа на лесозаготовки в Карелии. Формировали из нашего и казачьего этапов, пятилетников и трехлетников, каэров и шпаны. Снова десятилетники оказались в привилегированном положении, поскольку их не посылали на лесозаготовки. Этап отправляли на одну из «командировок», как назывались лесопункты, по Ухта-Кемскому тракту, строительство которого заканчивалось в дни нашего прибытия в Кемперпункт и происходило буквально на костях заключенных. Условия работы и бытовые условия на этих бездонных топях были таковы, что мало кто из заключенных выживал на этих командировках. Показательно, что крупный биржевой петербургский маклер Натан Френкель, подвизавшийся с валютой при НЭПе, будучи арестованный в 1927 году, прошел в ДПЗ через все карцера, холодные и горячие, световые и фекальные, но не выдал следователям ОГПУ припрятанных ценностей. Получив срок, прибыв в Кемперпункт и узнав о зачислении его в этап на строительство Ухта-Кемского тракта, волевой еврей не выдержал. Одна только угроза попасть на эту стройку заставила Френкеля подать заявление начальнику концлагеря с просьбой принять от него в пользу лагеря все его ценности при условии не посылать его на стройку тракта. Одновременно он изложил свои соображения об организации производства в концлагере. Принятый его проект произвел буквально революцию в лагерном хозяйстве, о чем я подробно расскажу в дальнейшем. Таково было строительство Ухта-Кемского тракта, куда направляли наших однодельцев. Об их дальнейшей судьбе, за исключением единиц, я так больше ничего и не знаю.

В бараке остались одни десятилетники. Пришел и наш черед. Нарядчик вызывал по фамилии, заключенный выходил с вещами и становился перед бараком в строй, стандартный лагерный строй по четыре в затылок друг другу. Вызвали и меня. Я взвалил через плечо несколько уменьшившиеся в весе мешки, вышел из барака и стал в строй. Когда наш этап сформировали, нарядчик сделал перекличку. Вызывая каждого по фамилии, он передавал пакет с личным делом начальнику принимавшего нас конвоя, отделенному командиру войск ОГПУ, с двумя треугольниками в кроваво-красных петлицах. Вокруг нас стояли охранники с винтовками наперевес. Большинство из них были заключенные из бытовиков и уголовников, примерным поведением, доносами и подхалимством завоевавшие доверие лагерного начальства и к концу срока осчастливленные стать тюремщиками-солдатами частей войск ОГПУ. В отличие от служивших солдатами по воинской обязанности или вольнонаемными в этих частях, заключенные носили петлицу грязно-синего цвета и получали солдатский паек, во много раз превышавший паек заключенного. Поскольку на фоне голода, количеством поедаемых продуктов измерялось благополучие заключенного, эти тюремщики-заключенные оказывались на высшей ступени лагерного благополучия. Очевидно, все же полностью этим солдатам не доверяли, и в отделениях из заключенных солдат всегда служило несколько вольнонаемных солдат. Так и теперь несколько солдат нашего конвоя выделялись кроваво-красными петлицами, которые носили только вольнонаемные или служившие в войсках ОГПУ по воинской обязанности.

Всего в метрах тридцати от нас, развернутым фронтом градусов на сорок пять к нашему фронту, тоже по четыре в ряд, стоял этап, сформированный до нашего, готовый выступить по Ухта-Кемскому тракту пешком. Друзья-однодельцы еще недавно находившиеся в тесном контакте, бок о бок на нарах, теперь могли лишь смотреть издали друг на друга, разделенные двойной враждебной нам цепью охранников, и подойти друг к другу, чтобы проститься уже не могли. Таков был жестокий закон лагеря, исключающий все естественное, человеческое в отношениях между заключенными. Раздались команды, щелкнули затворы винтовок конвоиров, заколыхался громаднейший этап и зашагал, удаляясь от нас. Наша молодежь и казаки смотрели друг на друга, прощаясь взглядами, не смея даже поднять руки, смотрели многие друг на друга в последний раз.

К нашему этапу подвели несколько заключенных женщин, из них три интеллигентных молодых дамы. Это были Анна Любарская, Ладя Могилянская и ее подруга Левицкая, худенькая, маленькая, с пышной шевелюрой иссиня-черного цвета, весьма похожая на цыганку.

Подвела к нам эту группу женщина, вид которой был необычайный. Хотя на ней и была юбка, но комсоставский бушлат с двумя полосками на рукаве, комсоставская фуражка на голове и здоровенные сапоги создавали ей весьма воинственный вид, как-то не вяжущийся с представлением о прекрасном поле. Грубоватые окрики низким хриплым, почти мужицким голосом, которыми она подгоняла приведенных ею женщин, еще более заставили нас призадуматься, чья доля легче в лагере - мужчин или женщин. На такие размышления нас навела лишь чисто внешняя мимолетная оценка, главным действующим лицом которой была помкомроты женской роты Кемперпункта. Мы не знали в тот момент всего ужаса, который скрывался за этим чисто внешним обращением с женщинами, о тех чудовищных пытках чисто морального порядка, которым в лагере подвергалась порядочная женщина.
Помкомроты передала начальнику конвоя соответствующее количество пакетов и поставила женщин в строй по четыре в хвосте колонны с небольшим интервалом от хвоста колонны. Этот интервал занял конвоир с винтовкой, чтобы не допускать общения женщин с мужчинами-заключенными.

Недалеко от меня в колонне стоял с вещами инженер Привезенцев. Он был вне себя, и мы все очень боялись, что он что-нибудь сделает непоправимое в нарушение лагерного распорядка, навлечет на себя, а косвенно и на нас никому не нужные репрессии. Он, зная, что его жену как получившую срок в десять лет ни под каким видом не оставят на материке, а обязательно должны отправить на Соловки, после долгих просьб и унижений перед лагерным начальством добился того, что и его включили в список этапа идущего на Соловки, хотя он как пятилетник должен был остаться на материке с назначением, как инженер, на руководящую должность на производстве. На такое ухудшение своей судьбы в лагере Привезенцев пошел исключительно, чтоб не расставаться со своей женой, считая, что, находясь в одном лагере, он все же сможет хотя бы морально поддержать ее, а его присутствие умерит аппетит начальства в отношении его жены. Ужас его положения оказался в том, что его включили в этап, и он уже стоял под конвоем, а жену его не включили, оставив для утех начальства. Видя только троих наших «одноделок», не видя среди них своей жены, от тщетно пытался спросить их о причине отсутствия ее. Конвой не давал ему говорить, дамы молчали, боясь навлечь на себя гнев решительной командирши. Всем нам очень было его жаль, что мы могли бесправные сделать?

Через две недели Привезенцеву привезли в этапе на Соловки. Я видел ее, красивую, молодую, опустошенную, со страшной тоской в глазах. Начальство или побоялось все же нарушить высший приказ об обязательном концентрировании заключенных с десятилетним сроком на Соловках, или Привезенцева надоела кемперпунктовским развратникам, но факт тот, что и она Соловков не миновала.

Среди нас, стоящих для отправки на Соловки, не было еще одного десятилетника - инженера Васькова. На другой день после нашего прибытия на Кемперпункт, его назначили главным механиком лесопильного завода, здесь же на Кемперпункте. Я часто потом убеждался, что производственная необходимость внутри лагеря вынуждала чекистов отступать от приказов, получаемых из Москвы. Эту должность в очень вежливой форме Васькову предложил имевший большой вес среди лагерной инженерно-технической администрации заведующий лесопильным заводом. Он был офицером-сапером Русской армии, сражался против большевиков в армии генерала Пепеляева на Камчатке и после разгрома ее получил десять лет концлагеря в 1922 году. Сейчас он сидел уже восьмой год и поднялся довольно высоко по лестнице технической администрации. Переговоры с Васьковым он вел в присутствии большой группы нашей молодежи, с которой он обращался без всякого высокомерия, как равный заключенный с заключенным. Он много рассказал нам о лагерных порядках, от многого нас предостерег на первых наших шагах в концлагере.

С Васьковым я еще раз встретился на Соловках года через два, когда он, будучи уже заместителем главного механика управления Соловецких лагерей, приезжал из Кеми по приемке из капитального ремонта главного котла Соловецкой электростанции. Высокая должность Васькова не испортила, он обошелся со мной по-дружески, как с равным. Впоследствии я узнал, что его перевели на строительство Беломорканала, на какую-то большую должность. По окончании строительства он был досрочно освобожден, просидев все же около четырех лет, и благополучно вернулся к жене в Ленинград. На этапе Васьков рассказал мне, что за несколько дней до ареста он, проверяя какой-то измерительный прибор, сунул руку в ртуть и когда вынул обратно руку обручального кольца как не бывало. Оно растворилось в ртути. Этот случай поверг его в суеверный страх о судьбе своего брака, и когда он был арестован, вспомнил об обручальном кольце и решил, что все кончено. К счастью, примета оказалась не верной, Васьков вернулся в объятия своей достойной молодой жены, которая с достоинством несла свой крест и поддерживала дух мужа в заключении.

В сформированном из нас этапе были не только десятилетники. В строю стоял наш спутник по вагону, на костылях уголовник, склонный к побегу. Около него стояли четверо детей в возрасте от девяти до четырнадцати лет со всеми человеческими пороками отпечатавшимися на их прозрачных костлявых личиках. Они были босиком, одеты только в одни мужские белые сорочки казенного типа, спадавшие с их плеч и доходившие им до колен. Больше на них ничего не было, даже какой-нибудь шапчонки на их бритых головенках, которые они прятали от стужи, натягивая на них сорочки. Так попеременно, то натягивая, то спуская с головы сорочку, они согревали голову или ноги. Излишне говорить, что эти дети на руках не имели никаких вещей.

Раздалась уже знакомая команда «направо», «шаг вправо, шаг влево - конвой стреляет без предупреждения», щелкнули затворы винтовок. «А-рш», протяжно раздалась еще одна команда, ряды заколыхались, мы двинулись в последний путь по Большой земле навстречу неизвестному. Черниговцы шли рядами вместе, и я присоединился к ним. Из тех, кого везли со мной из Ленинграда в Москву, шли Холопцев, Воробьев, Бычков. Из черниговцев также были Кореневский, Снежков, Гуля-Яновский и еще человек десять, с которыми впоследствии я мало общался и потому фамилии их не помню. Подавляющее число последних были из Чернигова, хотя некоторые и учились в Киеве.

Гуля-Яновский Михаил Петрович

Идти пришлось недолго, из-за громадных валунов все отчетливее вырисовывалась панорама гавани. Колонна замедлила ход и остановилась. Открыли ворота, и по четыре в ряд со счетом охранники пропустили нас через ворота на пристань, у которой под парами стоял окрашенный в стальной цвет однотрубный, с двумя наклонными мачтами, с изящным маленьким бугшпритом, небольшой, водоизмещением около полутора тысяч тонн, пароход «Глеб Бокий».

Подхалимство неотделимый спутник диктатуры, и подхалимство, в особенности среди лагерного начальства расцветало пышным цветом. Глеб Бокий был членом коллегии ОГПУ и начальником спецотдела ОГПУ, ведавшим в Москве концлагерем. В дальнейшем, когда, кроме Соловецкого, лагеря начали расти, как грибы, еще большее количество концлагерей в аппарате ОГПУ в Москве появился еще один отдел - Главное управление лагерей (ГУЛАГ), который тоже возглавил Г. Бокий, а спецотдел стал заниматься только вопросами «личного состава» лагерей, заключенными в разрезе добавления им срока или уменьшения срока сидения в лагерях. Кто-то из лагерного начальства подхалимно назвал самый большой пароход флотилии Соловецкого лагеря «Глеб Бокий», именем своего высокого начальства. Характерно то, что когда в начале тридцатых годов флотилия пополнилась более мощным пароходом в 3000 тонн водоизмещения, и этот пароход был назван «Глеб Бокий» уже каким-то другим подхалимом. Пришлось меньший «Глеб Бокий» переименовать в «СЛОН» (Соловецкий лагерь особого назначения). Меньший «Глеб Бокий» принадлежал Соловецкому монастырю под названием «Вера». У Соловецкого монастыря таких полуледокольного типа пароходов было три: «Вера», «Надежда» и «Любовь». Два из них увезли за границу части генерала Миллера, когда происходила эвакуация Северной армии, и остались заграницей. Третий достался лагерю. Каверин, автор известного романа «Два капитана» в своей повести «Семь пар чистых и семь пар нечистых» придерживается другого мнения, что оставлен был пароход «Надежда», переименованный к началу второй мировой войны в «Онегу» и занимавшийся по-прежнему, как десять-пятнадцать лет тому назад, перевозкой этапов заключенных.

В конце концов, для нас было совершенно безразлично бывшее название парохода, на котором нам предстояло погрузиться, был ли он «Верой» или «Надеждой», потому что если раньше богомольцы сами ехали на Соловки с верой к Святым местам и надеждой на вечное спасение, то теперь заключенных везли насильно на остров смерти, при попадании на который не оставалось ни веры в справедливость, ни надежды вернуться живым из мест, подчиненных Глебу Бокию.

Закончилась погрузка в кормовой отсек трюма продовольствия и предметов технического снабжения в бочках и ящиках. Перестала грохотать лебедка, и в водворившейся тишине раздалась команда: «По одному на трап на пароход». По трапу на шканцы потянулась вереница заключенных нашего этапа. Пришла и моя очередь сделать последние шаги по земле, по материковой земле, и вступить на шаткие доски трапа. В эти минуты у меня не было никакой надежды когда-либо снова увидеть Большую землю. Я приготовился к окончанию моей жизни на острове. Это было очень невесело, так как последнее, что покидает человека,- надежда на что-нибудь, и без нее человек перестает быть человеком, а надежда покинула меня.

Идя гуськом, заключенные подходили к люку переднего отсека трюма и спускались в него по вертикальной лесенке мимо двух конвоиров, стоявших у люка. Прошел и я шканцы, тоже по лестнице спустился в трюм, предназначенный для живого груза - заключенных. В трюме не было никакой мебели, садились прямо на пол или старались протиснуться к бортам парохода или перегородке отсека. Все располагались, как только могли. Кто сидел на чемодане, кто на корточках, облокотившись к стенке. Я пристроился на своих мешках и спиной прильнул к борту парохода. В трюме царил почти полный мрак, так как освещения не было, и свет проникал только через люк трюма.

Весь этап был загнан в трюм за исключением женщин, которых поместили на носовой палубе под охраной конвоиров. На палубе затопали матросы, в трюм донеслись обрывки команд. Корпус парохода содрогнулся от запущенной паровой машины, за бортом послышалось булькание воды, становившееся все более громким по мере увеличения хода парохода.

Сон никогда не покидал меня, даже при особо неприятных переживаниях. И тут, под мерный стук машины, под убаюкивающий плеск воды за бортом, я незаметно уснул, сидя на своих мешках, плывя навстречу неизвестному. Сон выключил меня из действительности, дал мне душевный покой, возможность не думать о тягостном будущем, о возрастающем расстоянии до Большой земли.

Последней мыслью было сознание, что этой дорогой уже провезены на Соловки десятки тысяч заключенных, и напрашивался вопрос, сколько их везли в обратном направлении, скольким единицам посчастливилось выйти живыми из Соловецкого лагеря. Пароход, как мне показалось, шел на Соловки несколько часов. Проснувшись, я вернулся к своим невеселым мыслям, чувствуя, что перехожу Рубикон и что если я даже останусь в живых, возврата к прежней жизни не может быть, потому что, прежде всего, я уже стал другим, с одной моей жизнью было покончено. Наступала вторая моя жизнь, жизнь раба, жизнь, которая по всем данным не могла быть долгой в концлагере на Соловецких островах.

ВТОРАЯ ЧАСТЬ. СОЛОВКИ

СОЛОВЕЦКИЕ ОСТРОВА

Соловецкие острова находятся на севере нашей страны на Белом море у входа в Онежский залив (по-местному губу) под 65*40' северной широты и 35*46' восточной долготы (по Гринвичу). Если на карте провести прямую линию от города Кемь на Карельском берегу Белого моря до мыса Крестового на Летнем берегу, то группа Соловецких островов окажется на середине этой линии в равном расстоянии как от Кемского, так и от Летнего берега, от обоих примерно в 60-и километрах (32 морские мили).

Группа Соловецких островов состоит из Большого Соловецкого острова, к востоку от него островов Анзерского, Большой и Малый Муксалмы и Заяцких островов у юго-западного края Большого Соловецкого острова, в одном километре от него. К северу от Заяцких островов расположены у самого берега Большого Соловецкого острова небольшие островки Парусный, Сенные и Песьи. Последние, по преданию, получили свое название в связи с тем, что по монастырским правилам на Соловецких островах запрещалось иметь собак, и если таковое животное оказывалось на подходившем к острову корабле, собаку сбрасывали в море у этих островов, поскольку они прикрывают вход в бухту Благословения, где имеется пристань.

Проливы между Большим Соловецким островом и обеими Муксалмами называются Железными воротами, между Большим Соловецким островом, Муксалмами и Анзеровским называется Анзерской Салмой, а между Большим Соловецким островом и Заяцкими островами – Печаковской Салмой. Около островов много мелей, каменных луд и подводных камней. Единственный расчищенный, но довольно извилистый фарватер для подхода к острову кораблей, ведет в бухту Благословения, расположенную в юго-западном углу Большого Соловецкого острова. Побережье островов изрезано и другими многочисленными заливами, из которых наибольший на восточном берегу Большого Соловецкого острова – Глубокая губа, разрезающая остров почти полностью на две неравные части, меньшую северную и большую южную. Вторая по величине губа – Сосновая на севере Большого Соловецкого острова. Большой Соловецкий остров вытянут с севера на юг, имеет в длину около 25 километров, в ширину 16 километров. Площадь его составляет 250 квадратных километров, площадь всей группы островов около 800 квадратных километров.

Покатость морского дна направлена к северу. Так близ северных берегов Большого Соловецкого и Анзерских островов глубина достигает 20 метров, а в 10 морских милях промеры дают уже глубины от 60 до 100 метров. В проливах между островами глубины достигают от 20 до 60 метров. Соленость воды, благодаря обилию полноводных рек, впадающих в Белое море, и ничтожность испарения, весьма незначительна, не более 0,3%. В бухте Благословения отмечается необыкновенная прозрачность воды, окрашенной в зеленоватые тона. Дно легко просматривается до глубины шести метров.
В геологическом отношении Соловецкие острова представляют собой мореные отложения из песка и большого количества валунов. Находясь на Скандинавском щите, Соловецкие острова, благодаря поднятию почвы, отличаются обилием террас вдоль побережья на различных горизонтах над уровнем моря. Побережье островов низменно, состоит из песка и мелких и крупных камней. Исключение составляет южная оконечность Большого Соловецкого острова вдающимся в море гранитным мысом Печак восьмиметровой высоты. Поверхность Большого Соловецкого острова гориста, но без крутых подъемов. Высшей точкой острова в 105 метров над уровнем моря является каменистая, покрытая лесом, Секирная гора в юго-западной части острова. Посередине большей части Большого Соловецкого острова проходит горный кряж – Гремячевские горы.

На Большом Соловецком острове около трехсот озер, расположенных на разных уровнях террас. По своему происхождению большинство из них древние лиманы, образовавшиеся вследствие поднятия острова над уровнем моря. В противоположность лиманам южных морей, постоянно засолонявшимися от интенсивного испарения, Соловецкие лиманы, содержавшие почти пресную воду Белого моря, со временем, вследствие избытка атмосферных осадков над испарением воды из лиманов, последние совершенно опреснились и превратились в озера с пресной водой. Рыбой озера бедны.

Верхний землистый слой почвы весьма тонок и ограничен небольшой частью островов, главным образом на склонных холмов Большого Соловецкого острова, где произрастает смешанный лес характерный для средней полосы России. Сосной преимущественно богаты горы, смешанный же лес, состоящий главным образом из березы, осины и ели растет в более низких болотистых местах, перемежаясь с кустарником, которым и сплошь покрыты малые острова. Из ягод произрастают морошка, брусника, черника, голубика, вороника, клюква, рябина, черемуха и малина. Возделываются черная и красная смородина.

Фауна островов состоит из лисиц, зайцев и белок и разнообразных пернатых: глухарей, тетеревов, рябчиков, куропаток и разных мелких птичек. По количеству особей доминируют морские чайки, больших размеров, гнездящиеся на стенах монастырского кремля. На зиму чайки улетают. С XV века на Большом Соловецком острове жило несколько оленей, завезенных с материка Настоятелем Соловецкого монастыря Митрополитом Филиппом. Однако к концу двадцатых годов нашего столетия остался лишь один олень, почти ручной, по кличке Мишка. В водах Белого моря, омывающего острова, водится много промысловой рыбы: соловецкая сельдь и другие ее сорта, в том числе и иваси, появившаяся в бассейне Белого моря после большого землетрясения в Японии в 1923 году. В число промысловых рыб также входит и треска, заходящая большими косяками из Баренцева моря. Объектом промысла так же являются беззубый кит-белуха и разной величины тюлени от самого большого – гренландского, до самого малого – морского зайца.

Благодаря заходу Гольфстрима в горло Белого моря, средняя годовая температура на Соловецких остовах несколько выше средней температуры на Карельском и Летнем берегах на той же широте, но все же составляет лишь +1* по Цельсию. Лед вокруг островов образует припой до 15-18 километров, а на просторе Белого моря вода зимой не замерзает и по ней движутся в направлении дующего ветра ледяные поля и разбитый лед по-местному шуга. Последнее обстоятельство препятствует установлению сообщения островов с материком по льду, и Соловецкие острова фактически отрезаны от Большой земли на все время полярной зимы. Навигация закрывается в конце декабря и возобновляется в середине июня. Снежный покров лежит с октября по май месяц включительно. Наиболее теплые месяцы июнь и июль. В августе начинаются заморозки. Число солнечных дней в году очень мало, наиболее солнечные месяцы февраль и август. Ниже 30*С морозов не бывает. Количество осадков очень большое, часты туманы. Климат чрезвычайно сырой, с резкими переходами температур.

СОЛОВЕЦКИЙ МОНАСТЫРЬ

Соловецкий монастырь был основан в 1429 году двумя монахами Кирилло-Белозерского монастыря Савватием и Германом, приплывшим на лодке в бухту Благословения на Большом Соловецком острове. Острова были совершенно необитаемы и два монаха, срубив небольшой скит у подножия Секирной горы, в уединении прожили 6 лет. Решив основать новый монастырь, Савватий на той же лодке поплыл обратно, но добравшись до села Сороки (теперь Беломорск у начала Беломорско-Балтийского канала) умер там, а на смену ему на Большой Соловецкий остров прибыл монах Зосима с несколькими другими монахами, с помощью которых Герман поставил первую церковь на Соловках на Секирной горе. Одновременно Зосима получил назначение от Новгородского Архиепископа стать первым Игуменом Соловецкого монастыря. Впоследствии и Зосима и Савватий были причислены к лику святых и их мощи хранились в серебряных раках в Троицком соборе в Соловецком монастыре. При третьем Игумене, Ионе, монастырь выхлопотал у Великого Новгорода дарственную грамоту на вечное владение всей группой Соловецких островов, что было в дальнейшем подтверждено Московским царем Иоанном III. Дальнейшее укрепление материальной базы Соловецкого монастыря последовало в 1450 году, когда новгородская боярыня Марфа Посадница передала безвозмездно в собственность монастыря принадлежавшие ей беломорские волости Суму и Кемь. Поскольку эти волости, хотя были и редко населены, все же из них оказался некоторый приток рабочей силы для строительства монастыря, в котором принимали участие не только все увеличивающееся количество соловецких монахов, но и крестьяне с материка.

С увеличением численности монахов центр строительства монастыря был перенесен на восточный берег бухты Благословения в юго-западной части Большого Соловецкого острова, где воздвигались из дерева церкви и монастырские постройки. В 1485 и 1557 годах монастырь дважды сгорал и после второго пожара, при Игумене Филиппе, впоследствии Митрополите Московском, было воздвигнуто первое каменное здание.

Но не только огонь угрожал деревянному монастырю. В 1571 году на монастырь было произведено, правда неудачное, нападение шведской воинской части, что вызвало необходимость со стороны Московского государства обратить внимание на защиту самого северного русского форпоста, и в Соловецкий монастырь был прислан отряд стрельцов с пушками под командованием воеводы Озерова. Так было положено начало военному значению Соловецкого монастыря, превращению его и в крепость на Белом море.

Воевода обнес деревянной стеной с башнями монастырские постройки, сделав святую обитель опорным пунктом защиты северных границ Российского государства. Последующая планировка и строительство монастыря, его архитектура, сохранившаяся до наших дней, наравне с служением Господу, отражало и военное значение Соловецкого монастыря, как неприступной крепости.

В 1584 году взамен деревянных крепостных стен началось строительство Соловецкого кремля, принявшего форму вытянутого с севера на юг пятиугольника, напоминающего в плане очертания корабля, нос которого венчает Головленковская башня, обращенная на юг. Кроме Головленковской башни, на остальных четырех углах пятиугольника стоят в северо-восточном углу Архангельская, в юго-западном Прядильная и северо-западном Сторожевая. Последняя наиболее высокая от подножья и приподнятая рельефом почвы доминирует над всеми башнями. С ее верхней площадки в ясную погоду хорошо виден низменный Карельский берег. На восточной стене кремля возвышаются две башни, а на западной одна, размерами и высотой меньше чем угловые башни. Стена и башни сложены из огромных глыб весом в десятки тонн из дикого камня, верхняя зубчатая часть стены и верх башен сложены из обожженного, до твердости стали, кирпича. Ширина стен у основания до десяти метров, наверху шесть метров, высота стен двенадцать метров. В стенах имеются семь ворот, в том числе Святые и Сельдяные, выходящие на запад на берег бухты Благословения, восточные – Никольские, Успенские, Квасоварные и Поварские и южные – Архангельские в юго-восточной стене. Когда Соловецкий монастырь был занят под концлагерь в Святых воротах разместили пожарную команду, имевшую выезд и вовнутрь и внаружу кремля. Сельдяные ворота были оставлены для выхода монахов из отделенного от остальной части кремля высоким забором с колючей проволокой и электрической сигнализацией Сельдяного корпуса, отведенного для их проживания. Никольские ворота охранялись вооруженным нарядом войск ОГПУ и служили единственным выходом из кремля для заключенных по пропускам. Южные ворота открывались только для провоза зерна на мельницу, расположенную в подвале Головленковской башни. Остальные трое ворот были заделаны наглухо толстой кирпичной кладкой, а тоннели ворот были использованы концлагерем для хозяйственных нужд. В одних воротах была сделана серная камера для дезинфекции меховых вещей заключенных, там же иногда и производились расстрелы заключенных. Площадь кремля 0,6 квадратных километра, строился он 12 лет.

Внутри кремля постепенно в XVI и XVII веках были воздвигнуты девять каменных церквей. Из них главный Троицкий собор и самый большой Преображенский собор, который, по свидетельству побывавших в нем до революции богомольцев, отличался весьма великолепной, художественной и богатой отделкой. Непревзойденной странной архитектурой отличалась церковь Благовещения над Святыми воротами, превращенная лагерным начальством в общежитие пожарной команды, откуда по столбам, во время тревоги, пожарники попадали прямо в пожарное депо. Архитектурно связанная с Троицким собором возвышалась шестидесятиметровая главная колокольня монастыря с тридцатипятью колоколами, из которых самый большой весил около 17 тонн. Пятнадцати метровый шпиль этой колокольни, покрытый золотом, в ясную погоду был виден от Карельского берега и служил ориентиром судам направлявшимся на Соловецкие острова. И золото и колокола с колокольни были изъяты советской властью, и колокольню я увидел уже в очень непривлекательном виде и с ободранным шпилем.

Под церковью Николая Чудотворца помещалась монастырская ризница, в которой хранились пожертвования Московских царей начиная от Иоанна III и других богатых жертвователей и богомольцев. В ней также хранились реликвии русского народа: палаш князя Михаила Скопина-Шуйского и соболя князя Пожарского.

Двор кремля был замощен булыжником и кое-где были насажены деревья. У Троицкого собора сохранились надгробные плиты над могилами некоторых игуменов монастыря и украинских гетманов и атаманов Запорожской Сечи, сосланных в Соловецкий монастырь в царствование императрицы Екатерины II и принявшие здесь монашеский сан.

Вдоль кремлевской ограды с внутренней стороны были возведены также здание трапезной с неповторимой росписью потолка неизвестных мастеров и жилые дома в два и три этажа с кельями для монахов. Дома имеют коридорную систему. Большинство келий имеют размеры 8-9 квадратных метра и были рассчитаны на проживание двух монахов. Отопление печное – одна печь на две смежные кельи, с топкой из коридора. Со стороны келий печи облицованы кафельными плитками и занимают до половины смежной стенки келии. Особенность этих печей состояла в том, что они имели очень толстые стенки и большой объем. Топить их приходилось один раз в неделю большим количеством дров, и максимум теплоотдачи печки приходился на четвертые-третьи сутки после топки. Вентиляция келий также очень своеобразна, но в то же время и эффективна. Форточки отсутствуют, но в верхней части среднего весьма широкого переплета обеих рам вырезаны круглые отверстия диаметром 6-7 сантиметров, которые затыкаются деревянным кляпом. Достаточно вынуть кляп, чтобы наступила быстрая вентиляция кельи. Скорость поступающего воздуха такова, что задувает свечу, стоящую у окна.
Постройка каменного кремля на Большом Соловецком острове и деревянных острогов в принадлежавших Соловецкому монастырю двух посадах Сума и Кемь на Карельском берегу превратили этот район Белого моря в неприступную границу Руси, что сразу сказалось при новом военном столкновении со шведами в 1582 году, когда противник был снова разбит. А в 1596 году войска Соловецкого монастыря провели успешную карательную экспедицию против финнов, разграбивших г. Каяну и прилегавшие к нему поморские и карельские селения. Эта карательная экспедиция надолго установила мир на Севере.

К этому времени численность русских войск базировавшихся в Соловецком монастыре была доведена до тысячи человек. Эти войска содержались за счет монастырских средств, и настоятель Соловецкого монастыря стал фактическим командующим этими стрелецкими соединениями. Стратегическое значение монастыря, превратила духовного пастыря монашеской братии в светского администратора большого края и к тому же еще и военачальника. Фактическое положение дел было оформлено в конце шестнадцатого века, сначала изъятием Соловецкого монастыря из юрисдикции местной духовной и светской власти, а затем отозванием в 1637 году последнего воеводы стрелецкого войска, который сдал настоятелю монастыря все «письменные» дела, ключи от крепостных ворот и воинские запасы. Одновременно настоятель монастыря стал назначаться непосредственно Московским Патриархом и Царем.

Оставшись полновластным правителем и военачальником, настоятели приложили немало усилий к дальнейшему укреплению обороноспособности вверенного им форпоста. Так во время шведско-ливонской войны при царе Алексее Михайловиче настоятель распорядился о поголовном вооружении монахов и «ратному делу их обучению». Это мероприятие пополнило подчиненную настоятелю рать на 454 солдата-монаха. Имея перед собой полуторатысячную соловецкую армию, шведы воздержались от нападения на севере и возможных действий не произошло.

Раскол, потрясший Русскую Православную Церковь в середине XVII века, раскол, вызванный исправлением церковных книг Патриархом Никоном, тяжело отразился на политическом и материальном величии Соловецкого монастыря. Не принявшие «новой» веры многочисленные старообрядцы бежали от преследования церковных и светских властей, заполняя дикий Север. Оплотом этого сопротивление Патриарху Никону и Московскому царю, принявшему реформу Никона, стал Соловецкий монастырь. Против крамольного монастыря было двинуто стрелецкое войско под командованием воеводы Мещерякова, начавшее осаду Соловецкого кремля в 1667 году. Монахи мужественно защищали свои убеждения, и осада длилась безрезультатно семь лет. На зиму воевода осаду снимал и отплывал на зимовку в Кемь, а с открытием навигации стрельцы снова высаживались на Большом Соловецком острове, жгли деревянные постройки, отстроенные за зиму монахами, вне стен кремля, ходили на приступы кремлевских стен и снова отплывали на материк. Неизвестно чем бы окончилась эта осада, если бы на седьмой «сезон» осады не предал бы монастырь соловецкий монах Феоктист. Через потайную дверь в Головленковской башне он ночью провел отряд стрельцов внутрь кремля. Стрельцы открыли ворота для вторжения всего стрелецкого войска, которое перерезало сонных монахов и разграбило монастырь.

Последним военным эпизодом в истории Соловецкого монастыря, как северной крепости, Российского государства, была попытка англичан захватить монастырь с моря во время Крымской войны. 7 июля 1854 года английская эскадра на отказ о безоговорочной капитуляции Соловецкого монастыря, подвергла сильному обстрелу кремль и прилегающие к нему постройки. Был поврежден Преображенский собор и была разрушена гостиница для богомольцев. Повреждений кремлевским стенам ядра почти не нанесли, но до сих пор можно видеть английские ядра вплавившиеся в кирпичную толщу стен. Большая пирамида из ядер сложена внутри кремля, что свидетельствует об интенсивности обстрела. Составлявшая гарнизон кремля воинская команда под командой офицера, а не настоятеля монастыря, который утерял эту должность после разгрома монастыря стрельцами, имела на вооружении на кремлевской стене устаревшую артиллерию, уступавшую, по дальнобойности английской корабельной. Вследствие этого ответный огонь крепости не причинял английским кораблям какого-либо вреда поскольку эскадра вела огонь с предельной дистанции. Исход боя решил выезд одной батареи на открытую позицию на выдающейся далеко в море низменной косы в юго-западной части острова в районе Кремля. Несколько попаданий в английские корабли заставил эскадру отойти от островов и снять морскую блокаду монастыря.

О причине бегства английской эскадры сложена поэтическая легенда, героями которой являются не римские гуси, а соловецкие чайки, которые испугавшись пальбы, бесчисленной стаей взлетели с гнезд на кремлевской стене и долго кружились над морем. Обессилев, они сели на отдых на реи английских парусных судов. Английский адмирал, зная на редкость едкую консистенцию гуано морских чаек, испугался за целость парусов своих кораблей и приказал эскадре отойти от Соловков, чтобы избавиться от чаек, которые вернулись на свои гнезда. «Так чайки спасли Соловецкий монастырь от англичан» - заканчивается легенда. Истлевшие лафеты пушек геройской батареи находились на этой косе еще в начале тридцатых годов нашего столетия. Я сам видел их и свалившиеся с них стволы орудий, которые лежали на них. История сохранила и фамилию командира этой батареи – Другинский.
Значение Соловецкого монастыря в истории определяется не только, и не столько его военными эпопеями, сколько выполненной им роли центра духовной жизни населения всех северных губерний европейской части России, его просветительной ролью в самые глухие закоулки северных губерний и чтимость этих Святых островов выливалось в посещении их десятками тысяч паломников. Во всех Северных губерниях верующие, погружаясь в мирские дела, мысленно всегда обращались к Соловецкой обители, и часто давали обет Богу, в случае удачи в своих земных делах или спасении верующего от какой-либо нависшей над ним беды, прожить в Соловецком монастыре один-два-три года вдали от семьи и своим трудом, лишь за свое пропитание, умножить богатство монастыря. Таких верующих, давших обет временного жития на Соловках, постоянно проживало в обители до трех тысяч человек. Назывались они труднями. Для них были построены специальные дома вблизи стен кремля, и они работали наравне с монахами в многоотраслевом хозяйстве монастыря.

Со времени своего основания Соловецкий монастырь был центром культуры всего Севера и трудно переоценить его колоссальную просветительную роль. В библиотеке монастыря собирались рукописи, и монахи занимались переписыванием, размножением и распространением не только духовных книг всех наименований, зачастую весьма художественно оформленных, но и занимались распространением, так называемых, светских книг, преимущественно в области прикладных знаний и начального образования. Размах этого вида деятельности монастыря стал еще больше с устройством типографии, единственной, в то время, на все северные губернии. Одновременно с рукописями, библиотека все интенсивнее пополнялась не только богословскими, но и чисто научными книгами. Была собрана настолько уникальная библиотека, что министерство просвещения в 1854 году признало целесообразным передать ее Казанскому университету, что и было выполнено.

Соловецкие монахи внесли крупный вклад в дело освоения не только самих Соловецких островов, но и Приполярья, как в использовании естественных богатств края, так и продвижения на север овощных и зерновых культур и молочного скотоводства. На необитаемых, пустынных Соловецких островах монахи создали образцовое хозяйство. Была проложена густая сеть мелиоративных каналов, осушивших большую часть Большого Соловецкого и Большого и Малого Муксалмы островов. На осушенных землях, путем систематической их культивации, были созданы двадцать две тысячи гектаров прекрасных сенокосных лугов, дававших ежегодно до 1000 тонн сена. Расположенных на разных горизонтах озера на Большом Соловецком острове были соединены сетью каналов со шлюзами для регулирования спуска воды в созданное руками монахов искусственное Святое или Кремлевское озеро. В сеть наполнявшую Святое озеро было включено 110 озер. Благодаря очень влажному климату в воде никогда недостатка не было, что позволило монахам использовать воду Святого озера не только для водоснабжения кремля, но и разность горизонтов Святого озера и Белого моря, как гидроэнергетический ресурс. В направлении берега бухты Благословения из Святого озера проложено под землей четыре канала, два едва прикрытых слоем земли и два на большой глубине с истоками в центре озера на его дне. Из первых двух один служит для наполнения сухого дока монастырского судоремонтного завода, второй подводил воду к пилораме для ее работы. Глубоко расположенные под землей два канала подходят под кремлевской стеной и служат для водоснабжения кремля. Вода одного из них, подходящего под юго-восточную стену вращала мельничные жернова водяной мельницы. Таким образом во время осады кремля монахи всегда были с водой и мукой из имевшихся у них запасов зерна. Последние два канала имели безусловно военное значение, также как и расположение самого Святого озера, омывавшего кремль с востока и наполнявшего своей водой ров, защищавший северную стену кремля. Аналогично водой из Святого озера заполнялись рвы вдоль юго-восточной и юго-западной стен кремля. Западная стена кремля проходит в метрах пятидесяти от кромки воды берега бухты Благословения. На этой полоске суши не могли развернуться штурмующие кремль войска. Таким образом, фортификатор XVI века Трифонов не мог выбрать более удачного места для постройки кремля, а монахи с большим мастерством и продуманно использовали водные ресурсы и рельеф местности для создания еще большей неприступности монастыря. Основные работы по использованию водных ресурсов острова и прокладки отличных дорог были сделаны в XVI веке при настоятеле Филиппе, впоследствии Митрополите Московском. При нем же был перекрыт пролив Железные ворота между Большим Соловецким островом и Большим Муксалмой полуторакилометровой дамбой с небольшим для пропуска приливных вод мостом.

На острове Большой Муксалма монастырь имел молочную ферму на 80 голов крупного рогатого скота и овчарню на 150 овец. Первая в изобилии снабжала всевозможными молочными продуктами богомольцев и трудней, продукция второй разнообразила меню в скоромные дни тех же потребителей, а монахи и трудни всегда были тепло одеты в валенки и шерстяные одежды. Конюшня на 180 лошадей находилась вблизи кремля на северо-восток от него, где начинались монастырские огороды и пахотные земли, уходившие вглубь острова. На огородах выращивались картофель, капуста, свекла, морковь, лук, чеснок и другие огородные культуры в количествах вполне обеспечивавших на круглый год монахов и трудней. Благодаря большому парниковому хозяйству, в котором выращивалась рассада огородных культур, короткого лета хватало для получения обильных и качественных урожаев. Из злаковых монахи сеяли только ячмень. В мою бытность на Соловках лагерный сельхоз из злаковых сеял еще скороспелые сорта овса и ржи. Последняя не все года успевала вызреть.
Имея рыболовецкий флот из весельно-парусных карбасов, имевших такие мореходные качества, что улов рыбы производился и далеко от берегов, Соловецкий монастырь для пропитания своего населения нуждался только в двух видах продуктов: зерне и растительном масле, которые завозились в монастырь. Всем прочим монахов обеспечивало их собственное хозяйство.

На Большом Соловецком острове монахи организовали многоотраслевое производство, которое не только обслуживало население монастыря, но и давало прибыль монастырю от продажи его изделий на рынках материка. Монастырь, построив для некоторых производств специальные здания, организовал заводы судоремонтный, кожевенный, кирпичный, известково-алебастровый, гончарный, лесопильный, смолокуренный, салотопный, мельницу, которая перемалывала покупаемое зерно (муку монахи не ввозили на острова), мастерские: карбасную, канатную, санную, корзино-экипажную, слесарную, столярную, переплетную, сапожную, портняжную и свечную. Была организована типография. При начальном училище была иконописная мастерская.
Судоремонтный завод, обладая сухим доком, вмещавшим суда до полуторатысяч тонн водоизмещением, и вагранкой для чугунного литья, медеплавильной печью, кузнечным и механическим цехами с набором токарных, сверлильных и строительных станков, производил капитальный ремонт не только судов принадлежавших монастырю, но и судов пароходных компаний, имевших арктический флот.
Карбасная мастерская строила карбасы не только для нужд рыболовства монахов, но и на продажу поморам всего Белого моря.

Лесопильный завод работал с полной нагрузкой, поставляя в избытке пиломатериалы главным образом для продажи, даже за границу. Леса, покрывающие Соловецкие острова вырубались лишь на топливо, а деловой лес сам приплывал к берегам Соловецкого острова и выбрасывался волнами на его берега, благодаря течению, омывающему острова. Шедший молевым сплавом по рекам впадающим в Белое море, лес в известном проценте прорывался мимо запаней в устьях рек и выносился в открытое море, откуда течением неизменно попадал на монастырскую лесопилку.
Если всевозможные бытовые мастерские и заводы избавляли монастырь от расходов по покупке на материке необходимых в быту предметов, то целый ряд заводов и мастерских, работая в очень большой степени на «внешний» рынок, давали возможность вести монастырское хозяйство с прибылью даже без пожертвований паломников.

Немалый доход давали соляные промыслы монастыря, расположенные как на островах так и в скитах Сумы и Кемь. Солеварни давали ежегодно до двух с половиной тысяч тонн поварской соли на сумму двадцать две – двадцать три тысячи рублей, поставляя соль на весь Север.
Общий доход монастыря в начале ХХ века от продажи товаров произведенных на монастырских предприятиях, как лесоматериалы, карбасы, продажи сена и ремонта судов компаний, составлял в год около 150 тысяч рублей, какая сумма с лихвой покрывала расходы на покупку зерна и растительного масла.

В начале ХХ столетия монастырь построил гидроэлектростанцию у кремлевской стены почти на берегу бухты Благословения, использовав напор вод Святого озера, подававшихся на гидротурбину Френсиса каналом через лесопильную раму. Динамо-машина, мощностью в 25 киловатт подавала электроэнергию для освещения трех, построенных для богомольцев, гостиниц, двух двухэтажных деревянных и одной трехэтажной каменной, на берегах вокруг бухты Благословения. Не отставая от прогресса, монастырь имел искровую радиостанцию для сношения с материком. Монах-радист в клобуке и подряснике отстукивал ключом точки и тире по азбуке Морзе, в то время как другой монах-электрик внимательно следил за показаниями приборов на распределительном щите гидроэлектростанции, регулируя напряжение в электросети лампочек в гостиницах для богомольцев. В кельях и храмах монахи довольствовались свечами и лампадами.

Для удобства паломников монастырь содержал подворья в Архангельске и Кеми, где путешественники могли отдохнуть в ожидании переезда морем. Архангельск и Кемь были связаны с Большим Соловецким островом регулярными пароходными рейсами, поддерживаемыми тремя монастырскими грузопассажирскими пароходами, полуледокольного типа, водоизмещением по полторы тысячи тонн. Они назывались «Вера», «Надежда» и «Любовь». Построены на английских верфях в 1909-1910 годах и по своей конструкции были приспособлены для плавания во льдах. Деревянный корпус был обшит стальными листами, дававшими возможность сходу дробить лед 20-30-сантиметровой толщины.

Монастырь имел также два скита на острове Анзерском - Голгофа и Анзерский. Последний пользовался печальной славой, так как на него под строгий надзор переводили провинившихся монахов. Омрачавшей Святость монастыря была и ссыльная тюрьма в Головленковской башне, куда ссылались противники Московских царей и Российских императоров. Как правило, это была пожизненная ссылка. Здесь окончили жизнь духовник Иоанна IV Сильвестр, келарь Троицко-Сергеевской Лавры Авраамий Палицын и многие светские деятели, начиная от Касимовского царя Симеона Бекбулатовича и кончая многими запорожскими атаманами и украинскими гетманами. Камеры для ссыльных размещались в нескольких этажах башни, в том числе и подвальных, и были оборудованы кольцами в стенах, к которым цепями приковывали ссыльных. И кольца и цепи сохранились до наших дней. Однако камеры были безусловно сухими, так как после закрытия тюрьмы в девяностых годах XIX столетия, монахи устроили в камерах лукохранилище, которое должно быть безусловно сухим. Другим косвенным подтверждения хороших условий содержания ссыльных является тот факт, что например последний атаман Запорожской сечи Петр Кальнишневский скончался в возрасте 112 лет. Согласно виденным мною надгробным плитам и другие ссыльные умирали в очень почтенном возрасте.

Во всем обширном многоотраслевом хозяйстве монастыря кроме трудников, работали и сами монахи, количество которых в разные века колебались от почти 500 человек в XVII веке (до разгрома монастыря) до 230 человек в начале ХХ века и до 115 человек в момент ликвидации монастыря летом 1930 года. Трудники в подавляющей массе составляли на предприятиях «рабочий класс» и выполняли все работы в сельском хозяйстве монастыря, в то время как многие монахи были высококвалифицированными специалистами в разных областях производства и выполняли работу мастеров. Так монахами был радист, электрик, механики, докмейстер, мастера литейного и механического цехов судоремонтного завода, мастера карбасного, кирпичного и других производств, слесаря и маячные сторожа, лоцманы и смотритель внутренней водяной системы, капитаны и механики на пароходах. Специалистов не монахов в монастырских хозяйствах не было.

Захват Соловецкого монастыря Красной армией в 1920 году после эвакуации с Соловецких островов частей армии генерала Миллера, нанес монастырю второй в его истории сокрушительный и уже непоправимый удар. Изъятие большевицкой диктатурой ценностей из монастырской ризницы и золотой и серебряной утвари из монастырских церквей лишило монастырь былого блеска, а организация в 1921 году лагеря особого назначений не только потеснило территориально монастырь, но и разрушило его многоотраслевое хозяйство, одновременно закрыв доступ богомольцев на Соловецкие острова.
В противоестественном симбиозе Святого места с земным филиалом ада, где заключенные терпели муки физические и нравственные, Соловецкий монастырь в агонии просуществовал еще девять лет. Монахи, за исключением настоятеля монастыря, были зачислены, как специалисты, вольнонаемными сотрудниками концлагеря, с выдачей им пайка и зарплаты, вносимых ими в общий котел монастыря для пропитания и своего настоятеля. Обмундирование с кроваво-красными петлицами монахи не брали и донашивали свои подрясники, выполняя работу мастеров, маячных сторожей, кладовщиков и тому подобное. Захватив монастырь, лагерь не мог остаться без коммунальных услуг – воды, света, ремонта одежды и обуви заключенных, и чекисты оказались вынужденными оставить монахов на выполняемых ими работах, лишь заменив трудников рабочей силой заключенных. Агенты «карающего меча революции» обратились к проводникам «опиума народа».

Для совершения богослужения монахам была оставлена церковь Святого Онуфрия на кладбище за пределами кремля. Все церкви и соборы внутри кремля и другие церкви на территории островов были закрыты и использованы частично под проживание заключенных. На богослужение монахи длинной вереницей попарно выходили из своих келий через Сельдяные ворота и шли в церковь в 4 часа утра к Заутрени и Обедни и в 6 часов вечера к Вечерни. Во главе своей паствы шел настоятель монастыря с большим посохом. Однажды я видел его в лучах заходящего солнца, окрашивавшего гранит глыб кремлевской стены в розоватые тона. Он сидел на скамеечке у Сельдяных ворот, наслаждаясь тишиной угасающего дня. Седой, как лунь, с огромной бородой, доходившей почти до колен, в скромном монашеском одеянии, опираясь на посох, он казался пришельцем из далекой седой старины, сошедшим с полотна художника, удачно изобразившим старца на фоне покрытых мохом глыб средневекового кремля.

А в метрах тридцати от него бесновался ХХ век устами чекиста, распекавшего за что-то худенького шпаненка, то и дело вздрагивавшего от энергичных жестов начальника, жестов, которые несли мордобитие.
В этой картине нельзя более выпукло представить разницу эпох, разницу мировоззрений.

Летом 1930-го года монастырь был окончательно ликвидирован. Под конвоем большую часть монахов с настоятелем монастыря вывезли на материк где они рассеялись, кто где нашел приют. Оставлены на Соловках вольнонаемными были монахи: заведующий внутренней водной системой, докмейстер, мастер карбасной мастерской, маячные сторожа, бригадиры рыболовецких бригад, на должности, занимаемые вывезенными монахами, подобрали специалистов-заключенных. Процесс замены монахов специалистами-заключенными на этом не закончился и в следующую навигацию были вывезены и остальные монахи за исключением заведующего водной системой и маячных сторожей. Они оказались совершенно незаменимыми, так как никто не мог разобраться в сложной системе соединения озер и регулировки спуска воды, а маячных сторожей заменить заключенными просто побоялись, ввиду возможности побега заключенных с маяков, расположенных на Песьих островах далеко выдвинутых в море.

Так закончилась пятивековая история Соловецкого монастыря.

СОЛОВЕЦКИЙ ЛАГЕРЬ

Соловецкий лагерь Особого назначения ОГПУ был организован в Соловецком монастыре в 1921 году. Первыми заключенными были три тысячи балтийских матросов, сдавшихся при подавлении Кронштадтского мятежа. Бывшая «краса и гордость революции», как называла матросов большевицкая пропаганда, под усиленными конвоями ЧОН (часть особого назначения) была привезена с открытием навигации на Соловки для медленного уничтожения голодом, холодом и беспричинными расстрелами. В лагерь попали те матросы, которые уцелели от непосредственного расстрела в самом Кронштадте. Расстрелять сразу тысячи матросов, овеянных славой героев революции, большевики не решились и предпочли их изолировать, чтобы прикончить без шуму. Матросскую вольницу опасно было держать в концлагерях в центре страны, где преградой могла служить только колючая проволока. Соловецкий кремль, расположенный далеко от густонаселенных мест, изолированный водной преградой, был более подходящим местом для этой цели.

Матросы для большевицкой диктатуры стали действительно опасны, и даже не потому что представляли собой наиболее отчаянно-храбрую силу, но главным образом потому что лозунг Кронштадтского восстания матросов «за Советы без коммунистов» лишал большевицкую пропаганду главного стрежня в обработке масс для привлечения последних на свою сторону. Терялась действенность, ставшая привычной, натравливание народных масс на «контрреволюционеров», якобы угрожавших Советской власти.
Потеснив монахов в один трехэтажный Сельдяной корпус кремля, матросов разместили по келиям, соборам и подсобным помещениям на территории Соловецкого кремля. Из кремля заключенных не выпускали, а внутри кремля работа была только по самообслуживанию заключенных и на всю массу заключенных работы не хватало. Монастырские предприятия были закрыты и монахи и заключенные влачили голодное существование. Восстановлением и развитием монастырского хозяйства, первый начальник лагеря, балтийский матрос, чекист Угрюмов не занимался. Вся его власть была направлена лишь на удержание в повиновении своей же «братвы». Матросскую вольницу он же систематически физически уничтожал, поливая пулеметным огнем с кремлевских башен скопления заключенных в кремлевском дворе. Оставшиеся в живых разбегались по зданиям, а убитые и тяжело раненные устилали своими телами в черных бушлатах землю, как тюлени на льдинах на своем лежбище. Медицинской помощи раненым после этих экзекуций не оказывалось. Но не только от пуль редели ряды матросов, они умирали и от болезней, вызванных голодом и холодом. К осени 1929 года из трех тысяч матросов осталось в живых только … два. А взамен истребляемых матросов в концлагерь привозили других политзаключенных и постепенно число заключенных, несмотря на большой процент смертности, все же увеличивалось.

Не большее внимание на ведение хозяйства обращали и последовательно сменявшие друг друга чекисты-начальники Соловецкого лагеря. Не говоря уже о том, что кто-нибудь побеспокоился бы об открытии каких-либо монастырских предприятий на бесплатной рабочей силе заключенных, и тем самым, не только бы занял трудом заключенных, но и дал бы какую-то материальную помощь своему социалистическому отечеству, облегчив бы для последнего финансовое бремя по содержанию лагеря, но даже и в снабжении лагеря продовольствием и обмундированием царил полный хаос.
Так после закрытия навигации на зиму 1926-27 годов выяснилось, что запас продовольствия на зимовку по самым низким нормам питания заключенных оказался всего на … несколько дней, тогда как навигация закрывалась на полгода. В копеечку ОГПУ влетел вызванный из Архангельска ледокол для проводки судов с продовольствием на Соловецкие острова. Однако, несмотря на то, что тогда был НЭП и все склады буквально ломились от избытка продовольствия, первый приведенный ледоколом на Соловки пароход оказался полупустым. Продовольствие он привез только изысканное для начальства лагеря и дивизиона войск ОГПУ, охранявшего лагерь, а главным грузом на нем было шампанское и дорогие вина. И только вторым рейсом ледокол привел уже не один пароход, а целый караван судов с грузом зерна, картофеля, капусты, растительного масла и соленой рыбы, что обеспечило заключенных хотя и голодным, но на всю зиму, пайком. От такой бесхозяйственности в первую очередь страдали заключенные; помимо угнетенного состояния людей лишенных свободы, бездельничания для людей привыкших трудиться, еще и голод зимовки 1926-27 года повлек за собой увеличение смертности заключенных в этот период истории лагеря.

Подлинную революцию в хозяйстве концлагеря произвел в 1927 году бывший санкт-петербургский биржевой маклер Натан Френкель, чье имя необходимо поставить в первый ряд наиболее безжалостных эксплуататоров человеческого труда во всей истории народов, во всем мире. Этот способный еврей умел делать деньги для себя, будучи биржевым маклером и до революции и при НЭПе, он умел делать деньги для ОГПУ за счет пота, крови и жизней заключенных, став на высоком посту в главном управлении лагерей (ГУЛАГе) ОГПУ. От заключенного до высокого поста в ОГПУ Френкель сделал карьеру в считанные недели.

Френкель был арестован ОГПУ в Ленинграде в 1926 году с целью конфискации у него больших валютных и золотых ценностей, местонахождение которых, несмотря на тщательные обыски, так и осталось неизвестным ОГПУ.

Френкель выдержал все пытки, которым он был подвергнут в ДПЗ в Ленинграде. Его держали в холодных и горячих карцерах, его морили в световых и фекальных карцерах, но добиться от него хоть одной золотой монеты так и не могли. Административно ему дали десять лет концлагеря и отправили в Соловецкий лагерь особого назначения. В Кемском пересыльном пункте лагеря он, к своему ужасу, узнал, что он зачислен в этап, отправляющийся на строительство тракта Ухта-Кемь. Условия труда и быта на строительстве тракта были таковы, что заключенные там быстро становились либо покойниками, либо инвалидами на всю жизнь. И вот перспектива оказаться заключенным на этой стройке сделала то, что не могли сделать все карцера. У Френкеля не выдержали нервы и он сдался. Он написал заявление на имя начальника концлагеря, предлагая открыть тайну местонахождения своих кладов, взамен отмены приказа о его посылке на Ухта-Кемский тракт. К заявлению он приложил подробный проект организации в концлагере многоотраслевого производства трудом заключенных под девизом: «заключенные для государства не расход, а прибыль», и цифровыми данными доказал, возможность не только покрывать расходы на содержание лагеря стоимостью продукции вырабатываемой производительным трудом, но и давать еще прибыль государству.

Направление проекта Френкеля совпало с установкой взятой Сталиным на сверхбыстрое развитие индустрии, требовавшее не только большого количества рабочих рук, таких рабочих, с которых можно было бы максимум выжать и минимум им дать вследствие такой безжалостной сверхэксплуатации человека. Формулируя марксистки: организовать получение неслыханной в истории нормы прибавочной стоимости.

Политическая верхушка большевицкой партии не задумывалась перед изъятием из общества путем заключения в концлагеря и расстрелами миллионов людей, которые так или иначе, с точки зрения диктатуры, могли возможно помешать начавшемуся с конца двадцатых годов наступлению на жизненный уровень рабочих, служащих и крестьян в связи со сверхбыстрыми темпами индустриализации. Но экономически, лишая страну миллионов трудоспособных и квалифицированных работников, исключая их из сферы производства, большевицкая диктатура сводила на нет свои же собственные замыслы о сверх быстрой индустриализации страны. Проект Френкеля и устранял это противоречие. Одним выстрелом диктатура убивала двух зайцев: миллионы изолировались от народа и эти же миллионы людей участвовали в общегосударственной стройке, платить им не надо было ничего, а только кое-как кормить. Получалась выгода и политическая и экономическая.

За проект Френкеля ухватились обеими руками. Френкель не только не был отправлен на Ухта-Кемский тракт, но и немедленно освобожден, вызван в Москву в ОГПУ и назначен начальником планово-производственного отдела ГУЛАГа с присвоением ему соответствующего звания и некоторого количества ромбов в петлицы военной формы. Клад Френкеля поступил в казну, но он, при своей абсолютно значительной величине, был несравненно мал с тем количеством валюты, которая была получена государством от экспорта древесины, добытой в последующие годы, на лагерных лесозаготовках, развернутых по проекту Френкеля.

Впервые Соловецкому лагерю ОН ОГПУ производственный план был дан в 1928 году, главным образом по лесозаготовкам и производству пиломатериалов. Его показатели вошли в общегосударственный план первой пятилетки. План был законом подлежащим выполнению в полном объеме. На Соловецкие острова стали поступать этапы только десятилетников и заключенных склонных к побегу. Остальная масса поступавших по этапу заключенных с Кемперпункта отправлялись в дебри карельских лесов для выполнения плана лесозаготовок. Был введен не только одиннадцатичасовой рабочий день, для заключенных, но и установлены непомерно высокие нормы выработки почти исключавшие возможность уложиться в одиннадцатичасовой рабочий день. Начальникам «командировок», как назывались лесозаготовительные лагерные пункты предоставлялось право отмены дней отдыха для безусловного выполнения плана.
Одновременно были пущены и расширены на Соловецких островах монастырские предприятия, на которых тоже по одиннадцати часов в день работали заключенные-десятилетники под руководством мастеров-монахов. Из года в год производственные планы спускались ГУЛАГом Соловецкому лагерю все в большем объеме и постепенно Соловецкий лагерь охватил почти всю Карелию от Петрозаводска до Кандалакши с юга на север и до границы с Финляндией на западе, вкрапливая огражденные колючей проволокой территории, на которых содержались работающие под конвоем в лесу заключенные.

Опыт нового вида деятельности ОГПУ, как производственной организации, был настолько успешен, что в 1929 году был организован еще один концлагерь – Северный – «Севлаг» близ Архангельска тоже для проведения лесозаготовок на севере Архангельской области. С 1929 года со всей возрастающей быстротой концлагеря были организованы от Карелии до Чукотки и в Средней Азии, всюду, где по характеру производимых работ, по плану первой пятилетки, требовался ручной труд десятков тысяч людей, где по суровости климата, или бытовых условий, сопряженных с отдаленностью от цивилизованных мест, не выдерживал энтузиазм комсомольцев, бегство которых со строек пятилетки не могла предотвратить железная партийная дисциплина. Строительство «основ социализма» только и выручали подконвойные рабы.

С 1930 года ОГПУ взялось, помимо лесозаготовок, которые оставались главным видом производственной деятельности, за разработку угля и добычу нефти, золота, руд, редких металлов, и за строительство каналов, железных и шоссейных дорог. Так возник Ухт-Печлаг в районе поселка Ухта на реке Печоре для добычи нефти и угля на Воркуте, Котласлагерь для строительства железной дороги Котлас-Воркута по вывозке угля из Воркуты. Белбалтлаг с 1931 по 1932 год построил Беломорско-Балтийский канал, имевший огромное стратегическое значение для переброски флотилии подводных лодок в Ледовитый океан, где организовывался Северный флот. Далее возникли Карагандинский лагерь для разработки Карагандинского угольного бассейна и добычи редких металлов, Бамлаг для строительства Благовещенско-Амурской железной дороги в обход озера Байкал, Колымалагерь в устье реки Колымы для разработки золотых приисков. В середине тридцатых годов концлагеря стали организовывать и в центральных областях нашей страны, как Дмитлаг для строительства канала Москва-Волга, Вяземлаг для постройки автострады Москва-Минск и другие концлагеря.

Все «великие стройки социализма» стали производиться исключительно трудом подневольных рабов-заключенных. Строительство материальной базы социализма, который в своей идеи должен был принести освобождение трудящимся от «капиталистического рабства», в действительности оказался неотделим от форм рабства докапиталистического общества, отбросив производственные отношения к дохристианским временам, более чем на две тысячи лет развития человечества.

Здесь надо отметить очень интересный факт: марксисты, как крайние материалисты, истолковывают все положительные для людей реформы в досоциалистических общественных формациях как вынужденные материальной необходимостью, а не как гуманные акты «правящих классов». Так ликвидация рабства, в частности отмена крепостного права в России, марксистами трактуется и с пеной у рта доказывается, не как добрая воля буржуазии или Александра II, а как следствие неэффективности труда рабов. Эффект от использования ОГПУ труда рабов-заключенных опроверг и это утверждение марксизма.

Масштабы производственной деятельности ОГПУ требовали десятки миллионов рабочих рук, десятки миллионов заключенных-рабов. Следствие переросло в причину, вызвав необходимость во все возрастающих арестах и заключения людей в концлагеря, с упором на существовавший тогда максимальный срок десять лет. Подобно тому, как все расширявшиеся плантации на юге Североамериканских Соединенных штатов в XVII и XVIII веках требовали все больше и больше черных рабов из Африки, ОГПУ, для выполнения государственных планов пятилеток, требовалось все больше и больше заключенных – белых рабов, своих соотечественников. Использовав все резервы из, так называемых, свергнутых классов, кулаков и подкулачников, офицеров Русской армии и старой интеллигенции, ОГПУ стало производить аресты, тоже совершенно невинных людей, и крестьян-бедняков-колхозников и потомственных пролетариев. Состряпывались дела и гигантские этапы шли в концлагеря. Характерно, что для облегчения работы ОГПУ по пополнению концлагерей даровой рабочей силой – заключенными, и притом на максимальные сроки, по приказу Сталина ВЦИК издавал «Указы» о привлечении к уголовной ответственности за преступления, либо не преследуемые уголовным кодексом, либо хотя и содержавшимися в каких-либо статьях уголовного кодекса, но за которые уголовным кодексом не предусматривалось долгосрочного заключении. Особо печальной памяти был указ от 7 августа 1932 года, по которому «за хищение социалистической (то есть государственной и колхозной) собственности полагалось десять лет, и не меньше, заключения в концлагерь. Практически по этому указу стали заключенными миллионы тружеников города и села. Крестьяне, пережившие насильственную коллективизацию, пополняли концлагеря за взятый с поля колос злаков или клубень картофеля, чтоб утолить голод царившей в деревнях. Рабочие выносившие с предприятий какой-нибудь кусок металла, чтоб изготовить из него какую-нибудь домашнюю утварь и тем самым немного повысить свой нищенский жизненный уровень времен пятилеток, тоже пополняли ряды заключенных. Пошивочная фабрика ГУЛАГа на 1935 год получила план изготовления двадцати миллионов комплектов обмундирования для заключенных. Поскольку комплект обмундирования в лучшем случае выдавался на год, можно себе представить до какого потрясающе-громадного количества выросло количество заключенных к середине тридцатых годов, еще до, так называемой, «ежовщины», каким числом рабов обладало ОГПУ-НКВД, это государство в государстве, к тому же в государстве, в котором, к тому времени, было объявлено официально о «построении социализма».

Структура концлагерей ОГПУ, в том числе и Соловецкого особого назначения, была единообразна. Территория, занимаемая концлагерем, делилась на отделения, которые объединяли более мелкие единицы сосредоточения заключенных в обнесенной колючей проволокой участок, по месту производства работ. Эти мелкие единицы от нескольких сот до нескольких тысяч заключенных назывались до 1930 года «командировками», а затем лагерными пунктами, сокращенно «лагпунктами». Еще более мелкие подразделения внутри колючей проволоки от ста до тысячи, в зависимости от характера работ производимых лагпунктом, назывались ротами. С переименованием в 1931 году всех концлагерей в «исправительно-трудовые», роты, как понятие чисто военное, не соответствующее смененной вывеске, были переименованы в «колонны».

Управление концлагерем осуществлялось начальником лагеря – чекистом, власть которого была безгранична и не только в рамках инструкций получаемых от Спецотдела и ГУЛАГа ОГПУ; начальник мог распоряжаться на основании «революционного самосознания», то есть по существу не стесняясь ни с какими законами. Аппарат управление концлагеря при начальнике состоял из отделов: общего, Учетно-распределительного (УРО), информационно-следственного (ИСО), планово-производственного, снабжения (который в 1931 году разделился на технического и общего), финансового, сельскохозяйственного и культурно-воспитательного (КВО).

Общий отдел ведал кадрами вольнонаемных, делопроизводством управления, выдачей командировочных удостоверений вольнонаемным и заключенным по распоряжению начальника лагеря. УРО ведал учетом и распределением на работу заключенных. В нем хранились дела заключенных. Страшнее страшного был ИСО, переименованный в 1930 году в 3-й отдел. Это название было фиговым листком, которым чекисты хотели скрыть главную функцию этого отдела, собирать через секретных сотрудников из заключенных информацию о политическом настроении каждого заключенного сидящего по 58 статье и вести следствия по создаваемым в лагере делам с целью добавления срока заключения уже и так посаженным в концлагерь заключенным. Деятельность остальных отделов и так понятна из их названий. О КВО подробно коснусь ниже.

Соответственно в Отделениях, в подчинении начальнику отделения, по отраслям управления находились части: Особая часть, УРЧ, ИСЧ и т.д. На командировках или лагпунктах в подчинении начальника лагпункта части имели свои Бюро, однако не в полном «ассортименте», а по характеру выполняемых лагпунктом работ.

Начальник лагеря, его заместитель и помощник, начальники отделов, отделений и лагпунктов, а также начальники таких частей в отделениях, как Общего, УРЧ, ИСЧ были кадровые чекисты, ходившие в больших чинах. Так, начальник лагеря носил четыре ромба, что по армейским званиям соответствовало командарму, его заместитель, помощник и начальник ИСО носили по три ромба, начальники отделений по два ромба, начальники отделов по одному ромбу, начальники лагпунктов и частей по три шпалы. Они назывались «вольнонаемными», в отличие от чекистов-заключенных, носили форму ОГПУ, получали зарплату и паек и жили с семьями. Название «вольнонаемные», сокращенно в/н, было довольно условно, так как в/н в лагерях работали только чекисты-штрафники за совершенные ими преступления, за которые обыкновенные смертные получили бы срок заключения в лагерях. Эти штрафники так и работали в лагерях три, пять или десять лет, соответственно срокам, которые по уголовному кодексу предназначались прочим гражданам по тяжести совершенного преступления. Штрафники не теряли звания и работа в лагерях засчитывалась в стаж работы в органах ОГПУ. Когда характер преступления вызвал бы непременно расстрел трудящегося, чекиста за аналогичное преступление коллегия ОГПУ приговаривала к заключению в лагерь. Эта категория чекистов жила в лагере неплохо, занимая ключевые должности, большей частью по своей «специальности» в ИСО и его подразделениях, а также в УРО, УРЧ и общем отделе и общих частях. Одевались они с иголочки, были на особом пайке и носили оружие. От многих заключенных я слышал, что наибольшей жестокостью к заключенным отличалась именно эта категория лагерной администрации, в своем рвении выслужиться перед вышестоящим начальством и, освободившись за это досрочно, перейти в состав вольнонаемных. Тысячу раз правы были те заключенные, которые предпочитали иметь начальником вольнонаемного чекиста, чем чекиста-заключенного.

Аппарат отделов, частей и бюро заполнялся заключенными не чекистами, большей частью интеллигенцией, заключенной в лагерь по 58 статье. Однако если каэрам доверялись должности в таких отделах (и их подразделениях) как снабжения, финансовом и писцов в планово-производственном, то в Общем отделе, УРО, ИСО и КВО могли работать лишь заключенные чекисты или уголовники. Последние сплошь заполнявшие УРО, УРЧ, УРБ, благодаря своей органической неспособности к усидчивому труду и малограмотности вносили хаос в учет заключенных, почему никто никогда не знал абсолютно точной цифры количества заключенных. Когда сплюсованные данные о количестве заключенных, представляемые ежедневно в УРО из отделений катастрофически расходились с данными УРО, в концлагере назначалась генеральная поверка, т.е. пересчет поголовья заключенных по лагпунктам, а в них по ротам-колоннам. С полученной цифры снова начинался учет и снова запутывался. Такие генеральные поверки происходили не реже шести месяцев и были очень тяжелы для заключенных, которых держали в строю без пищи с утра до вечера, пока безграмотные УРЧисты сверят каждого заключенного с имевшимся у них его делом.

Уголовникам чекисты доверяли и всячески, вопреки здравому смыслу, заменяли ими в аппарате ненавидимых чекистами каэров. Единственной цитаделью каэров был планово-производственный отдел. Здесь техническую интеллигенцию, составлявшую среднее звено аппарата и сидевшую по 58 статье, никак не могли заменить безграмотные чекисты и уголовники. При таких попытках дело оборачивалось против самого же начальства. Производство приходило в упадок, производственный план не выполнялся, и из ГУЛАГа следовала нахлобучка начальнику лагеря.
Так концлагеря ОГПУ представляли собой совершенно особую, не имевшую прецедента в истории, производственно-рабовладельческую организацию, в которой мне предстояло пробыть долгих десять лет.

СОЛОВКИ

«Соловки!» - воскликнул высокий белокурый юноша из нашего этапа, когда смолкнувшая судовая машина, толчок бортом парохода о какое-то препятствие и беготня матросов по палубе дали знать нам, находящимся в трюме парохода «Глеб Бокий», о конце нашего пути, о прибытии к месту нашего заключения, и для многих и к месту вечного упокоения. Особых иллюзий на обратный выезд с острова «пыток и смерти» никто из нас питать не мог.

Белокурый юноша в нервном подъеме с небольшим мешком на спине ринулся к трапу, ведущему на палубу. Десятки других заключенных тоже повскакивали с мест и сгрудились у трапа, подняв головы к открытому люку. Белокурый юноша, поднявшийся почти до самого люка, был остановлен прикладом винтовки конвоира, стоявшего на палубе, и быстро спустился вниз. Я сидел на своих мешках и удивлялся непонятному стадному чувству, охватившему пожилых благоразумных людей, чувству, которое заставляло их спешить лезть в петлю. Они так стремились поскорее выбраться на палубу, точно там их ожидала свобода.

Прошло около получаса, и зычный голос конвоира скомандовал сверху через люк: «Выходи». И снова, к моему удивлению, у трапа возникла давка. Все заспешили на остров Смерти. Эти несчастные, вероятно, так же спешили, если бы в люке им рубили головы. Я долго думал над этим поразившим меня явлением, и пришел к выводу о растрепанной нервной системе заключенных, которые так неожиданно были вырваны из повседневной привычной жизни, прошли пытки допросов, объявление приговора на долгие годы заключения. Нервы не выдерживали пассивного ожидания, они толкали на какое-то действие, наперед ничего не могущее принести хорошего, на рабское подчинение приказу грубой силы. Мои «однодельцы» оказались выдержаннее и не спешили к трапу, так же как и я. Мы вылезли последними, цепочкой прошли по палубе, спустились на полубак парохода, а затем по трапу на пристань.

Огороженная высоким забором пристань, к которой пришвартовался пароход, была расположена у подножья большого каменного трехэтажного здания бывшей монастырской гостиницы для богомольцев, которую теперь занимало управление СЛАГа особого назначения. Все окна были открыты и полны глазевшими на нас заключенными, работниками отделов управления. В высоких окнах второго этажа, из комнат, занимаемых Общим отделом, выглядывали два миловидных женских лица, одетых в гражданскую одежду. Как потом я узнал, это были тоже заключенные, но из числа более фешенебельных девиц легкого поведения, увивавшихся около высокого начальства. Любопытство заключенных, проявленное в отношении нас, было вполне объяснимо. Прибытие очередного этапа все же было для них каким-то развлечением, как-то нарушавшим монотонное существование оторванных надолго от нормальной жизни людей.

Мы стали в строй на пристани, и снова началась процедура передачи каждого заключенного от конвоя местным тюремщикам. Принимал нас, отдавая пакеты с нашими личными делами работнику УРЧ, франтоватый кавказец с двумя нашивками помкомроты на рукаве, аджарец Жаев. Он же и повел нас после приемки всего этапа с пристани вглубь острова в сопровождении только одного комвзвода даже без дрына. После Кемперпункта мы были поражены отсутствием конвоя с винтовками, но потом сообразили, что с острова не убежишь, и отсутствие конвоя совсем не означает изменения к нам отношения со стороны лагерного начальства.

Пройдя по грунтовой дороге с полкилометра, мы оказались у небольшого каменного здания, около которого был небольшой участок, обнесенный колючей проволокой. На этот участок нас и загнали, закрыв ворота, снаружи которых остался все тот же один комвзвода, тогда как Жаев ушел. Мы сели на свои вещи, и я стал наслаждаться окружавшей нас природой, от которой был оторван столько времени, находясь в каменном мешке тюрьмы. После голых камней Кемперпункта, полутундры Карельского берега Белого моря, меня поразила флора Соловецкого острова. Роскошная зеленая трава, кустарник и смешанный лес воссоздавали картину уголка средней полосы России. К тому же было тепло, сияло солнце, отогревая наши исстрадавшиеся души.

Однако время шло, между нами и природой маячила колючая проволока, и радужное настроение начало рассеиваться. К тому же дохнуло Севером, пошел мелкий пронизывающий дождь. Никакого укрытия не было, и одежда начала промокать. На вопросы комвзвод отвечал нехотя, односложно: «Помоетесь в бане, тогда пойдем». Окончательно мне настроение испортил проезд мимо нас начальника лагеря Мартинелли. Он ехал из управления по направлению к своему дому, бывшей летней резиденции настоятеля монастыря в Горках, чрезвычайно живописной местности. Он ехал, развалившись в прекрасном фаэтоне, запряженном двумя горячими конями, которыми управлял вожжами на вытянутых руках, как заправский лихач, заключенный, сидевший на козлах. Повстречавшийся на дороге заключенный не успел снять шапку перед начальником, и Мартинелли на полном ходу длинным арапником сбил с головы заключенного шапку и как ни в чем не бывало скрылся в облаке пыли. Наше поколение довольно начиталось в революционной литературе о «самоуправстве» помещиков в прежние века по отношению к крестьянам, об их обращении с последними как со скотами. Чекист Мартинелли преподал нам наглядный урок об этом, но уже в XX веке.

Наконец группами по очереди нас повели в баню. Одежду, белье и все вещи отобрали, наголо подстригли. Помывшись в бане, мы получили лагерное белье, зеленые гимнастерки, такие же шаровары с завязками внизу и серые, солдатского сукна, бушлаты, в получении которых мы расписались в заведенных на каждого заключенного формулярах и тем самым приняли на себя материальную ответственность за полученное обмундирование. Носки, портянки, ботинки и шапки нам не выдали, и мы долго сидели босыми у бани пока нам не выдали наши вещи, прошедшие дезинфекцию, матерчатые в паровой, а кожаные в серной камерах. Запах серы от наших вещей, в частности от моего тулупа, долго преследовал нас и отравлял воздух в закрытом помещении. Но на это нельзя было сетовать, мы были еще счастливчиками, так как эта самая санобработка спасла нас от вшей, которые могли быть у кого-нибудь из этапа, а главное уберегли от еще большего несчастья от сыпного тифа. Последовавшие за нами этапы, ввиду их большого количества и ограниченной пропускной способности дезокамеры, уже не все проходили эту процедуру и последствия для заключенных были ужасны.

Когда все оделись, комвзвод построил нас в колонну по четыре, пересчитал и повел нас, идя впереди, обратной дорогой мимо управления к седому Соловецкому кремлю. Кремлевские стены с высоченными башнями, рвом с северной стороны, поразили мое воображение. Громадные глыбы природного камня, из которых сложены стены, поросшие мхом, навеяли уважение к создателям этого сооружения, возведенного монахами во времена не знавших сложной строительной техники. И какими лишними и маленькими в величественном тоннеле северо-восточных ворот показались мне стрелки охранного дивизиона войск ОГПУ, сторожившие этот единственный незакрытый выход из Кремля!

Этап остановился. Комвзвод доложил стрелку с двумя треугольниками в малиновых петлицах, и тот скомандовал: «Становись по четыре». Мы и так стояли по четыре, и команда оказалась тоже лишней. Эта команда была условным рефлексом у этих «попок», как называли стрелков заключенные за их ограниченность и малокультурность, условным рефлексом при виде заключенных, которых надо было по пропуску пропустить из Кремля или обратно. «Становись по четыре», - услышал я однажды эту команду, когда по врученной нам бумажке, называемой «сведением», мы должны были выйти из Кремля, а нас было только... трое!

С интервалами, по четыре в ряд, мы прошли ворота и снова остановились, пока весь этап не прошел ворота и дежурный в воротах отделенный командир не просчитал рядов, помножив их число в уме на четыре. На этот раз счет сошелся со строевой запиской врученной комвзводом и последний повел нас дальше. Мы шли по мощеному булыжником двору Кремля среди величественных зданий соборов, приходивших у новых хозяев в упадок. Все они были превращены в жилые для заключенных или хозяйственные службы лагеря. Нас подвели к паперти самого большого Троицкого собора, и комвзвод приказал нам заходить в него через двери, в те самые двери собора, в которые веками входили монахи и богомольцы с благовением на общение с Всевышним. Заходили мы строем, комвзвод тщательно пересчитывал ряды и вошел последний, скомандовав: «стой, на-ле-во»!

Мы оказались в центре собора, перегороженного тесовыми стенками между колоннами, поддерживающими арки громадных сводов. В стенках были двери, ведущие в отгороженные части собора, превращенные в камеры для заключенных с тремя ярусами нар на 250-300 человек каждая. Также был отгорожен и алтарь, иконостаса и в помине не было.

Комвзвод ушел в дверь, которая, как я потом узнал, вела в канцелярию пересыльной роты, в которую поступали этапы и из которой они убывали на «командировки» на Соловецких островах.

Всего рот в кремлевском первом отделении СЛАГа было восемнадцать мужских и одна женская. Из них номерных было четырнадцать, в том числе и пересыльная, носившая номер тринадцатый. Затем были электрометаллрота, в которой были сосредоточены заключенные, работавшие на судоремонтном заводе, электростанции и телефонной связи, строительная рота из заключенных, работавших на строительных работах постоянно, сельхозрота и сводная рота, на списочном составе которых значились вся заключенная знать, заведующие предприятиями, кладовщики, сотрудники ИСО-ИСЧ и УРО-УРЧ, жившие в отдельных комнатах, как-то прилепленных к вверенным предприятиям, складам и учреждениям. В электрометаллроте, стройроте и сельхозроте находились далеко не все заключенные, работавшие на соответствующих предприятиях, потому что ИСЧ, как правило, весьма неохотно соглашалось на перевод десятилетников на жительство в эти роты, поскольку они находились вне стен кремля. Действительно заключенные последних четырех рот, не говоря уже о заключенных сводной роты, имели некоторые преимущества перед заключенными номерных рот, так как они пользовались бо́льшей свободой передвижения вне стен кремля, ходили на работу и с работы без процедуры прохождения с проверкой документов через кремлевские ворота. Но и в номерных ротах, расположенных в кремле, условия жизни в разных ротах разнились довольно резко. Самой печальной славой пользовалась одиннадцатая рота, по существу лагерная тюрьма с одиночными камерами, из которых не разрешался выход даже во двор кремля. Заключенных этой роты на работу не водили, паек был штрафной – только хлеб и вода. В этой роте содержались заключенные пойманные на каком-нибудь нарушении лагерного распорядка, по распоряжению представителей многочисленной лагерной администрации, от начальника лагеря до лагерного старосты. Срок заключения в одиннадцатой роте давался заключенному от нескольких дней до месяца. В одиннадцатой роте содержались и те заключенные, которые находились под следствием в ИСО или ИСЧ, и которым после окончания быстрого следствия, либо добавлялся срок заключения в концлагере с содержанием на тяжелых физических работах с переводом на жительство на командировку, на лесозаготовки или торфоразработки, или на остров Анзер, либо давался срок содержания в штрафизоляторе в течение нескольких месяцев до одного года включительно. Штрафизолятор был устроен в храме на вершине Секирной горы, в храме, особо почитавшемся богомольцами. По Соловецкому лагерю ходил анекдот, имевший в основе действительный факт: одна мать заключенного, в молодости посетившая Соловецкий монастырь и знавшая об особой святости храма на Секирной горе, настоятельно советовала в письме своему сыну обязательно побывать на Секирной горе. А в этом храме был создан исключительно жестокий режим для заключенных-штрафников. И не столько он был жесток в разрезе принудительного труда для штрафников на лесозаготовках, куда их ежедневно гоняли под усиленным конвоем, так как такие же непосильные нормы должны были выполнять заключенные не штрафники на всех лесозаготовках, сколько, во-первых, в штрафном пайке, обеспечивавшем лишь медленное умирание неработавших людей, а тем более приводившем к быстрому истощению работавших, во-вторых, в бытовых условиях штрафников. В храме, стоящем на вершине высокой горы, обвеваемом сильным ветром со всех точек горизонта, в окнах не было стекол и штрафники во все времена года постоянно были на сквозняке. На ночь от штрафников отбирали одежду, оставляя в белье. Чтобы как-нибудь согреться, штрафники укладывались спать штабелями друг на друга на каменном полу, меняясь рядами ночью через известные промежутки времени. Зимой надо было не больше месяца, чтоб свести в могилу самого физически крепкого штрафника.

Все номерные роты находились в кремле. Двенадцатая и четырнадцатая роты размещались в храмах и состояли из заключенных, работающих на «общих» работах, т.е. не имевших определенной работы, а посылавшихся ежедневно на участки производства работ по разнарядке УРЧ на основании заявок руководителей работ, как чернорабочие или по завуалированной советской терминологии – разнорабочие. В таком же положении находились и заключенные тринадцатой роты, если только они в данный день не предназначались к отправке этапом на «командировки» на острове. Заключенных на общие работы из рот выпускали только группами, выдавая коллективное «сведение», как называлась бумажка, в которой отмечалось место работы, время выхода из роты, время прихода в роту. Зачастую, неизвестно по каким признакам, если такую группу посылали за пределы кремля, ее вел под конвоем стрелок войск ОГПУ.

Остальные номерные роты размещались в монашеских келиях, где бытовые условия резко отличались к лучшему по сравнению с ротами, размещенными в храмах. В последних в камерах размещалось по 200-250 заключенных на тройных нарах. В келиях у каждого заключенного был индивидуальный топчан и в келии помещалось от пяти до пятнадцати заключенных. Численность рот, помещавшихся в храмах, была от пятисот-шестисот человек в 12-й и 14-й ротах, а в 13-й доходило при прибытии этапа до полутора тысяч. В остальных ротах численность колебалась около ста заключенных, почему в них отсутствовали комвозводы и никаких дежурств комсостава не было, все передоверялось дневальным. В момент моего прибытия на Соловки, 30 июля 1929 года, общая численность заключенных на островах была около трех тысяч.

Во второй, третьей и четвертой ротах размещались канцелярские работники управления лагеря и кремлевского отделения, музыканты и артисты театра, почти сплошь интеллигентные люди. В первой, пятой и остальных по десятую роту включительно были размещены заключенные, работавшие на предприятиях постоянными рабочими. И рабочие и служащие заключенные имели на руках индивидуальные месячные «сведения», служившие одновременно и пропуском для прохода через Никольские ворота в часы перед началом работ и после их окончания. Разумеется, эти «сведения» не могли быть пропуском для выхода из кремля для тех заключенных, предприятия и учреждения которых находились внутри кремля. Такие заключенные годами не могли выйти из кремля. В течение рабочего дня патрули стрелков ВОХРа и дивизиона войск ОГПУ проверяли сведения у встречавшихся им заключенных и забирали их в одиннадцатую роту, если в «сведении» не было отметки руководящего работника о посылке им заключенного по делу. Все «сведения» сдавались при приходе с работы нарядчику роты, который утром раздавал их снова с отметкой о проверке.

С вечерней поверки до утренней выход из помещений всех рот был строжайше запрещен, и патруль забирал сразу, без объяснений, даже на территории кремля.

 

 

В 13-й РОТЕ

В 13-й, пересыльной, роте Кремлевского отделения Соловецкого лагеря особого назначения ОГПУ я пробыл около месяца. Эта рота оставила у меня тягостные воспоминания, не только по бытовым условиям в ней, но и в силу постоянного сознания во время пребывания в ней, поскольку она пересыльная, опасности нового этапа, отправки дальше в неизвестном направлении, в неизвестные места, где условия могли быть еще хуже. Да и сам этап был весьма тяжелым испытанием.
Итак, с неприятным сознанием нахождения в пересыльной роте, хотя это казалось вполне логичным, поскольку ни в какую другую роту этап и не мог поступить, я стоял в строю посередине собора и не спускал глаз с двери, в которой исчез комвзвод, все время мысленно спрашивая себя, что можно ожидать после его появления обратно?

Прошло минут двадцать и из дверей канцелярии к нам вышел командир роты с тремя нашивками на комсоставском бушлате и с ним уже знакомый нам Жаев. Комроты был высокого роста брюнет, не более лет тридцати, с бледным, застенчивым лицом тонких аристократических черт. Это был князь Оболенский*, как я потом узнал, известный в лагере тем, что променял спокойную вторую канцелярскую роту на тринадцатую пересыльную, с текучим составом прибывающих из тюрем заключенных, в том числе отъявленных бандитов-рецидивистов, осужденных судами на расстрел с последующей заменой расстрела десятилетним сроком заключения. Выходец из аристократической семьи никак не мог примириться с широко распространенной в лагере системой мордобоя, применяемого комсоставом рот и на совещаниях комсостава в лагстаросте с горячностью доказывал всю омерзительность подобной системы, применяемой к таким же товарищам по несчастью – заключенным комсоставом к заключенным-рядовым. Особенным мордобоем отличался комсостав тринадцатой роты, который доказывал, что без избиения заключенных дисциплину нельзя поддержать. Чтобы доказать обратное, он добился своего перевода в тринадцатую роту и, к удивлению остальных комрот, не только не распустил эту роту, а поднял в ней дисциплину, не разрешая комвзводам бить заключенных и сам не применяя кулачной расправы. За все мое пребывание в этой роте я ни разу не видел и не слышал об избиении заключенных в роте. В то же время дисциплина в роте была на высоте. Никто не осмеливался не подчиниться приказу комсостава, не было воровства, уголовники сидели тихо, даже опасаясь играть в карты, без чего они нигде не обходились, чтобы не угодить в одиннадцатую роту. У меня создалось впечатление, что Оболенского и боялись и уважали, он как-то умел подавлять своей личностью всякую волю к сопротивлению у заключенных, кто бы они ни были.

Оболенский поздоровался с нами. Помня уроки в Кемперпункте, мы набрали в легкие воздух и крикнули «здра». Вышло неодновременно, Оболенский улыбнулся и в нескольких словах предупредил нас о необходимости абсолютного подчинения комсоставу, добросовестной работы, куда пошлют трудиться, и закончил: «Чем более будете сами дисциплинированные, тем легче будет в лагере вам самим; кто это не поймет, тот пропащий человек, всегда помните это»! Закончив речь, он скомандовал «Напра-во» и комвзвод повел нас в открытые двери камеры – отгороженный деревянной стенкой алтарь собора.

Вход в камеру находился примерно там, где были Царские врата. При входе в храм никто шапок не снимал, а вот при входе в камеру, по-видимому, некоторые что-то вспомнили, догадались, куда входят, и сняли шапки.

Середина алтаря и все стенки были заставлены трехъярусными нарами. Комвзвод приказал освободить один отсек нар для нас, уплотнив бывшими на них заключенными остальные отсеки нар, и приказал нам занимать освобождаемый отсек. Я полез вслед за молодежью на третий ярус нар, где мы и разместились. Было тесно, но не до такой степени, как в Бутырской тюрьме, повернуться с боку на бок было довольно легко, не тревожа соседей. В камере оказалось с нами человек триста. Это были большей частью заключенные, небольшие сроки которых заканчивались в ближайшие месяцы, и они подлежали вывозке на материк. Большинство были уголовники, но значительную часть составляли офицеры Русской армии, так называемого Войковского набора, т.е. они были арестованы после убийства советского полпреда Войкова в Варшаве в 1927 году и тогда получили преимущественно только по три года концлагеря и, следовательно, в 1930 году должны были освободиться, а пока использовались до отправки на тяжелых физических работах. Судьба этих офицеров-краткосрочников в дальнейшем сложилась очень тяжело. Эхо событий на Китайско-Восточной железной дороге, докатившееся до лагеря осенью, сыграло роковую роль в их предполагаемом освобождении. Вывезенные этапами на материк, их снова по этапу вернули на Соловки обратно, и многие, пересидев данные им сроки заключения, заразившись на этапах сыпным тифом, навсегда остались лежать на Соловках.
В этой же камере я встретил нескольких однокамерников по Бутырской тюрьме, вывезенных ранее меня на Соловки. Финн Виролайнен, очень отощавший на лагерном пайке, слезно просил меня кусок сахара. Увы, у меня уже тоже ничего не было, по дороге всё было съедено, и я довольствовался тоже одним пайком.

После похлебки, данной нам на ужин, с нашим этапом провел беседу воспитатель роты, молодой человек, непохожий на уголовника, а, как я потом выяснил, сидевший за растрату. Он быстро перечислил, что мы должны делать и чего не должны делать, и затем подробно остановился на нашей переписке с родными. Кое-что удивило меня. Письма в обоих направлениях проходили через цензуру ИСО или ИСЧ. Цензор имел право вычеркивать не понравившиеся ему места писем, как от заключенного, так и заключенному от родственников, или вообще их уничтожить полностью, не доводя об этом до сведения заключенного. Последнему не разрешалось писать о быте лагеря, выполняемой работе, пайке и обмундировании, наказаниях и болезни, а также о других заключенных. Переписка ограничивалась двумя письмами в месяц от заключенного и на всем протяжении срока заключения вести переписку можно было только с одним лицом, состоящим в близком родстве. Фамилия, имя, отчество и точный адрес этого лица необходимо было указать в заявлении, подаваемом заключенным начальнику лагеря о разрешении переписки. Только после подачи такого заявления воспитатель принимал письмо от заключенного. Письма нельзя было запечатывать, их читал и воспитатель для характеристики заключенного, и цензор ИСЧ, который потом их и заклеивал. Письма от родного лица с воли доходили до заключенного вскрытыми со штампом «проверено цензором». Свой адрес заключенный должен был сообщить только в письме (но не на конверте), своим родным: «Соловецкий лагерь ОГПУ», номера или названия отделений, командировок, рот сообщать не разрешалось. Письма шли долго не только потому, что залеживались у цензоров, но и вследствие поисков местопребывания заключенного по центральной картотеке лагеря, которая всегда отставала от жизни, от имевших место постоянных перебросок заключенных из отделения в отделение, из роты в роту.

Я тотчас же написал требуемое заявление, в котором адресатом указал свою мать, и вручил воспитателю, который собрал и от других аналогичные заявления. От одного поляка из нашего этапа воспитатель не принял заявления. У поляка не было родственников в СССР, и он указал адрес своей жены, проживавшей в Польше. С заграницей заключенным переписываться не разрешалось. Получив через несколько дней разрешение на переписку, я написал матери первое письмо из лагеря и вообще после ареста, вручив его воспитателю, как требовалось по лагерному уставу. Однако это первое письмо так и не дошло до матери, а дошло только второе, более чем через месяц после моего прибытия в лагерь. Причиной пропажи моего первого письма некоторые из моих новых друзей объясняли тем обстоятельством, что в ИСЧ его подшили к моему делу, чтобы иметь образец моего почерка на тот случай, если вдруг появятся в лагере какие-нибудь писанные от руки листовки. Впоследствии, изучив психологию чекистов, взвинченную постоянными напоминаниями о бдительности, заставляющую цензора в каждом слове письма искать скрытый смысл его, я пришел к заключению, что письмо было просто уничтожено из-за одной фразы, которой я закончил письмо. Я опасался боязни матери о возможном моем моральном падении под влиянием уголовной среды, тесно окружавшей меня и в тюрьме и в лагере. Желая ее успокоить, я писал в письме: «Я не отступил и не отступлюсь от тех правил, в которых ты меня воспитала». Цензор понял эту фразу в том смысле, что я заверяю родителей, что ни тюрьма, ни лагерь не сломили моих «контрреволюционных» убеждений, в которых меня воспитали родители, что я не раскаявшийся «контрреволюционер», о чем и сообщаю на волю для передачи моим «еще нераскрытым единомышленникам». Я думаю, что мое объяснение исчезновению письма более правдоподобно.

Несмотря на колоссальную физическую усталость, обилие неприятностей за богатый событиями день, поздний час отхода ко сну, я проспал очень недолго, проснувшись от нестерпимого зуда по всему телу и в голове. Я сел на своем месте, сняв кепку, в которой спал. Из нее посыпалась такая масса клопов, что я не успевал их уничтожать. Клопами были покрыты и пальто, под которым я спал, и тела спящих моих соседей. Дощатая стена у нар была также усеяна клопами, которые, разбегаясь, искусно скрывались в щелях между досками. Любой турецкий клоповник прошлых столетий, служивший для наказания преступников, которых сажали на определенное время в эти клоповники, позавидовал бы такому обилию клопов, отравлявших существование заключенных в тринадцатой роте Соловецкого лагеря. Несколько позже, когда я был переведен в другую камеру этой же роты, я увидел противоклоповые костюмы, которые натягивали на себя, ложась спать, заключенные, постоянно проживавшие в этой роте, два писаря ее. Это был просторный комбинезон с капюшоном, с единственным отверстием для надевания у шеи, где он туго стягивался шнурком после надевания, имея еще большой клин, заходящий внутрь для увеличения герметичности шнуровки. На руки надевались рукавицы выше локтей, где они стягивали рукава комбинезона резинками. Капюшон плотно прилегал к голове, стягивая ее резинкой вокруг носа и рта, которые закрывались сверху спускающейся со лба накидкой. Эти писаря мне говорили, что в комбинезон клопы не забирались, а если и забирались, то единицы. Но за нос во время сна писарей все же клопы кусали, забираясь под накидку. Тут уже ничего нельзя было сделать.

Истощив последние силы в борьбе с клопами, я снова заснул, но опять очень ненадолго. На этот раз я был разбужен не только укусами клопов, но главным образом невероятно громким гоготанием несметного количества соловецких чаек, проснувшихся под лучами солнца на своих гнездах на Восточной стене кремля, почти вплотную подходившей к окнам алтаря, где была наша камера. Окна не могли приглушить гоготание, так как многие стекла были выбиты, и чайки заглядывали в них. Звуки, издаваемые чайками, были похожи и на мяуканье мартовских котов и на плач ребенка. Такой какофонии звуков мне никогда больше не приходилось слышать. Чайки разбудили всех. Бывалые заключенные только плотнее закутывали головы, новички пытались прогнать шумливых оркестрантов, но чайки были совершенно ручными и не обращали внимания на агрессивные жесты людей. Веками не боявшиеся монахов, соловецкие чайки нисколько не боялись и заключенных, так как по лагерному уставу за убийство чайки заключенный получал шесть месяцев штрафизолятора, и заключенные обходили стороной этих пернатых нарушителей тишины.

Вскоре чайки улетели на рыбную ловлю, крика стало меньше, но в борьбе с клопами я так больше и не уснул в оставшиеся часы до подъема, который объявил в шесть часов шумно ворвавшийся в камеру дежурный комвзвод. Все поспешили занять очередь в уборную, которая была пристроена из досок к правому алтарю собора. Пропускная способность ее явно не соответствовала списочному составу роты. Там же стояли умывальники. Утренний туалет занимал время около часа стояния в очереди, а в семь часов утра уже принесли в больших котлах завтрак – жидкую пшенную похлебку, и каптенармус роты раздавал пайки хлеба на день. Сахар пересыльным не полагался. К половине восьмого роту построили в середине собора буквой «П» по четыре в ряд. Ровно половина восьмого электростанция дала протяжный гудок – сигнал начала утренней поверки. Утренняя поверка, как и вечерняя, носили скорее символический характер, психологическое воздействие каждые двенадцать часов на заключенных, чтобы последние не забывали о тщательной слежке за ними и не вздумали бы бежать, чем приносили реальный результат по выявлению бежавших. Через некоторое время в дверях появился ответственный дежурный по кремлевскому отделению – комвзвод войск ОГПУ в сопровождении лагерного старосты грузина Пхакадзе, заключенного офицера Нижегородского кавалерийского полка Русской армии. Оболенский, прокричав: «Внимание», отдал рапорт и вручил строевую записку дежурному.

Строевые записки составлялись очень просто. Предварительно просчитав число заключенных, стоящих в строю, цифра вносилась в графу «налицо», а разница между списочным составом и ставшим в строй заносилась в графу «на работах». В эту графу попадали не только действительно находившиеся на работах посменно, но и приближенные комсостава, которым делалась поблажка не стоять в строю, и неизвестно где застрявшие на время поверки, так как хождение по лагерю для заключенных было запрещено особо строго от гудка на поверку до отбоя.
Дежурный поздоровался, ответили ему «здра» недружно. Оболенский скомандовал: «По порядку номеров рассчитайсь». «Первый, второй, третий...», выкрикивали заключенные, стоящие в первой шеренге, начиная с правофлангового и поворачивая голову в сторону соседа слева. «Триста семнадцатый неполный из трех», зычно заключил расчет левофланговый, который всегда подбирался комвзводами из старых заключенных, не одну тысячу раз прошедших эту комедию. Дежурный даже не взглянул в строевую записку, чтобы проверить, сошлись ли наличие 316-и помноженных на четыре плюс три из триста семнадцатого ряда, с цифрой, указанной в ней, и быстро выбежал из собора в сопровождении лагстаросты, кинув небрежно на ходу Оболенскому: «Продержать в строю до отбоя». Это было нам наказание за недружное «здра», и Жаев начал с нами репетировать это злосчастное «здра». Без четверти восемь последовал второй протяжный гудок - отбой поверки. Дежурный успел оббежать все роты в кремле. За кремль он не ходил.

Начался «развод», т.е. посылка заключенных на работы. Помкомроты – нарядчик раздавал группам заключенных по одному «сведению», отобранному от них накануне, и заключенные группами уходили на работу. Несколько групп нарядчик сформировал вновь, выдав новенькие «сведения», и тоже отправил из роты. Осталось довольно много заключенных, стоявших в строю, которых некуда было послать. Приток в лагерь явно превышал освобождение из него, смертность и расширение производства, так как плановость хромала на обе ноги и эксплуатирующие органы отставали от деятельности органов карающих.

Оболенский подошел к той части, где стоял наш этап. Он внимательно посмотрел на нас и как-то совсем не по-командирски заговорил с нами: «Есть работа в порту, по разгрузке парохода, работа физическая, тяжелая, предупреждаю, кто хочет пойти поработать из молодежи, выходи вперед»?! Из строя вышли Воробьев, Бычков, Холопцев, Кореневский **, еще несколько интеллигентных молодых людей не из нашего этапа и молодые казаки. Набралось двадцать добровольцев, которых и отправили в порт, вручив Холопцеву «сведение». Оставшимся нарядчик приказал разойтись по камерам.

Когда я подходил к дверям камеры, меня нагнал комвзвод и приказал мне идти в канцелярию. Я сразу заметил стоящего в дверях канцелярии благообразного, с небольшой седеющей бородкой заключенного в смешанной форме, что дозволялось лишь не рядовым заключенным. Он вошел вместе со мной в канцелярию, представился мне, что он ротный писарь и сказал мне, что я буду работать у них в канцелярии. Последнее меня очень приободрило, я возомнил, что уже влез на первую, пусть очень незначительную, но все же ступеньку лестницы строго иерархической башни лагерного аппарата и уже чем-то возвышаюсь над общей массой рядовых заключенных.

В действительности это было не так. Меня просто взяли нештатным писцом, в отчете трудиспользования заключенных меня показывали в графе безработных, а, следовательно, мне полагался по-прежнему паек по самым низким нормам и я в любую минуту мог угодить на этап, отправляющийся по разнарядке УРЧ на лесозаготовки вглубь острова. Всего этого я не знал и ревностно принялся за работу, состоявшую в том, что я должен был составить список заключенных, против фамилий которых в другом списке стояли кружочки. Не обладая хорошим почерком, я тщательно выводил буквы фамилий, за каждой из которых был живой человек с его величайшей индивидуальной трагедией приведшей его в лагерь. А я превратился в исправно работавший маленький винтик той бесчеловечной гигантской машины, несущей страдания стольким миллионам моих сограждан. И тот список, с которого я делал выборку, составлялся таким же незначительным винтиком, и мы все работали в этой машине на тех, кто ее запустил против нас же самих. Мне стало ясно, что я готовлю список заключенных для отправки из роты по этапу, куда, на какие новые страдания - это не положено было мне знать, да от этого ничего бы и не изменилось. Несмотря на это, я тщательно проверил список еще раз, чтоб убедиться, что я никого не пропустил, ни одного заключенного «не освободил» от этапа.

Между тем оба писаря, переложив свою работу на меня, деловито стряпали себе обед на топившейся в канцелярии плите, переставляя кастрюльки и пробуя их содержимое. Находясь на какой-то ступеньке иерархической лестницы, они были в лучших условиях, чем рядовые заключенные, получая «сухой паек», т.е. продукты, полагающиеся на заключенного, и эти продукты не прилипали к рукам поваров и бесчисленных их прислужников на общей кухне, а целиком доходили до желудков писарей. Мне, находящемуся на общем котле, приходилось только слюнки глотать, так вкусно пахло с плиты, но я не отвлекался и безупречно закончил порученную мне работу, предвкушая, как и я так же буду себе готовить, когда получу в посылке из дому кастрюли, о высылке которых я попросил мать в первом же письме, уверенный вполне в своей полноправности с этими двумя писарями.
Один из писарей, оторвавшись от плиты, считал со мной список и остался доволен моей добросовестностью. Затем он поручил мне написать еще два экземпляра этого списка и снова считал их со мной.

Но не только я им делал, но и писарь, встретивший меня в дверях канцелярии, оказал мне внимание. Заметив, что у меня очень истрепанные сапоги, он осведомился, есть ли у меня во что переобуться (у меня с собой были ботинки), и тотчас же написал записку ротному сапожнику, который в течение двух дней великолепно отремонтировал мне сапоги, и они мне еще долго служили в лагере. А на третий день моей работы в канцелярии, по ходатайству писарей, комвзвод перевел меня в другую камеру, где жили заключенные, находившиеся на более или менее постоянных работах, в том числе в этой же камере помещались на третьем этаже нар и оба писаря. Хотя на третий этаж нар было и нелегко взлезать по узким колодкам, прибитым к стойкам, обхватывая последние обеими руками, и сорваться на каменный пол во время этого путешествия было очень просто, тем не менее, места на третьем этаже считались привилегированными, потому что на них хоть не сыпались клопы сверху. Противоклоповые костюмы, о которых я говорил выше, одевали на себя оба писаря, с которыми староста камеры поместил меня рядом.

Староста камеры, общительный молодой человек, с большим количеством татуировок на руках и теле, изобличавших его принадлежность к уголовному миру, имел замену расстрела десятью годами заключения по пункту 6-у 58-й статьи уголовного кодекса. Он охотно рассказал, что был английским шпионом, работая шофером в Средней Азии, где и попался с поличным. Почему-то ко мне он благоволил и открыл мне глаза на непрочность моего положения внештатного писаря, положения, при котором я мог угодить первым же этапом на лесо или торфоразработки в глубине острова. Он настоятельно советовал мне незамедлительно пустить в ход весь имеющийся у меня «блат», чтобы зацепиться на какой-нибудь постоянной работе в кремле. Блата у меня не было и я призадумался о своей дальнейшей судьбе.

Работы в канцелярии было много. Иногда работали над списками ночи напролет, поспав в затишье несколько часов днем. Ритм прибытия этапов на остров учащался, требовалось более срочно направлять из роты этапы на Анзер, Муксалму и вглубь острова, чтобы очищать места на нарах для прибывавших заключенных. Но напряженная работа не так меня тяготила, как присутствие в канцелярии одного убийцы из Киева, имевшего за убийство пять лет заключения. Он был дневальным в канцелярии и, став холуем у комсостава роты, считал себя полновластным хозяином канцелярии. Его явно побаивались и писаря, задабривая его подачками со своего стола. Ничего плохого в отношении меня он не делал, но надо было видеть, с каким снисхождением он разрешал мне иногда налить кружку кипятка из чайника всегда кипевшего на плите. Неприязнь к этому убийце я почувствовал, когда он доказывал скучавшему на дежурстве комвзводу, что он заключен в лагерь совершенно напрасно, потому что он убил человека, которого надо было убить, поскольку последний из «паразитических» классов. Такого цинизма, каким был проникнут этот самосудчик времен февральской и октябрьской революций, я не встречал ни у одного самого жестокого бандита-рецидивиста.

На шестой день моей работы в канцелярии, после развода, увидев меня в канцелярии, нарядчик роты сказал мне, что меня вызывает начальник финчасти 1-го (Кремлевского) отделения, и объяснил как пройти к нему. Так как управление отделения помещалось внутри кремля у Святых ворот, никакого пропуска мне не выписали, а нарядчик проводил меня до выхода из роты, сказав дежурному комвзводу, чтобы он меня выпустил из собора.

Не выходя из здания шесть дней, я, выйдя на паперть, был ошеломлен свежим воздухом, солнцем, зеленью травы и деревьев и остановился как вкопанный. Я был слишком дисциплинирован, чтобы вполне отдаться овладевшему мной блаженству и с запозданием явиться в финчасть. И все же я не мог сделать ни шагу вперед, меня обуял страх пространства, страх непонятный для человека, находившегося в нормальным условиях. Если бы за мной шел конвоир и командовал, куда идти, я бы не испытывал страха отделиться от двери и идти через двор. Но управлять в движении самим собой, проявить инициативу приказать своим ногам передвигать мое тело в каком-то направлении у меня не хватало смелости. Я просто боялся. Моя психика за шесть месяцев сидения в четырех стенах камеры с выходом из нее только с конвоиром и следования по этапу тоже под конвоем настолько перестроилась, что я превратился в безвольного раба, лишенного какой-либо самостоятельности в своих действиях, да еще в одиночку. Возникал парадокс с точки зрения нормального человека, который бы обрадовался возможности, после такого срока заключения в тесной камере самостоятельно идти в пространстве, а я не мог и не двигался. Впоследствии об этом страшном состоянии психики мне говорили некоторые заключенные, которые также испытали этот страх пространства после долгого сидения в тюрьме.

Я почувствовал, как мне на плечо легла чья-то дружеская рука. Я обернулся и увидел ласковое лицо Оболенского. Я вытянулся во фронт, приложив руки по швам брюк. Он, очевидно, догадался о моем состоянии: «Что же Вы не идете, - спросил он меня, - пойдем вместе со мной»? Тотчас же мои ноги задвигались, а он, не снимая руки с моего плеча, шел рядом со мной и расспрашивал о моем образовании и составе семьи. Так мы пересекли двор кремля, он подвел меня к двери финчасти и откозырял мне.

Удивительное дело, переступив порог здания, я уже не испытывал никакого страха и снова превратился в человека с нормальной психикой. Разыскав на втором этаже дверь с табличкой «Финчасть», я вошел в нее и очутился в большой комнате так густо заставленной столами, что проходов почти не было. За столами сидели за работой заключенные. Несмотря на открытое окно, в комнате чувствовался едкий запах табачного дыма. Что же, подумал я, здесь делается зимой, когда нет вентиляции, в какой атмосфере работают здесь заключенные по одиннадцать часов в день!
Начальник финчасти, седеющий человек с жидкими, но длинными усами, слегка подкрученными кверху, сидел в самом углу комнаты, как бы прижатый к стене своим столом, к которому я с трудом пробрался. Отрапортовав ему: «По Вашему вызову явился», назвав свою фамилию и номер роты, я вытянулся перед ним в узком проходе между столами. Начальник как-то растерянно посмотрел на меня и замотал головой в разные стороны, что привело меня в недоумение, смешанное даже со страхом, от такого странного приема. Оказалось, что он выискивал в комнате свободный стул и, найдя его взглядом, попросил передать его ему. Стул поехал по воздуху, переходя из рук в руки встававшими на своих местах у столов. Ближайший к начальнику счетовод передал стул в руки начальника, который поставил его рядом с собой за свой стол и вежливо пригласил меня сесть, одновременно протянув мне руку и представившись мне. Окончательно растерявшись от такого приема, я сел на стул, а он начал дружелюбно меня спрашивать, по какой статье я сижу, на какой срок, сколько мне лет, какое у меня образование, сколько времени я в лагере, давно ли я с воли. Узнав все обо мне из моих ответов, он перешел к причине моего вызова к нему. Начальник предложил мне, а не приказал, что весьма удивило меня в условиях лагеря, занять должность по моей специальности помощника бухгалтера, счетным работником на молочной ферме в Муксалме. Меня это очень устраивало, так как я избегал общих, т.е. тяжелых физических работ, на которых в подавляющем большинстве были некультурные заключенные, да и бытовые условия были очень плохие, мало чем отличаясь от условий в пересыльной роте, которые я уже испытал. Счетный работник уже стоял на какой-то ступеньке на иерархической лестнице над массой этих заключенных, к тому же не отягченный обязанностью командовать и распоряжаться своими товарищами по несчастью. Кроме того, я смекнул, что находясь на молочной ферме, мне будет перепадать молочко, что было бы существенным добавлением к полуголодному лагерному пайку, и было мне жизненно необходимо, поскольку совсем недавно перед арестом я вылечился от серьезного туберкулезного процесса.

Совсем осмелев от глубоко человеческого тона разговора со мной начальника финчасти, я задал ему совершенно наивный в условиях лагеря вопрос: «А мне там будет хорошо»? По-видимому, я еще более понравился ему своей наивностью, он еще более ласково на меня взглянул и ответил: «Да, Вам там будет хорошо, это я Вам говорю, не утешая Вас, а действительно потому что это так». После этого я дал свое согласие на посылку меня на Муксалму, а начальник стал спрашивать о моих родителях. Я ответил, что мать жива, а отца нет. Я не хотел распространяться о своем происхождении из военной семьи, которое мне уже стоило десяти лет заключения. Я уже понял, что о происхождении правду без крайней необходимости не надо никому сообщать, чтобы не было каких-либо разговоров могущих повредить мне в повседневной жизни в лагере и лишний раз не напоминать, таким образом, о себе той секретной службе (ИСО и УРО), которые располагали всеми данными обо мне и были вершителями судеб заключенных в лагере. Полувопросительно–полуутвердительно начальник финчасти сказал мне: «Вы из военной семьи»? Отрицать было глупо, он мог проверить по документам, и я сказал, что я сын офицера-артиллериста. Начальник ответил: «Я тоже офицер, получил срок заключения на десять лет, и я позабочусь о Вас особо, как о сыне офицера». Я поблагодарил его и спросил в какого рода войсках он служил. Он отвел глаза и ответил: «В пехоте». Мне он соврал: впоследствии я узнал, что он жандармский ротмистр, за что и получил десять лет. Но от этого степень светлости воспоминаний о нем у меня нисколько не уменьшилась, и когда мы с ним случайно встречались, наши разговоры носили глубоко дружеский характер, и он всячески старался заботиться обо мне. «С первым этапом, идущим на Муксалму, Вас направят, идите готовьтесь к отправке; впрочем, может быть, я добьюсь Вашей индивидуальной отправки, может быть, даже и без конвоя; желаю Вам всего хорошего», - сказал он мне на прощание. С глубоким чувством благодарности я пожал ему руку на прощание и поблагодарил за всё.

Из финчасти я вылетел на крыльях и, забыв о страхе пространства, быстро пересек кремлевский двор, явился в канцелярию роты и рассказал писарям только о факте отправки меня на Муксалму счетным работником. В лагере я уже кое-чему научился, не хвастать, когда везет, чтоб кто-нибудь не испортил заранее достигаемого успеха. В тяжелых условиях лагеря, которые обостряли у многих заключенных эгоистические инстинкты, безопаснее было больше молчать и не откровенничать. Реакция на мое сообщение обоих писарей, как в фокусе линзы, показала мне их нутро. Один из них, который встретил меня в первый раз в дверях канцелярии, с доброй искренней улыбкой сказал мне, что рад за меня, поскольку я попаду в Муксалму, другой был явно раздражен потерей меня как работника.

Но мне не суждено было сделать в лагере бухгалтерскую карьеру. В ту же ночь я проснулся в камере не столько от очередного нападения клопов, сколько от сдержанных, но возбужденных разговоров заключенных. На втором этаже нар через проход против наших мест в бреду метался заключенный. По лагерным правилам заболевший заключенный мог заявить о своей болезни только после работы после вечерней поверки, и его направляли с соответствующей бумажкой из роты в амбулаторию, где фельдшер, если он находил нужным, мог дать такому заключенному освобождение от работы на один день. Никакие заявки о болезненном состоянии от заключенного не принимались на утреннем разводе, и больного все равно посылали на работу.

Староста вызвал дежурного комвзвода, тот посмотрел на больного и ушел. Через некоторое время снова загремел снимаемый с камеры замок, и комвзвод вошел в сопровождении двух заключенных в белых халатах. Они с трудом увели его в госпиталь, забрав и его вещи. Комвзвод пошептался с писарями, которые сразу стали собирать свои вещи и с вещами исчезли из камеры. Камера до утра не спала, обсуждая страшное предположение, что заключенный заболел сыпным тифом. Все были настроены панически, так как вшей у всех было полно. И я в этой камере набрался столько вшей, что даже после перевода во вторую роту, где у каждого был свой топчан, в течение еще двух месяцев никак не мог вполне избавиться от них.

Наше предположение оказалось правильным. Утром никого из камеры не выпустили, висячий замок снаружи не день не сняли, мы попали в карантин. Для оправки дневальные внесли в камеру несколько параш.

Для пресечения эпидемий лагерная администрация применяла жесткие, но и эффективные меры. Если в камере кто-либо заболевал сыпным тифом, его переводили в госпиталь, а всю камеру на все время инкубационного периода запирали на замок. Если на протяжении этого периода никто не заболевал, то карантин снимали. Если кто-нибудь заболевал в камере, карантин продолжали до истечения нового инкубационного периода. Так это могло продолжаться длительный период времени или все заболеют, или перестанут заболевать.
К удивлению, в нашей камере никто больше не заболел, и через две недели с нас сняли карантин и выпустили из камеры, но, конечно, моя должность на Муксалме за этот период уже была занята каким-то другим счетным работником из заключенных.
 

НА ЭЛЕКТРОСТАНЦИИ

«На электростанции будете работать», - сказал мне нарядчик тринадцатой роты на разводе в первый же день окончания карантина, вызвав меня по фамилии из строя. Подозвав к себе моего «однодельца» черниговца Мишу Гуля-Яновского и незнакомого здоровенного крестьянского парня, нарядчик сказал им, что с ними пойду и я, и вручил «сведение» на нас троих, Крестьянский парень, белорус Солоненко, сын кулака, тоже десятилетник, и Гуля-Яновский работали на электростанции уже больше недели, первый масленщиком, второй учеником токаря. Они оба остались в камере, в которую прибыл наш этап, и не подвергались карантину, как я.

Меня очень тронуло выражение радости, проявленное Гуля-Яновским по поводу посылки меня на электростанцию, а в дальнейшем нас связала крепкая дружба, хотя он и был моложе меня на шесть лет. Я смутно помнил его по этапу, а он отлично меня запомнил и как-то сразу привязался ко мне. И хотя он был младше меня, он руководил моим поведением в первые дни работы на электростанции, поскольку он уже все знал и считал себя там кадровым рабочим.

Построившись втроем в один ряд по команде постового в Никольских воротах кремля: «Стройся по четыре», предъявив общее «сведение» на троих, мы вышли из кремля и пошли на юг вдоль восточной кремлевской стены по узкой набережной Святого озера. Тут же была проложена узкоколейная железная дорога, по которой нас обогнал товарный состав с торфом и дровами для электростанции. И паровоз и вагончики показались мне какими-то игрушечными, но подняли мой дух также, как шум лесопильного завода в Кемперпункте, дав иллюзию пребывания не в какой-нибудь глуши.
Обойдя Архангельскую башню, вдоль юго-восточной стены кремля мы подошли к Головленковской башне, между которой и сухим доком стояло одноэтажное каменное здание электростанции. Из двух железных труб валил дым.

К одной из них были присоединены два шаротрубных шотландских котла морского типа, к другой - водотрубный котел английской фирмы «Бабкок-Вилькокс» марки «Дюр». В ворота котельной заключенные-разнорабочие закатывали со двора попеременно вагонетки с дровами для шотландских котлов и с торфом для котла «Дюр». Потребность в сутки в дровах была около 25 кубометров, торфа - около 20 тонн. Котел «Дюр» работал на полной мощности не круглые сутки. Электростанция вырабатывала постоянный ток двумя быстроходными пародинамоми напряжением 110 вольт, которые, соединенные последовательно, подавали 220 вольт в трехпроводную сеть с нулевым проводом. Гидротурбина Фрэнсиса с динамо на 220 вольт, мощностью 25 киловатт, работала не более 8 часов в сутки в пределах допустимого расхода воды из Святого озера. Общая мощность электростанции составляла 275 киловатт.

Во дворе бригада заключенных, посылаемая ежедневно из пересыльной роты и не входившая в штат электростанции, разгружала дрова и торф из железнодорожного состава, обогнавшего нас, и разделывала дрова под наблюдением заключенного десятника, казачьего офицера. Мы поздоровались с ним, Солоненко нырнул в ворота котельной, а Миша провел меня в канцелярию электростанции.

Он представил меня делопроизводителю заключенному Леониду Антоновичу Данилову, тоже казачьему офицеру, адъютанту Наказного атамана Всевеликого Войска донского генерала Богаевского, сдал ему наше «сведение» и ушел в механическую мастерскую при электростанции.
Данилов произвел на меня неприятное впечатление. На меня уставились глаза-щелки, еще более казавшиеся узкими из-за одутловатости лица и широкого большого носа, как бы прилепленного к этому неказистому лицу. Из-за узости глазного разреза нельзя было понять действительное настроение смотрящего на меня человека, настроения, которое он всегда предпочитал скрывать и впоследствии, напуская на себя, даже и без надобности, большую важность. В дальнейшем он очень благоволил к нам с Мишей, почему-то мы были его слабостью, и однажды он, будучи превеликим карьеристом, даже предупредил, рискуя многим, Мишу через меня о грозящей ему опасности, безусловно, узнав об этом из секретных источников, так как он был близок к ИСЧ. Холодность его приема стала мне понятна лишь спустя некоторое время, когда я разобрался в отношениях между заключенными сотрудниками на станции и узнал об оказанном мне блате по вызову меня из пересыльной роты на постоянную работу на электростанцию ее заведующим инженером Эдуардом Константиновичем Миткевичем.

Когда меня перевели в камеру, в которой я отсидел карантин, я почувствовал к себе удивительно теплое отношение со стороны группы интеллигентов, помещавшихся подо мной на первом этаже нар. Это были путейцы профессоры Красовский и Рогинский, инженеры Дмоховский, Бонифатьев и Михайлевский. Карл Карлович Дмоховский уже знал меня по камере № 60 Бутырской тюрьмы, куда он был переведен из одиночной камеры в ужасном состоянии после окончания следствия. Он пробыл со мной в камере больше месяца, после чего был отправлен в этапе до меня на Соловки. Все они сидели по делу о «вредительстве» в НКПС (Народный Комиссариат Путей Сообщения) и имели десятилетний срок заключения, которым им заменили расстрел. Инженер фон Мекк, бывший владелец Московско-Казанской железной дороги, был расстрелян в Москве. Все они были спаяны тесной дружбой по многолетней совместной работе и трогательно заботились друг о друге.

Пока на нашу камеру не наложили карантин, к ним каждый вечер приходил и подолгу с ними оставался невысокого роста плотный, почти совсем лысый, пожилой человек в гражданской одежде, в котором я никак не предполагал заключенного. Это и был недавно назначенный заведующим кремлевской электростанцией их «одноделец», связанный с ними тоже узами теснейшей дружбы инженер-путеец Миткевич. Его-то, втайне от меня, и попросили вызвать меня на электростанцию мои новые благодетели. И он это сделал, дав на меня персональную заявку в УРЧ. Инженера Михайлевского он успел вытащить из камеры до начала карантина, назначив его заведующим электромеханической мастерской электростанции, выхлопотал ему право, ссылаясь на производственную необходимость, проживать вместе с собой в своем кабинете на электростанции.

В отношении своих остальных четырех друзей Миткевич ничего не мог сделать, так как у них в личных делах было предписание начальнику лагеря содержать их исключительно на тяжелых физических работах, в исполнении чего семидесятилетний Бонифатьев и, на немного моложе его, трое маститых ученых и инженеров катали валенки в войлочно-валяльной мастерской в банной атмосфере, свойственной этому виду производства. Без содрогания нельзя было смотреть на этих интеллигентных стариков, когда они, совершенно измотанные, приходили вечером с работы и не имели нормального сна на тесных нарах, съедаемые клопами и вшами. Нет слов выразить негодование по поводу этого бесчеловечного, в отношении стариков и вредительского для развития народного хозяйства нашей страны, приговора, так как сколько бы пользы они могли бы принести государству, оставаясь на воле, и, может быть, даже в лагере, если бы не валяли валенки по капризу следователя, ведшего их «дело»!

Профессор Рогинский впервые в мире разработал систему автоблокировки на железной дороге . Его учебник был переведен на все языки и лег в основу работ кафедр автоблокировки путейских факультетов всех стран мира. Профессор Красовский разработал конструкцию товарного паровоза «ФД» («Феликс Дзержинский»), который оказался непревзойденным почти сорок лет последующего стремительного движения технической мысли и до сих пор является единственным оставшимся в эксплуатации паровозом, возящим сверхтяжелые составы на железных дорогах нашей страны. Профессора ОГПУ обвинило в том, что он создал специально во вредительских целях такой мощный паровоз, чтобы... раздавить рельсы! Так не являлась ли борьба с вредительством высшей формой вредительства?!

Миткевич и Данилов к моменту появления моего на электростанции еще не «притерлись» в работе. Чтобы понять обстановку, создавшуюся на станции, необходимо упомянуть о структуре управления электропредприятиями Соловецкого лагеря. Заведующему «Электропредприятиями» (сокращенно «Электро») подчинялись электростанции Кремлевская, Савватьевская и Муксаломская, электросети кремля и телефонная станция острова. Во главе этих единиц стояли заведующие, подчинявшиеся заведующему «Электро». Последний совмещал и должность заведующего кремлевской электростанцией, в здании которой и находилась канцелярия «Электро», и жил заведующий «Электро» инженер Пинскер, деликатный еврей, имевший по бытовой статье срок в три года заключения и вот-вот ожидавший своего досрочного освобождения, что и произошло спустя меньше месяца после моего вызова на электростанцию.

Властолюбивый Данилов, при трусливом краткосрочнике Пинскере был фактическим заведующим кремлевской электростанцией, оставив заведующему «Электро» инженерно-технические вопросы и остальные предприятия, впрочем, протолкнув на должность старшего механика телефонной связи своего двоюродного брата казачьего офицера связиста Каледина. Кстати, последний всегда отрицал свое родство с атаманом Калединым. Потихоньку заключенные называли Данилова «некоронованный король электростанции».
Назначение Миткевича на вакантную должность заведующего кремлевской электростанцией, с явным намерением Планово-производственного отдела УСЛОНа, в дальнейшем продвинуть его на освобождающуюся должность зава «Электро», поставило перед Даниловым вопрос о прочности его власти, державшейся на подборе им лично ведущих кадров электростанции. Назначение Миткевичем инженера Михайлевского заведующим электромеханической мастерской Данилов воспринял как начало кампании нового заведующего по подбору «своих» кадров. Мое появление на электростанции по вызову Миткевича переполнило чашу его терпения.

«Будете работать рабочим в кладовой, - холодно сказал мне Данилов, - кладовая во дворе». В это время в канцелярию вошел Миткевич, подал мне руку и, обращаясь к главному бухгалтеру Турбину, сказал: «Вот молодой человек (он указал на меня) имеет бухгалтерское образование, возьмите его к себе счетоводом». Данилов возразил: «По штату у нас нет вакантной должности счетовода». Миткевич повысил голос: «Пусть числится рабочим по кладовой, а работает здесь!» - и, попыхивая трубочкой, пошел в кабинет к Пинскеру. Я стоял растерянный, интуитивно почувствовав себя в роли хлопца из известной украинской пословицы: «Паны дерутся, а у хлопцев чубы трещат».

Турбин, бросив торжествующий взгляд на Данилова, посадил меня на край стола, за которым сидел молодой интеллигентный человек из донских казаков Кавокин, работавший счетоводом. Он тоже был десятилетник по 58-й статье. Помощник главбуха, тоже десятилетник, Гейбель, офицер благотворительной организации, так называемого Ведомства императрицы Марии Федоровны, дал мне, назвав меня «мое золотце», выписывать счета за отпущенную электростанцией электроэнергию предприятиям Соловецкого лагеря. Тем же занимался и Кавокин.
Я был бесконечно благодарен Миткевичу за оказанный им мне «блат», устройства меня на постоянную и очень легкую работу, хотя это было сопряжено с неприятным чувством от столкновения его с Даниловым, в котором я сразу почувствовал властолюбие, а отсюда возможно вытекающими неприятными последствиями, поскольку я оказался здесь в обход его, да еще все время на его глазах.

Кроме того мне сразу бросилась в глаза бесполезность моей работы. А кто же из нас, воспитанных русскими интеллигентными родителями, не мечтал, в особенности в молодые годы, приносить своим трудом пользу своей родине. Хотя в отношении меня, я знал, была совершена величайшая несправедливость, но это не озлобило меня против родины, против народа, которого я никак не мог отождествить с узурпаторами власти и ее органом ОГПУ, которое так плюнуло в душу, прислав меня, невиновного, на десять лет в концлагерь.

Действительно зачем надо было предприятия лагеря, являвшиеся лишь филиалами внутрилагерного и притом натурального хозяйства, сажать на какой-то «хозрасчет», а учреждениям давать смету расходов с графой «на освещение», когда единственную ценность производимую лагерем - экспортную древесину реализовали на валюту, несоизмеримую с советскими бумажными деньгами? И по учету расходов, определению себестоимости продукции каждого предприятия, продукции, которая тут же потреблялась внутри лагеря, было занято столько заключенных в многочисленных бухгалтериях! Торфо и лесозаготовки присылали счета за сжигаемый в топках котлов электростанции торф и дрова, отдел снабжения за отпущенные смазочные масла и электроматериалы, металл и инструменты, УРО за работающих заключенных по 8 рублей за человеко-день. С серьезным видом аппарат бухгалтерии, состоявший из четырех, не считая меня, заключенных, подсчитывал на основании стоимости потребленных электростанцией материалов, топлива и рабочей силы себестоимость выработанной электроэнергии, которая поразила меня своей высокой себестоимостью (я не запомнил стоимости киловатт-часа), и отфактуровывала внутрилагерным потребителям, которые разносили сумму полученных счетов в своих бухгалтериях учреждения в графу «освещение», предприятия на себестоимость вырабатываемой им продукции. Бухгалтерская работа очень смахивала на выкачивание воды из баржи с пробитым дном, которое я видел в Кемперпункте, чтобы заключенные, хоть и бесполезно, но все же работали. В глаза мне бросилось и еще одно обстоятельство, свидетельствующее об объеме бухгалтерской работы на такой крошечной электростанции. Аппарат явно не справлялся, несмотря на одиннадцатичасовой рабочий день, с возложенными на него обязанностями, потому что, попав на электростанцию в начале последней декады августа месяца, я выписывал счета за отпущенную электроэнергию в июле!

В три часа дня настал обеденный перерыв до шести часов вечера. Занятия в канцеляриях начинались в 9 часов утра и заканчивались в 11 часов ночи. Обед, он же и ужин, на общей кухне в кремле выдавался только после окончания рабочего дня в семь часов вечера. Никто на кухне не выдал бы мне обеда, поскольку я был в тринадцатой роте, в четвертом часу, да и для этого надо было идти в кремль, а «сведение» было общее, которое связывало меня с Гуля-Яновским и Солоненко невидимой цепью, как каторжника. На электростанции была своя кухня, помещавшаяся в часовне на территории электростанции почти у самой воды юго-восточного берега бухты Благословения. В ее куполе была сделана комната, где жили повар и комендант электростанции, казачий офицер, оба заключенные. На этой кухне, так же, как и на общей, питание было двухразовое, но значительно отличалось в лучшую сторону, как по вкусовым качествам, так и по калорийности благодаря заботам коменданта, имевшем хозяйственную жилку. Не малую роль играло и отсутствие прихлебателей, облепивших общую кухню, как мухи.

Фактически за счет коллектива электропредприятий, насчитывавшего до 80 заключенных, проживавших в районе кремля, могли поживиться только повар и сам комендант. Кроме того на улучшение питания каждый заключенный вносил коменданту по его указанию продуктами, стоимостью в пределах одного рубля в месяц, что было посильно каждому. В 1929 году заключенные могли еще покупать продукты в кремлевской лавочке для заключенных: макаронные изделия, разную крупу и жиры, так как карточная система, введенная на воле с 1 января 1929 года, до лагерей еще не докатилась. Комендант умудрился как-то получать для кухни дополнительно еще и овощи из сельхоза.

И тут меня выручил Миша Гуля-Яновский. Он явился ко мне с котелком и эмалированной тарелкой, раздобыв для меня где-то вторую ложку, и по-братски разделил со мной свой обед. Мы пристроились на краю стола, на котором я работал. После более чем полугодового промежутка мне этот суп показался восхитительным, он был как домашний. И на второе мы съели по рыбной котлете с хорошим, даже подмасленным, гарниром из макарон. Так он и кормил меня в течение более недели, пока меня в роте не открепили от общей кухни, как работающего на электростанции и не прикрепили к станционной кухне.

Через несколько дней Данилов, наблюдая, как мы ели из одного котелка, обращаясь к Гейбелю, сказал (больше в канцелярии никого не было в это время): «И так эти птенчики прохлебают десять лет, страшно подумать, и за что? Мы хоть воевали против советской власти, а что они сделали»? Гейбель тотчас же возразил: «Золотце, Леонид Антонович, не распространяйте на всех, я не воевал против советской власти, я ни в чем не виноват». Данилов посмотрел на Гейбеля, и на этот раз сквозь щелки я впервые увидел выражение его глаз. Он подарил Гейбеля таким презрением, что тот весь как-то съежился.

На третий или четвертый день работы на электростанции мне удалось ускорить повышение моего материального благополучия в лагере через Турбина, перед которым за меня ходатайствовал Гейбель, правда, как оказалось, далеко не бескорыстно. При поступлении в лагерь от заключенного отбирали все деньги, занося соответствующую сумму на его лицевой счет в финчасти. На руки заключенному денежных знаков не давали, а выдавалась особая квитанция, по которой заключенный мог покупать в лагерной лавочке продукты и вещи в пределах отобранных денег, каковая сумма фиксировалась в квитанции, но не более тридцати рублей в месяц. Сама процедура покупки была весьма утомительна, так как все было как бы нарочно сделано, чтоб отбить охоту у заключенных лучше питаться за свои же деньги. Лавочка работала мало часов, что вызывало одновременное большое скопление в ней покупателей. Чтобы что-нибудь купить, надо было простоять в трех очередях. Сначала к прилавку, чтоб набрать нужные товары и получить от продавца чек на сумму отобранных товаров. Затем надо было простоять с чеком к кассе, где оформление производилось весьма медленно, так как кассир указанную в чеке сумму должен был вписать в графу «расход» на предъявленной квитанции, в нее же внести остаток суммы квитанции после списания суммы покупки, и всё это еще записать к себе в книгу с указанием фамилии, имя, отчества покупателя. С оплаченным чеком заключенный становился в третью очередь, где получал свои покупки по предъявлению чека.

Воспользоваться своими деньгами для улучшения своего питания сразу же по прибытии в лагерь я не мог, так как вручение квитанций для пользования ими по покупке продуктов в лавочке очень задерживалось финотделом, и проходило до трех месяцев пока квитанция попадала в руки заключенных. И мне приходилось ждать. Гейбель обратил внимание на мое крайнее истощение и порекомендовал мне лучше питаться. Я ему рассказал о наличии в финотделе моих денег в сумме около шестидесяти рублей, но отсутствие у меня на руках квитанции. Гейбель сразу пообещал мне устроить вне всякой очереди получение квитанции через Турбина, который был «вхож» в финотдел, и тут же попросил у меня взаймы тридцать рублей. Я сразу догадался, что это вроде взятки, но отказать ему было неудобно, и я согласился, тем более, что он объяснил мне о существующем лимите в тридцать рублей в месяц. «Золотце, - добавил Гейбель, - зачем деньги у наших тюремщиков будут лежать, а в следующие месяцы Вы сможете по моей квитанции набирать продукты сверх своего лимита, фамилии ведь будут разные». Уже на другой день Турбин принес из финотдела долгожданную квитанцию, одну на тридцать рублей на имя Гейбеля, другую на меня с остатком суммы моего личного счета. «Золотце, - сказал мне Гейбель, передавая квитанцию на мою фамилию с меньшей суммой, - всё как мы условились, теперь можете расходовать, кушайте, подкрепляйтесь, а вот эти Ваши тридцать рублей выписаны на меня, я беру их у вас взаймы». Я был благодарен и Гейбелю и Турбину, в тот же вечер купил в лавочке масла, белого хлеба, чая и сахара, сам наелся досыта и Мишу накормил.

Тридцать рублей Гейбель так мне никогда и не возвратил, с воли ему денег никто не присылал, но жил он по лагерным масштабам роскошно. Впоследствии я узнал, что он никогда и никому долгов не возвращал, но брал взаймы у всех новичков, поступавших на электростанцию, которые не знали, как и я, его повадок.

Не прошло и недели, как я работал в канцелярии, когда во время рабочего дня, в канцелярию шумно ворвался кладовщик электростанции жандармский ротмистр Кудржицкий. Это был седеющий, но очень подвижный и энергичный коренастый человек, которого я уже знал, приняв от него однажды, по распоряжению Гейбеля, расходные накладные по кладовой. Обратившись ко мне по имя отчеству, он, тоном, не терпящим возражений, весело сказал: «Поехали за материалами»! Я растерянно перестал делать разноску материалов по картотеке и уставился на Гейбеля, поскольку Турбина не было в этот момент. Пока Гейбель собрался как-то отреагировать на выпад Кудржицкого, Данилов примирительно сказал: «Ну что же, проветритесь, все равно Ваша работа здесь никуда не уйдет, а Вы поможете», - и он назвал Кудржицкого по имя отчеству. Данилов не любил и Гейбеля и еврея Турбина и рад был отнять от них работника, показав свою власть и им, и кладовщику.

Поездка наша оказалась «на своих на двоих». Мы получили на складах в кремле материалы и вернулись обвешанные бухтами проводов, связками изоляторов и крючьев, неся еще на плечах несколько прутков железа разного диаметра. Я никогда не обладал физической силой, а на тюремно-лагерном пайке совсем ослабел и очень устал от ноши. Кудржицкий был физически значительно сильнее меня, он был прекрасный спортсмен и великолепный фигурист на льду, в чем я мог убедиться зимой, когда он был назначен заведующим спортплощадкой для вольнонаемных. Видя мою усталость, он очень сочувственно отнесся ко мне, велел мне отдыхать, а сам все принесенное разложил по стеллажам.

Когда я отдышался и хотел идти в канцелярию, он меня задержал, предложив не спешить на работу, а посидеть у него, ничего не делая. «И без Вас справятся там, эти бездельники», - сказал он мне. Чувствовалось, что он недолюбливал Турбина и Гейбеля. Завязалась беседа, в которой он высказал мне, что для рабочего я не гожусь физически, но что он с удовольствием бы поручил мне разноску приходно-расходных накладных по своей картотеке в кладовой, которую он вел сам в целях контроля бухгалтерской картотеки. «А то вечно они там путают», - презрительно добавил Кудржицкий. Его осторожность в дальнейшем сослужила мне службу, избавив меня от большой неприятности, когда я сам стал ответственным кладовщиком, и бухгалтерия мне предъявила большую недостачу материалов, которой на самом деле не было. «Ну когда-нибудь и мне поможете получать и выдавать материалы, одним словом мы с вами сработаемся, переходите ко мне», - уговаривал Кудржицкий меня. Я откровенно ему признался в своем отношении к бессмысленной работе бухгалтерии, но просил его подождать с моим переходом в кладовую до разговора с Миткевичем, поскольку я обязан последнему вызовом на электростанцию, а он меня назначил в бухгалтерию.

Меня все больше и больше поражало в лагере отсутствие товарищеской солидарности, чего-то единого целого, которое должна была бы представлять собою масса заключенных, спаянных, по моему мнению, одним общим несчастием - заключением. Недружелюбие Данилова к Миткевичу, вызванное опасением за незыблемость достигнутой власти, неприязнь Данилова к Турбину и Гейбелю и Кудржицного к ним, соперничество, может быть и выдуманное Даниловым, между его «группировкой» и «людьми Миткевича» - все как-то не укладывалось у меня в голове и стало сокрушать мои иллюзии о противостоящем едином фронте заключенных против тюремщиков.

Спустя несколько дней после разговора с Кудржицким, в течение которых он неоднократно вызывал меня в кладовую, давая мне разные поручения, я улучил момент для откровенного разговора наедине с Миткевичем. Я от души поблагодарил Эдуарда Константиновича за все что он сделал для меня, и откровенно признался, что не хотел бы работать в бухгалтерии. Видя его недовольное выражение лица, я добавил, что кроме всего, не надо нарушать штатное расписание. Миткевичу было присуще чувство юмора, и он не мог не поддеть меня: «Слушайте, я вижу, что Вы настоящий финансовый работник, даже о раздувании штатов со мной заговорили, а сами бежите под этим предлогом из бухгалтерии»! И тут же, серьезно: «Я вижу, вы стоящий человек, я вас на легкую работу определил, а вы туда, где потруднее. Я согласен, в бухгалтерии вы ничему не научитесь, а вот в кладовой Вы изучите электроматериалы, металлы. Я вас сделаю электриком, инженером, не век же Вам сидеть в лагере, а вот годы уходят. Я организую курсы электромонтеров, валяйте туда, с монтера каждому инженеру надо начинать»!

Я так подробно остановился на этом разговоре с Миткевичем, потому что он дал мне целеустремленность пребывания в лагере, сделал, если можно так выразиться, сидение за проволокой не пассивным, а активным, вселив в меня веру, что жизнь не закончена, что заключение явление преходящее, трамплин для будущей жизни на воле, при условии напряженной учебы. Разговор этот предопределил приобретение мною специальности электрика, которую я очень полюбил, с которой я сделал карьеру в лагере и по которой мне так мало пришлось впоследствии поработать на воле, вследствие наличия на всех командных постах в нашей стране перестраховщиков, боявшихся доверить технику бывшему заключенному.

Будучи высококвалифицированным электромонтером, каковую специальность жандармский ротмистр приобрел после революции, работая на одной из мельниц Ленинграда, Кудржицкий в совершенстве знал электротехнические материалы, одновременно хорошо разбираясь в металлах. Он мне дал очень много познаний по материаловедению в процессе нашей совместной работы в кладовой. Никакой учебник высшей школы не мог бы дать мне стольких твердо усвоенных мною знаний, какие я приобрел на практике в кладовой.

В преддверии «великих строек», которые должны были быть поручены ГУЛАГу, чекисты поняли, что одними разнорабочими-заключенными на строительствах им не обойтись, что им необходима целая армия рабов-специалистов самых различных профессий и квалификации, которыми и так не была богата наша в основном крестьянская страна. Чтобы выйти из положения, чекисты решили обучать в лагерях и крестьян и деклассированных уголовников, под благородным лозунгом перевоспитания преступников в полезных для общества трудящихся. Культурно-воспитательный отдел открыл на Соловках курсы нескольких профилей, в том числе и электромонтеров, на которые поступил и я, дав о себе ложные сведения, что я сын крестьянина. Я учел, что меня как сына военнослужащего не приняли бы на курсы, предназначенные для трудового народа. Пришлось идти на риск, но в массовом наборе моя анкета потонула и никто не проверил. Приговор научил меня и лгать и идти на риск.

Занимались по четыре часа в день, после работы до 11 часов вечера (курсантов отпускали с работы в 6 часов вечера). Это было тяжело, многие засыпали на лекциях, но учились с охотой, несмотря на разный уровень подготовки. Заведующий курсами по совместительству, заведующий электросетями морской офицер-минер Зиберт дал нам обширную программу, включив в курс обществоведение, математику в объеме десятилетки, физику, черчение, общий курс электротехники, канализацию тока и монтаж и электрические машины. Кроме того проводились практические занятия по монтажу внутренней и наружной проводок. Курс по своему объему приближался к техникуму и длился девять месяцев, по окончании которого квалификационная комиссия с представителем от КВО, чекистом, подвергла нас экзаменам и мы получили удостоверения. Те кто работал электромонтерами, получил удостоверения электромонтера, остальные, как и я, звания поммонтера.

Недели через две, после того, как я начал работать на электростанции при содействии Данилова, близко соприкасавшегося с работниками УРЧ, нас с Гуля-Яновским перевели на жительство из 13-ой пересыльной роты в 2-ю канцелярскую роту. В электророту, которая была вне стен кремля нас не решились перевести как рядовых десятилетников. Но и это было большое достижение. Мы попали в интеллигентное общество, мы спали на индивидуальных топчанах рядом друг с другом, сначала в коридоре роты, медленно подвигаясь от входа в роту, а затем попали вместе в одну камеру на пять заключенных. Мы вывели вшей, нас не беспокоили клопы и, казалось, мир и спокойствие снизошли на нас. Во всяком случае, мы достигли пределов того, о чем может мечтать заключенный СЛОНа (Соловецкого лагеря особого назначения).

КВО

КВО - Культурно-воспитательный отдел УСЛОНа, своим существованием мог вызвать только грустную улыбку и недоуменный вопрос заключенного. Зачем в лагере, цель которого была строгая изоляция и постепенное физическое уничтожение целых слоев общества, неугодных большевикам, имелось учреждение, которое, судя по названию, должно было внедрять культуру и заниматься воспитанием заключенных?! И какую культуру могли прививать безграмотные тюремщики и какое воспитание могли давать лагерные чекисты, у которых руки по локоть были обагрены кровью невинных жертв?!
Тем не менее, такое учреждение имело, как всякое советское учреждение, план работы, показатели работы, нижестоящие отраслевые учреждения, низшим звеном которых был воспитатель роты, назначаемый из уголовников или бытовиков. Пользы от этих воспитателей для заключенных не было, их просто не замечали, но вреда от них можно было ожидать, так как они были осведомителями ИСО. Роль этих воспитателей несколько поднялась лишь с введением в 1931-м году системы зачета рабочих дней, так как в зависимости от той или иной характеристики на заключенного от воспитателя роты, любой сверхударник мог и не получить зачета рабочих дней, т.е. снижения срока заключения на один месяц за каждый квартал. Для десятилетников это снижение срока по зачету рабочих дней имело мало значения, так как отличную характеристику надо было иметь каждый квартал, а потом все же и остававшийся срок в семь лет был так велик, что вероятность освобождения из лагеря живым была весьма мала.

О КВО не стоило бы и упоминать, если бы этот отдел не ведал изданием альманаха «Соловецкие острова» и ему бы не подчинялся Соловецкий театр, о которых стоит рассказать.

Максим Горький, разрекламированный партийной большевицкой пропагандой, как великий пролетарский писатель, при всех своих симпатиях к большевикам, никогда не скрывал своего отвращения, как истинный гуманист к жестокости расправы большевиков со своими действительными и мнимыми противниками. Не перенеся расстрела в чека поэта Гумилева, которого Горький по силе таланта приравнивал к Пушкину, он покинул в знак протеста пределы России в 1921 году. Вернувшись в СССР в конце двадцатых годов, Горький не поверил в перерождение чекистов в гуманных людей, в чем его усиленно уверяли советские эмиссары, посещавшие его за границей и усиленно звавшие его вернуться, и потребовал от Политбюро большевиков предоставить ему возможность лично побывать на Соловках, мрачная слава которых была широко известна и заграницей. Политбюро и ОГПУ попали в безвыходное положение. После долгих оттяжек Максим Горький все же добился такого разрешения и в 1928 году приехал на Соловки, где ему показали такие потемкинские деревни, что он, ничего не разобрав, поверил в райское житье заключенных.

К его приезду на Соловки основную массу заключенных временно угнали из кремля вглубь острова, оставленных запугали, чтобы не проболтались Горькому. В келиях поместили по одному-двум заключенному, поставили кровати с чистым бельем и мебель, разрешили заключенным мужчинам гулять парочками с заключенными женщинами, одев всех с иголочки. Кормили заключенных изысканными завтраками, обедами, ужинами, словом, бутафорское оформление было на высоте.

Одной из таких потемкинских деревень и был альманах «Соловецкие острова», печатавшийся в доставшейся от монастыря типографии на прекрасной слоновой бумаге с превосходными иллюстрациями заключенных художников. Для издания альманаха на всех лесозаготовках разыскали заключенных поэтов и писателей, перевели их в кремль, дав им в руки перья и бумагу взамен пилы и топора.

По инерции, свойственной всем советским учреждениям, этот альманах выходил и после отъезда Горького вплоть до октября 1929 года, когда кто-то спохватился и альманах прикрыли. Но за год с лишним его существования альманах доставил много удовольствия интеллигентным заключенным. Особенным успехом пользовался отдел под названием «Что написал бы поэт, если бы был на Соловках»? Пронизанные юмором, яркие сочные стихи поэтов Ярославского и Дарского, ведших этот отдел, превосходно по форме и слогу имитировавшие стихи известных поэтов, содержали большую правду о быте заключенных.

В отделе номера, посвященного Игорю Северянину, мне запомнилась строка:

«И пьет эстет душистый вежеталь ...»

Юмор, вложенный в эту строку, мог понять только соловецкий заключенный, знавший о категорическом запрете, под страхом длительного заключения в штрафной изолятор, употребления спиртных напитков. Любители хмельного потихоньку пили денатурат, политуру, одеколон и все что содержало хотя бы намек на алкоголь, вплоть до употребляемого в парикмахерских вежеталя.

В другом номере, посвященном Пушкину, Дарский радовал читателей переложением «Евгения Онегина»:

«Мой дядя самых честных правил,
Когда внезапно «занемог»,
Москву он тотчас же оставил,
Чтоб в Соловках отбыть свой срок.
Он был помещик, правил гладко,
Любил беспечное житье;
Читатель в рифму ждет «десятка»,
Так вот она, возьми ее!»

Далее следовало описание этапа, и автор переходил к пребыванию Дяди на Соловках:

«Сначала комрот за ним ходил,
Потом рукраб его сменил.
В бушлат УСЛОНовский одет
Мой дядюшка не взвидел свет!»

Непосвященному читателю необходимо объяснить, что слово «занемог», вернее, его синоним «заболел» очень часто употреблялся как шифр для обозначения ареста родственника в письмах преследуемых семей для оповещения о случившемся несчастье знакомых или родных. Очень скоро этот наивный шифр стал всем, и в первую очередь чекистам, широко известен и слово «заболел» стало синонимом слова арестован. «Десятка», т.е. срок заключения десять лет. УСЛОН - Управление Соловецкого лагеря особого назначения.

Также врезался мне в память из этого альманаха рассказ, в котором автор его поднял тему перерождения психики заключенного при долгом сроке заключения в лагере. Тема была завуалирована юмористическими приключениями освободившегося заключенного в Москве. Положенный по приговору срок заключения давил на психику, в особенности у долгосрочников, превращаясь постепенно в навязчивую идею. При знакомстве в лагере одним из первых сообщений новому знакомому следовало упоминание о величине полученного срока заключения и вопрос: «А сколько Вам лет?», причем подразумевался не возраст, а именно срок заключения. В рассказе бывший заключенный, еще погруженный в лагерные понятия, долгие годы видевший вокруг себя только заключенных, спрашивает понравившегося ему пожилого носильщика на перроне вокзала в Москве: «Сколько Вам лет?». Естественно, носильщик отвечает о своем возрасте: «Пятьдесят, милок»! Бывший заключенный ошарашивает носильщика своим замечанием: «В мое время таких сроков еще не давали». В трамвае с таким же вопросом он пристает к пассажирам, которые начинают подозревать в нем умалишенного. В этом они окончательно убеждаются, когда на остановке в трамвай входит военнослужащий в шинели, и бывший заключенный, у которого сработал выработавшийся в лагере условный рефлекс на чекистов-начальников в шинелях, стремительно вскочив со своего места, громко кричит: «Внимание!», как надо по лагерному уставу при входе начальника. На следующей остановке бывшего заключенного высаживают из трамвая и отправляют в психиатрическую больницу.

В 1930 году в лагерях начала выходить печатаемая типографским способом, издаваемая КВО, ежедневная газета. В СЛОНе она называлась «Перековка», т.е. перевоспитание. Наиболее удачного названия для характеристики метода применяемого чекистами для перевоспитания заключенных, трудно было бы подобрать. Вместо стандартной надписи «Пролетарии всех страх, соединяйтесь!», которую имеют все газеты, выходящие в СССР, вверху первой страницы, «Перековка» имела другую надпись: «Не подлежит распространению за пределами лагеря».

Время начала выхода этой газеты совпало с развертыванием больших строек, порученных ОГПУ, и хотя дрын и дула винтовок оставались по-прежнему главными факторами успешного принудительного труда, но кому-то в голову пришло, еще подкрепить кнут агитацией, которой и занималась эта газета, отмечая ударников заключенных, итоги соревнования между бригадами, лагпунктами, проводившимся также как и на воле, в основном на бумаге. Героем дня на один номер газеты был какой-нибудь уголовник, который перевыполнил норму на (далее следовала фантазия работников КВО) столько-то процентов. Дальше об этом ударнике на страницах листка уже ничего не было слышно, потому что обычно этот печатный герой попадался или на воровстве или даже лагерном бандитизме и упрятывался в штрафную роту.

Целям агитации служили и введенные с 1930 года стенные газеты на предприятиях. Участвуя в общественной работе, которая была введена тоже с 1930 года, я почти три года был бессменным редактором стенгазеты «Электропредприятий» на Соловках и близко познакомился с работой цензоров Культурно-воспитательного бюро Кремлевского лагпункта, которым я обязан был представлять все материалы до помещения в стенгазету для проверки и изменений текста, если что-нибудь не нравилось цензору. Мне самому приходилось писать передовые статьи к номерам стенгазеты, приуроченных к революционным праздникам, хотя политическая часть возлагалась на воспитателя роты, с какой работой, ввиду малограмотности, ни один воспитатель не мог справиться.

Однажды по этому поводу вышел у меня с воспитателем интересный курьез. Воспитатель электрометаллроты, полуграмотный бытовик, однажды потребовал от меня на просмотр до подачи цензору КВБ передовицу номера стенгазеты ко дню Парижской коммуны. Приказ пришлось выполнить, хотя он был и необычный. Шли дни, подходил крайний срок передачи материала стенгазеты цензору КВБ, а воспитатель мне передовицы не возвращал, то явно прячась от меня, то ссылаясь на отсутствие времени, когда я его ловил. Я не на шутку стал тревожиться, не усмотрел ли он в какой-нибудь фразе скрытого контрреволюционного смысла, что грозило мне большой неприятностью вызова в ИСЧ, со всеми вытекающими отсюда грозными последствиями, вплоть до добавления срока заключения или отправки в штрафизолятор на Секирную гору. Сделав еще одну попытку выручить злосчастную передовицу, я застал воспитателя переписывающего мою передовицу. Наш политический вождь при виде меня страшно растерялся и признался, что переписывает мое творение к себе... в доклад, с которым он должен выступить перед заключенными роты накануне вечером праздника Парижской коммуны. Получалось, что он вел агитацию по материалам, написанным контрреволюционером, каким я числился в деле, созданном ОГПУ.

Соловецкий театр, помещавшийся в переоборудованной монастырской трапезной, имел постоянную труппу из профессиональных артистов- заключенных и превосходный смешанный оркестр также из заключенных. В середине 1929 года театр был в расцвете своих творческих сил и поставил на местные темы обозрение или, как тогда называлось, ревю «Дезинфекционная камера». Ревю было сугубо сатирическое на лагерную жизнь и можно было только удивляться, как лагерное начальство и КВО допустили его к постановке. Вероятнее всего, что здесь немалую положительную роль сыграло то обстоятельство, что режиссером театра был крупный уголовник, воровской король, талантливый от природы артист-любитель, Глубоковский *, более известный под воровской кличкой «Мартышка». На неимоверно коротких ногах, с длинными руками, доходившими ему почти до колен, с мелкими чертами подвижного лица, на котором доминировали сильно развитые надбровные дуги, он действительно очень был похож на обезьяну, сходство с которой еще более увеличивалось от его необыкновенной подвижности на сцене. Ставя ревю, Глубоковский заставлял артистов жестом, мимикой говорить со сцены то, что уж никак не могла пропустить цензура в тексте ревю. И эффект получался потрясающий. Заключенные, приводимые строем в театр, отлично понимали всё и награждали артистов оглушительными аплодисментами. Аплодировали им во главе с начальником лагеря и вольнонаемные, для которых были отведены первые пять рядов партера.

Мне удалось попасть на одно из представлений этого ревю через коменданта электростанции, давшего мне билет на балкон, и я был захвачен всем тем, что видел на сцене.
Пролог ревю начинался на мотив старой былины «О разбойнике Кудияре», который покаялся и кончил свою жизнь монахом в Соловецком монастыре. Былина начиналась словами:

«Господу Богу помолимся,
Старую быль возвестим -
Так в Соловках нам рассказывал
Древний монах Питирим».

Вся труппа при закрытом занавесе выходила на авансцену и под аккомпанемент оркестра пела:

«Господу Богу не молимся,
Новую быль возвестим -
Так о Соловках нам рассказывал
Совсем не монах... Максим».

Уже в четвертой строке пролога начинался скрытый смысл. Под Максимом подразумевался Горький. О том, как он мог только превратно рассказать о СЛОНе, увидев наскоро поставленные к его приезду декорации, так труппа предупреждала своих зрителей, что в ревю они покажут только ту действительность, что разрешена начальством, или ту, что и от Горького никакими декорациями нельзя было скрыть.
Первая сцена ревю изображала прибытие этапа на остров. Заключенные, сходя по трапу с парохода, пели:

«... И со всех концов Русской земли
Нас с «любовью» сюда привезли»

Встречающие этап заключенные, в том числе и конвой, отвечали:

«Всех, кто наградил нас Соловками,
Просим, приезжайте сюда сами,
Поживите здесь годочков три-четыре-пять
Будете с «восторгом» вспоминать!»

После очередного куплета сходящих с парохода, встречающие снова пели:

«Хороши» по весне комары,
«Чуден» видик с Секирной горы.
И от всяких ударных работ
«Здоровеет» соловецкий народ».

Секирная гора, вернее, храм на ее вершине был превращен в штрафной изолятор с жесточайшим режимом для заключенных.

В одной из сцен показывалась работа разгрузочной комиссии, приезжавшей раз в год на Соловки до 1929 года, когда еще не было плана Френкеля, когда лагерь не нуждался в рабочей силе для выполнения производственных планов. Комиссия состояла из членов коллегии ОГПУ и имела право освобождать досрочно из лагеря заключенных. Поездка из Москвы на остров членов комиссии, по сути, была для них приятным летним пикником, чтобы сменить на время душные кабинеты Лубянки-2 на приволье края непуганого зверья, где куропатки, глухари, тетерева прямо лезли под ноги людей. В перерыве между охотой члены комиссии подписывали заранее подготовленные начальником СЛОНа списки на освобождение заключенных. В эти списки включались уголовники-краткосрочники, под видом «исправившихся», а на самом деле недисциплинированностью и отказами от всяких работ приносившие лишние хлопоты лагерной администрации, которая желала избавиться поскорее от этих рабов. Изредка в списки попадали и отдельные каэры, близко находившиеся к начальнику лагеря и снискавшие его расположение своим холуйством перед ним.
На сцене показывалась эта комиссия в гражданской одежде, заседавшая за столом, которая пела:

«Выпили - закусили,
Рассмотрели – постановили».

Члены комиссии выкрикивали: «Освободить»! Председатель комиссии нараспев говорил фамилии. После каждой фамилии стрелок ВОХРа, поворачивая голову за кулисы, кричал: «Вылетай». Из-за кулис в рубищах, с пустыми мешочками в руках, после каждой произнесенного «вылетай», выбегали по очереди освобождаемые заключенные и строились на другой стороне сцены. Мимо стола комиссии они проходили, приплясывая любимый танец уголовников чечетку, и по очереди пели, обращаясь к комиссии, куплеты:

«Была без радости любовь -
Разлука будет без печали!»
...
«Не грустите в расставанье,
Скоро свидимся опять!»

И эта мысль о неизбежности очень скорого возвращения в лагерь по новому делу освобождаемых уголовников была жуткой действительностью. Не одного и не двух я встречал таких уголовников, как старых знакомых, на протяжении своего срока заключения, по несколько раз освобождавшихся и снова попадавших в лагерь за новые преступления. Еще раз авторы ревю подчеркивали это, когда сформированный из освобожденных этап, подгоняемый прикладом винтовки конвоира, уходил за кулисы. Отплясывая чечетку, освобождаемые уголовники весело прощались со зрительным залом: «До скорой»! (подразумевалось встречи).

Еще запомнилась мне сцена из ревю, изображавшая самое отрицательное явление лагерного быта, показывающая моральное разложение части заключенных, в том числе и сидевших по 58 статье. Сцена ревю показывала «стукача», т.е. секретного сотрудника ИСЧ, заключенного осведомителя, дающего сводки о всех сторонах жизни заключенных и их мышлении. Название «стукач» пошло от имевшихся на всех дверях комнат, занимаемых ИСО-ИСЧ, вывесок: «Без стука не входить». Название «стукач» стало настолько общеизвестным, что к моему прибытию в лагерь эти вывески на дверях ИСО-ИСЧ были заменены другими «Без предупреждения не входить».

Поднимался занавес и на пустую сцену из-за кулис выглядывало мерзкое лицо стукача. Продолжая озираться, стукач осторожно показывался на сцене полностью и, убедившись, что никого нет, принимал наглое выражение лица и, чарльстоня (в те годы чарльстон был очень модным танцем), продвигался к противоположным кулисам, напевая:

«Я стук известный,
Любимец местный,
Про всех и каждого стучу:
Кто дружен с водкой,
Кто спал с красоткой,
Кто кроет в Бога,
Кто знает много,
Кто про начальство плохо говорит».

Подойдя к кулисе, представлявшей дверь с надписью «Без стука не входить», стукач, весь съежившись, озираясь по сторонам, тихонько в нее стучал. Дверь приоткрывалась и в высунувшуюся руку, стукач, с подобострастием, передавал вынутую из-за пазухи записку. Рука с запиской скрывалась, стукач с подхалимским видом кланялся в щелку двери. Дверь распахивалась, появлялись нога в сапоге, которая отшвыривала стукача на середину сцены и вдогонку из двери слышалось: «Дурак»! Дверь захлопывалась, стукач поднимался и, снова озираясь по сторонам, прихрамывая от нанесенного удара, скрывался за кулисами.

Не только сатирический характер куплетов ревю, но и пение их на мотивы популярных оперетт «Сильвы», «Баядерки», «Голландочки» поднимали настроение зрителей-заключенных, откликаясь куплетами на наболевшие вопросы лагерного быта и музыкой напоминая о тех безвозвратных временах, когда соловчане ничего и не подозревали о готовившейся им судьбе рабов.
В концовке снова участвовала вся труппа. Заключительная песня-марш заканчивалась словами:

«К жизни новой мы стремимся,
Чтоб забыть о Соловках».

Концовка была сделана явно в духе потемкинских деревень показанных Горькому. Концовка констатировала «перевоспитание» заключенных в лагере («к жизни новой мы стремимся»), она успокаивала чекистов, что заключенные «забудут» их зверства в лагере.

С переездом УСЛОНа с Соловков в город Кемь в конце 1929 года, лучшие артисты были по этапу отправлены в Кемь, где играли в клубе вольнонаемных. Театр был закрыт и возродился лишь летом 1930 года, но уже на совсем других началах. Выполнение производственных планов лагерем требовало все больше заключенных в сфере производства, оставшиеся артисты и вновь прибывающие должны были работать на производстве и только в порядке самодеятельности им разрешили создать труппу. Любовь к искусству была так велика у этих талантливых людей, что они после утомительного рабочего дня, жертвуя отдыхом и частично сном, ежедневно собирались в помещении театра по вечерам и репетировали и играли, обратившись к одноактным пьесам и концертам из отрывков из опер и оперетт. Оркестр возник также только на основе самодеятельности. Сыгровки также производились только по вечерам и в выходные дни. С одним из музыкантов, флейтистом Чернильовским, офицером Русской армии, я познакомился очень оригинально. Услышав однажды, как я разговаривал с одним из артистов, он подошел ко мне и спросил, не такая ли у меня фамилия? Он попал в цель, я действительно был такой-то. Тогда он назвал свою фамилию и пояснил, что узнал меня по голосу, который у меня был такой же, как и у моего деда, учеником которого он был, почему он и угадал мою фамилию. Я вспомнил тогда, что дед мой всегда восторгался игрой на флейте одного своего малолетнего ученика Чернильовского.

Из певцов Соловецкого театра мне запомнились прекрасный баритон из Харьковского оперного театра Голод и бас Холявко, протодьякон Экзарха Украины. Оба заключенные по 58 статье сроком на 10 лет каждый, они отдыхали душой, предаваясь любимому искусству. Холявко я близко узнал, так как он был десятником по заготовке топлива на дворе электростанции.

В Соловецком театре после рабочего дня участвовал и я, выполняя обязанности осветителя. Работа в театре захватила меня, приобщив к миру искусства, и приносила мне много удовлетворения в общении с артистическим миром, с которым на воле я не был знаком. Так произошло мое близкое знакомство с опереточным артистом, любимцем ленинградской молодежи времен НЭПа, Ксендзовским, возглавившим соловецкую труппу в 1932 году. Первый раз на Соловках я его увидел из окошечка осветительной будки на сцене во время концерта. Сначала я подумал о своей ошибке, но когда Ксендзовский запел без слов, пользуясь своим большим еврейским носом, как резонатором, свой коронный номер, арию «Мой любимый старый дед» из оперетты «Птицелов», все сомнения отпали. В антракте, спустившись из будки на сцену, я горячо поблагодарил за доставленное мне удовольствие.
Ксендзовский был посажен вскоре после меня, но не по 58 статье. Он был чистейшей капли бытовик и при другом режиме, конечно, не изведал бы лагеря. Ленинградская оперетта, руководителем которой он был, официально числилась трудколлективом, но в действительности, как потом мне рассказал Ксендзовский, это было его собственное предприятие, он был антрепренером. Чтоб поменьше платить государству налога, который и так был минимальным, как с доходов трудколлектива, Ксендзовский при помощи своего брата, который был администратором оперетты, завышал расходы путем фиктивных ведомостей в получении актерами баснословных сумм заработной платы и на костюмы. Актеры расписывались в ведомостях на всю сумму, будто выдаваемых денег, а на руки получали меньшие суммы, но по повышенным ставкам. Получающуюся разницу делили на троих, двух братьев Ксендзовских и жену артиста Ксендзовского, артистку Орлову. Афера была вскрыта, когда в ведомости на получение денег на костюмы оказались и рабочие сцены и даже кочегары. Администратор Ксендзовский получил срок в десять лет концлагеря, артист Ксендзовский - пять лет, и его жена Орлова - три года заключения. В лагере артист Ксендзовский, если не считать измены его жены с начальником лагеря, за что она была досрочно освобождена, жил неплохо, был все время на материке, но на Беломорканале впал в немилость начальства и, как штрафник, в конце 1932 года попал на Соловки. В 1933 году он освободился и, желая заработать денег на дорогу, дал концерт в городском театре г. Кеми, где и я был в это время. К моему великому сожалению я был лишен возможности еще раз послушать Ксендзовского, так как заключенные не могли ходить в городской театр.
Отход Соловецкого театра от ревю на злободневную тему и вообще от злободневности и заполнение своего репертуара исключительно драмой, советской комедией и концертами был не случайным, а подчинением волне, докатившейся с воли и до Соловков, волне, которая характеризовалась отходом всех театров от сатиры. Драматурги, в особенности сатирического жанра, еще уцелевшие на воле от карающего меча пролетарской диктатуры, предпочли замолчать, чтобы не последовать за своими коллегами в концлагеря, а продажные драматурги под нажимом большевицкой верхушки стали поставлять на сцены театров лишь верноподданнические пьесы, в так называемом духе социалистического реализма, который задушил истинно свободное искусство, превратив все виды искусства в скучную халтуру. Эти «лакировщики» подавали действительность аляповато-раскрашенную в краски благополучия, совершенно избегая хотя бы намека на какую-либо теневую сторону строительства социализма, которыми оно так изобиловало.

Все же Соловецкий театр сделал одну попытку возобновления сатирического жанра. В новогодний, 1933-го года концерт были включены частушки на местные темы. Но и эта ограниченная попытка не получила своего развития и со сцены сатира больше никогда никого не поражала. Спетые под новый, 1933-й год, частушки были составлены довольно безобидно и касались среднего административно-технического персонала лагеря из заключенных. Только одна частушка замахнулась шире, на тему, о которой надо подробно рассказать.
В конце 1932 года, в связи с назначением Верховным прокурором СССР Сольца, в лагере усиленно и, наверное, не без основания, муссировались слухи о протаскивании Сольцом нового уголовного кодекса, с которым он носился давно. Основное отличие нового кодекса от действующего заключалось в снижении максимального срока заключения с десяти лет до пяти. Расстрел оставался в силе. Обездоленный человек всегда надеется на лучшее и вот, зацепившись за «снижение срока», все заключенные толковали слух по-своему, так как никому не было известно все доподлинно. Одни высказывали мнение, что пять лет будут получать за то, за что раньше давали десять, а отсюда вытекала перспектива снижения срока наполовину десятилетникам. Другие шли дальше, ожидая по всем градациям сроков уголовного кодекса снижения срока заключения наполовину и многие отсидевшие больше половины срока готовились к освобождению. Пессимисты утверждали, что никакого пятидесятипроцентного снижения срока не будет, а за то, за что по кодексу полагалось свыше пяти лет заключения, обвиняемые будут расстреливаться, и могут всех, уже имеющих срок свыше пяти лет, теперь расстрелять в лагерях. Забегая вперед, надо сказать, что изменение кодекса Сольцу провести не удалось, сроки остались те же и никому никаких скидок не сделали. А два молодых уголовника, отплясывая чечетку, под звуки гитары со сцены Соловецкого театра в новогоднем концерте под начало 1933 года спели:

«Кому десять - тому пять,
Кому пять - тому опять».

В ведении КВО была и Соловецкая библиотека на десять тысяч томов, скомплектованная Политическим Красным крестом, председателем которого была жена Максима Горького Пешкова. Художественная литература, вплоть до самых свежих книг советских писателей, доминировала над остальными отделами. Была политическая и техническая литература. В краткие часы отдыха заключенных, книги из этой библиотеки доставляли не только истинное удовольствие читателям, но и благотворно действовали на психику, отвлекая заключенных от мрачных дум о своем безвыходном положении. Для меня лично еще более ценную роль сыграли имевшиеся в библиотеке учебники и техническая литература, включая новейшие справочники по всем отраслям техники. Оперившись на Соловках, я каждую свободную минуту учился и учился с легкой руки инженера Миткевича. А без этой библиотеки вряд ли я мог справиться с работой, которую мне приходилось выполнять, поднимаясь с должности на должность.

ПОБЕГ

Побег - освобождение из неволи, тюрьмы, лагеря, освобождение от власти тюремщиков, ежедневного произвола и насилия, - казалось, должен был доминировать в мыслях каждого заключенного. Побег из лагеря на волю должен был являться естественной реакцией у заключенного, его ответом на совершенное против него преступление - лишения его свободы, изоляцию его от семьи и дома, разрушение его личной жизни. Так должно было бы быть, так говорила логика.

Но на самом деле ничего подобного не было, в особенности если говорить о заключенных в лагерь по 58 статье. Девяносто девять процентов из них никогда и не думали о своем освобождении из лагеря через побег, все надеясь на «законное» их освобождение из лагеря или просто примирясь с мыслью о неизбежности выпавшей на их долю судьбы сидеть, а может быть и скончаться, в лагере. И только, может быть, один процент где-то в глубине души лелеял надежду побегом изменить свое жалкое существование, однако ничего практически не предпринимая для осуществления этой надежды. И только какие-то единицы из так называемых каэров кое-что практически делали для осуществления побега из лагеря и бежали более или менее успешно.

Отказ от побега, как от средства своего освобождения из лагеря, для заключенных по 58 статье был органически присущ этой части общества, всегда строго соблюдавшей законы государства, как бы чудовищны они ни были, беспрекословно подчинявшейся всем произволам диктатуры, и потому и чисто психологически не могшей идти на нарушение приказа, закона, чем, в сущности, являлся бы побег. Для этих мирных обывателей побег еще и потому был невозможен, что не давал возможности снова соединиться с семьей, вести привычную жизнь, вне которой они себя не мыслили. Совершенно очевидно, что после побега им бы пришлось быть на нелегальном положении на воле, к чему они также не были совершенно приспособлены. Помимо всего прочего они знали, что за их удачный побег будет в ответе горячо любимая их семья, на которую обрушатся репрессии, на которой будет сорвана злость за неумение поймать беглеца.

Совершенно другое отношение к побегу было у уголовников - преступников не только на деле, но и по своей психологии, привыкших всю жизнь попирать всякий закон, жить, скрываясь от властей, не имея ни дома, ни семьи. Преступление за преступлением приводили уголовников в тюрьму и концлагерь на все большие сроки заключения, которые они стремились сократить путем побега. Однако благодаря отсутствию «усидчивости» в работе, твердой воли, они часто терпели неудачу в своих побегах, делая их экспромтом, больше под влиянием эмоции, чем холодного расчета, без всякой подготовки. В то же время единицы из так называемых каэров, решившихся на побег, тщательно разрабатывали технику побега и достигали лучших результатов, чем уголовники. Была и еще одна разница, влиявшая на трудности подготовки к побегу. Уголовники бежали только вовнутрь страны. Каэры, решившиеся на побег, старались пройти две границы - лагеря и государства, потому что только за границей они могли себя чувствовать в безопасности и быть гарантированы от расстрела за побег, неминуемо грозивший всем лицам, сидящим в лагере по 58 статье, в то время как уголовникам лишь добавлялся срок за побег.

Из Соловецкого лагеря бежали в Финляндию, которая не выдавала советской власти лиц сидевших по 58 статье, как политических заключенных, а уголовников возвращали обратно. Уголовники обретали после побега некоторую безопасность лишь в своих шалманах (притонах) и то до очередной облавы уголовного розыска.

Сама по себе освещенная, с вышками, на которых круглосуточно дежурили «попки», колючая проволока, опоясывавшая места заключения, и оперативные группы ИСО с собаками не являлись эффективной преградой к побегу заключенных. Значительно эффективнее был подкуп населения Карелии, действовавшего против беглецов. За поимку бежавшего заключенного или указания оперативникам его местонахождения карелы получали мешок муки, который в голодные тридцатые годы был ценнее мешка золота. Обессилевшие беглецы становились жертвами этих помощников тюремщиков.
Совершенно другие условия для побега были на Соловках. Здесь сама природа, в виде шестидесятикилометровой морской преграды, исключала какую-либо возможность неподготовленного побега, делала это предприятие почти наверняка обреченным на неудачу.
За всю историю существования концлагеря на Соловецких островах удался лишь один побег, совершенный дерзко, но тщательно подготовленный.

Это было в 1927 году, когда бежало в Норвегию (даже в Норвегию) пять морских офицеров-заключенных. В 1926 году их привезли, в числе нескольких десятков морских офицеров Русского флота, которые после революции служили на Черноморском Красном флоте. Все обвинялись в шпионаже и, уцелевшие от расстрела, получили по десять лет заключения в СЛОНе. Действительная же их «вина» заключалась в том что их присутствие на командных должностях на флоте не оставляло вакантных должностей для вновь испеченных командиров флота, выпущенных первым выпуском Военно-морского училища им. Фрунзе (бывший Морской кадетский корпус) в 1926 году. Выпускникам-коммунистам доверяли больше, чем морским офицерам Русского флота, и судьба последних была решена. На Соловках оказались флагманский минер Зиберт, командиры эсминцев «Шаумян» и «Незаможник» Ковтунович и Щульц, командир одного из ельпидифоров Бабицкий, герой Цусимы, отмеченный Новиковым-Прибоем в книге «Цусима», и многие-многие другие. Этот процесс «чистки» красного флота от офицеров Русского флота закончился в 1931 году, когда состоялся первый выпуск Военно-морской инженерной академии, приславшей на флоты инженеров-механиков-коммунистов. Снова на Соловки пришел этап во флотских шинелях инженеров-механиков флота во главе с флагманским инженером-механиком Черноморского флота Василием Ивановичем Пестовым. Определив ему десять лет концлагеря, даже не приняли во внимание что ни кто, как он возглавил беспримерный в истории драматический Ледовый поход военных кораблей Балтийского флота в 1918 году из Хельсинки в Кронштадт, не отдав кораблей финнам и сохранив его для молодой Советской республики. С Пестовым я познакомился в 1932 году, когда он, уже в последнем градусе чахотки, был назначен заведующим электропредприятиями Соловецкого острова.

В 1926 году в концлагере еще не занимались производством, и привезенные морские офицеры некоторое время больше числились на общих работах, чем действительно что-то делали. Трудно сказать, когда именно у пяти из них созрел план побега, но эта инициативная пятерка, фамилии которых я не запомнил, обратилась к начальнику лагеря с предложением поручить им отремонтировать для прогулок по морю начальства старый катер, брошенный в ужасном состоянии англичанами при эвакуации с Севера в 1921 году. Начальник лагеря клюнул на эту удочку и дал распоряжение всемерно содействовать работе этой пятерке морских офицеров. Заработал монастырский судоремонтный завод, и в течение зимы катер был капитально отремонтирован. Начальство было на седьмом небе от предвкушения удовольствия морских прогулок. Открылась навигация и катер с командой из этой пятерки вышел в море на ходовые испытания. Покрутившись на виду у начальства, катер дал полный ход, сначала вдоль берега, все больше удаляясь от него, а затем скрылся за горизонтом. Тщетно начальник ждал возвращения катера с ходовых испытаний. Спустя больше суток только объявили тревогу. Можно только приписать чуду, что беглецы на утлом катере, совершенно не приспособленном для плавания в открытом океане, благополучно прошли горло Белого моря, обогнули Кольский полуостров и в конце второй недели плавания благополучно пришвартовались в одном из северных фиордов Норвегии. Удача сопутствовала смельчакам. За все время их плавания стоял абсолютный штиль, у пограничников тогда не было быстроходных катеров, а в лагере гидросамолета для розысков, перед выходом на ходовые испытания никто не догадался осмотреть балласт катера, который состоял из бочек с продовольствием и пресной водой, которые спасли беглецов от голодной смерти в океане. И... и среди пятерки не нашлось ни одного предателя. Заграницей отважные офицеры выпустили книгу под названием «Остров пыток и смерти», раскрыв в ней всему миру ужасы советского концлагеря.

К сожалению, мировая общественность не сделала выводов из этой книги, отнесясь к существованию концлагерей по пословице «моя хата с краю». Мировая общественность не подняла свой мощный голос против системы концлагерей и поплатилась за свою инертность и черствость немного более чем через десять лет, когда такие лагеря гитлеровцы создали по всей Европе. Немцам нечего было придумывать: готовый образец системы рабского принудительного труда и массового уничтожения неугодных лиц они скопировали у сталинской диктатуры, может быть только не достигнув такого размаха и жестокости, каким являлся взятый ими образец.

Если продолжать рассказ о побегах в хронологическом порядке, то здесь надо упомянуть о неудавшемся массовом побеге, как формулировал это жуткое дело приказ по УСЛОНу в октябре 1929 года. Об этом потрясающем событии, как о подготовлявшемся побеге, можно говорить только с большой оговоркой, так как по многим данным никакой подготовки к побегу не велось, а все дело о побеге было сфабриковано ИСО, как многие «дела» на воле, с целью расстрела нескольких десятков заключенных, в том числе и тех, которые, как мне доподлинно известно, никогда не могли решиться на побег, в силу ряда причин, довлевшим над каждым из них. Не давая окончательного вывода, действительно ли имелась подготовка побега или все это было вымыслом ИСО, я изложу известные мне факты, сначала те, которые говорят как будто в пользу первого положения.

В конце сентября в канун ночи, когда прокатилась волна арестов заключенных на Соловках, идя с работы в кремль, я встретил вечером этого дня в дождливую погоду у Сторожевой башни знакомого мне по Бутырской тюрьме петлюровского атамана Дерищука. Поворачиваясь в разные стороны, Дерищук на вытянутой параллельно туловищу руке поднимал большой палец и, прищурившись вдаль, явно занимался глазомерной съемкой расстояний между Сторожевой башней, пристанью и бывшей монастырской гостиницей, занимаемой дивизионом войск ОГПУ. Во время недолгого разговора с ним, когда он проводил меня до Восточных ворот, я уловил, что он шагами отмеривал расстояние от Сторожевой башни до Восточных ворот. В ту же ночь Дерищук был арестован и затем расстрелян вместе с другими.

Вероятно, вследствие серой ненастной погоды никто из стукачей не видел нашей совместной с ним прогулки. Иначе мне было не миновать допросов в ИСО, а, может быть, и расстрела. Я не подвергся ни аресту, ни вызову на допрос. В приказе было сказано, что заговорщики хотели истребить дивизион войск ОГПУ, захватить оружие и вооруженными сесть на пароход для побега заграницу.
Второй факт в пользу версии о действительно подготовлявшемся побеге зиждется частично на слухе о роли в раскрытии заговора женой делопроизводителя электропредприятий казачьего офицера Данилова, частично на моих личных наблюдениях над Даниловым в этот период. Как я уже рассказывал, Данилов был волевым человеком. Служа адъютантом генерала Богаевского, атамана Всевеликого войска Донского, Данилов [Леонид Антонович] эмигрировал с казачьими частями заграницу, откуда вернулся вместе с семьей на Родину и занялся адвокатской деятельностью. Как кадровый и «белый» офицер он был посажен ОГПУ в концлагерь в 1926 году на десять лет вместе с женой, которая получила пять лет заключения в концлагере. Ничем не связанный с волей, где никто не подвергся бы репрессиям за его побег из лагеря, возможность освободиться из лагеря вместе с женой, спасти ее от ужасов концлагеря, где интеллигентной женщине было во сто раз хуже, чем мужчине, объективно говорило, что Данилов мог участвовать в организации побега. Он не был арестован в лагере в связи с разбираемым событием и по лагерю ходили упорные слухи о том, что Данилов предал своих сообщников, когда его жена раскрыла план побега, сообщив его подробности одному уполномоченному ИСО. Наиболее расположенные к Данилову заключенные излагали факт предательства невольным, роковой его откровенность с собственной женой, которая изменяла ему с этим уполномоченным ИСО. Я могу засвидетельствовать, что неоднократно видел, как Данилова прогуливалась под ручку с этим уполномоченным. Я ее хорошо знал, так как украдкой, она иногда забегала к мужу на электростанцию, рискуя попасть в штрафизолятор за нарушение строжайшего приказа, запрещавшего какое-либо общение в лагере мужчин с женщинами, даже мужа с женой. Возможно, что женская слабость, боязнь за жизнь мужа в случае провала побега толкнули ее на предательство. Достоверно ничего не известно.
С ночи арестов Данилов внутренне переживал драму. Несмотря на колоссальную способность владеть собой и всегда носить непроницаемую маску на лице, даже для неискушенного наблюдателя было видно, что Данилов утратил покой. Кульминационным пунктом его волнения был день, предшествовавший вечеру расстрела его единомышленников, если можно так назвать жертв этой кровавой расправы. Как убийцу вопреки холодному рассудку, всегда необоримо влечет к месту совершенного им убийства, так Данилов, отбросив всякую осторожность, в течение дня несколько раз бегал на кладбище, где солдаты дивизиона ОГПУ рыли обширную яму на месте предстоящего вечером расстрела. Привычной маски на лице Данилов сохранить совершенно не мог. На него нельзя было смотреть без содрогания, столько муки было на его лице.
Если раньше Данилов и не был стукачом, то с этого предательства он им стал. Узнавая его все ближе, я вывел твердое убеждение о нестерпимом бремени, несомым им на своей душе при выполнении им обязанностей стукача.
Через пару лет, поднимаясь по невидимой для непосвященных лестнице секретного сотрудника, Данилов оказался, еще будучи заключенным, на высокий должности в УРО, на которую никак не мог попасть рядовой каэр, да еще «белый» офицер-казак, если бы он не имел «заслуг» перед секретными органами. Данилов был освобожден из лагеря досрочно и назначен заместителем начальника УРО Белбалтлага с ношением формы ОГПУ - малиновых петлиц. Но звание ему все же никакого не присвоили. До него эту должность занимал кадровый чекист с одним ромбом в петлицах.
Однако сделка с совестью, может быть, происшедшая и помимо его желания, и даже не вследствие малодушия, несмотря на головокружительную карьеру в лагерях, окончилась для Данилова печально. В 1936 году, за невыполнение наряда ГУЛАГа о переброске нужного количества заключенных из Белбалтлага в другие лагеря, ведущие особо важные стройки, Данилов был снят с работы и получил новый срок заключения. Данилов этот наряд не выполнил не из человеколюбия, не от отсутствия административных способностей, а вследствие препятствий, чинимых ему начальником Белбалткомбината чекистом Раппопортом, не желавшим отдавать заключенных и ставить под угрозу срыва данный ему по комбинату производственный план. Данилов у чекистов не был «своим», его помнили как «белого» казака-офицера и его сделали козлом отпущения.
Возвращаясь к выяснению подлинности обвинений в подготовке побега в сентябре 1929 года с Соловков, нельзя обойти молчанием разговор, который я имел с одним офицером Русской армии почти через пять лет после этого массового расстрела. Офицер был заключенным, работал кассиром финчасти Кемского отделения и жили мы с ним в одной комнате в г. Кеми в 1934 году. Как-то, предавшись воспоминаниям о лагере на Соловках и дойдя до октябрьского расстрела 1929 года, он мне сказал: «И я мог бы быть тогда расстрелян, потому что и мне предлагали участвовать в побеге, но мне предлагал такой субъект, который явно был стукачом, а потому я тотчас же сообщил в ИСО». Фамилию предлагавшего ему участвовать в побеге он не назвал. Этот разговор окончательно запутал для меня истину. То ли ИСО, уже знавший от Даниловой о готовящемся побеге, прощупывал других каэров с целью увеличения жертв, то ли ИСО сам создал это дело, подсылая провокаторов к каэрам?
За версию о чистейшей фабрикации ИСО этого дела говорит тот факт, что совместно с обвиняемыми по этому «делу» были расстреляны и ряд заключенных, не привлекавшихся по этому «делу», как лицеист Сиверс, инженер-путеец семидесятилетний Бонифатьев и еще несколько заключенных, которых на расстрел взяли прямо из рот и отвели к яме на кладбище. Но еще более убедительным фактом, фабрикации этого «дела», очевидно, показавшегося Коллегии ОГЛУ настолько вымышленным, что произошло неслыханное событие - Коллегия ОГПУ отказалась проштамповать, т.е. утвердить предложенный приговор - расстрел. Начальник СЛОНа попал в очень тяжелое положение, так как палачи настолько жаждали крови, что произвели расстрел, не дождавшись формального приговора Коллегии ОГПУ. Расстрелянных в отчете о «выбывших» из лагеря пришлось показать как «умерших» от … тифа.
Следствие по «делу о побеге» вел старший следователь ИСО УСЛОНа заключенный чекист Иваницкий, имевший десять лет срока за уголовное преступление. За кровь сорока невинных мучеников Иваницкий быстро получил освобождение из лагеря и остался работать «вольнонаемным» в УСЛОНе, занимая последовательно административные должности от начальника лагпункта до начальника отделения лагеря.
Судьба столкнула меня с Иваницким в 1933 году, когда я попал, все еще будучи заключенным, на лагерный пункт около г. Кеми «Вегеракша», где он был начальником лагпункта и распоряжался судьбами трех тысяч заключенных рабов. Тогда я увидел впервые в лицо этого страшного чекиста и имел с ним неприятный разговор в его кабинете по поводу разрешения носить гражданскую одежду, которое зависело от него. Разрешения я от него добился и хорошо запомнил его лицо. Второй раз я с ним встретился уже на воле в одном городе * близ Ленинграда, где я обосновался после освобождения из лагеря. Успев приобрести в этом городе знакомых, летом 1937 года я попал на веселую вечеринку, где все было очень мило. В разгар веселья из глубины квартиры в столовую вошел Иваницкий в форме НКВД со знаками различия капитана НКВД. Он оказался отцом молодой дамы, в квартире которой была устроена вечеринка вскладчину и к которой он приехал в отпуск. Последовало представление ему всех присутствующих, мне пришлось пожать его кровавую руку. Вечер оказался для меня не только испорченным, но я сидел, как на иголках, претерпевая муки сидеть за одним столом с таким мерзавцем, боясь быть узнанным им, так как это был страшный 1937 год, ругая в душе себя за то, что как сразу я не узнал в хозяйке квартиры его дочь, которую я несколько раз видел и с которой разговаривал в г. Кеми, посещая, по вопросу ремонта электропроводки, их особняк, стоявший вне лагерной проволоки. В общем разговоре за столом Иваницкий и его молодая жена, красивая уголовница, бывшая заключенная из лагеря «Вегеракша», часто вставляли словечки из лагерного жаргона. Я каждый раз просил объяснить значение этих слов, прикидываясь, что они мне неизвестны. Ни Иваницкий, ни его дочь меня не узнали, им и в голову не могло прийти, что каэр мог живым выйти из лагеря, а сидевший за столом средних лет «товарищ» совсем не походил на классового врага из учебника политграмоты.
Разгул страстей начавшейся коллективизации в деревне, реванш трусливых душонок за страх, испытанный ими при вооруженном конфликте на Китайско-Восточной железной дороге в Манчжурии, отразился в лагерях жестокими репрессиями, вылившимися не только в октябрьском расстреле. Из командировок, расположенных на материке, на Соловки были доставлены все офицеры Русской армии, независимо от сроков, на которые они были заключены в лагерь. С ними на Соловки попали почти все наши черниговские однодельцы-пятилетники и трехлетники. На всех сидевших по нашему делу молодых людей одновременно, в один и тот же вечер, внезапно, обрушились обыски, которые, однако, ничего не дали и черниговцев оставили в покое. Когда в этот вечер мы с Гуля-Яновским пришли с работы в свою камеру во 2-й роте, к нам явился заключенный уполномоченный ИСЧ и произвел обыск у Миши. Я с тревогой ожидал окончания обыска, страшась даже думать, что он заберет Мишу, которого причислят к делу о побеге, и тогда судьба его будет решена. Но перерыв все, уполномоченный ничего не забрал, протокола не составил, и Миша уцелел. У меня обыска он не произвел. Это еще раз мне показало на плохую осведомленность секретных органов. Я держался в стороне от своих однодельцев, поэтому почти никто не знал, что я сижу по их делу, а заглянуть в дела, по-видимому, уполномоченному ИСЧ было некогда, и гроза прошла мимо меня.
В числе расстрелянных по «делу о побеге» в октябре 1929 года на Соловках был ряд выдающихся личностей. Волевой морской офицер, фамилию которого я не запомнил, не имел обеих ног, которые были ампутированы почти до пахов вследствие тяжелого ранения в одном из первых морских боев первой мировой войны. Не желая покидать строй, он на двух протезах переквалифицировался в военно-морского летчика и до конца войны разил немцев с воздуха. Знаменитый советский летчик Маресьев только повторил подвиг расстрелянного на Соловках офицера и то не полностью, поскольку Маресьеву не надо было переквалифицироваться и заново овладевать на протезах летным искусством. На расстрел его принесли солдаты на руках, облегчив герою-мученику его последний путь. Кроме упомянутого выше петлюровского атамана Дерещука из моих знакомых по тюрьме и лагерю был расстрелян еще летчик Грабовский, который, будучи гимназистом в городе Нежине Черниговской губернии, участвовал в вооруженном свержении советской власти весной 1918 года. Грабовский при аресте его на лагерной спортстанции, которой он заведовал, оказал большое физическое сопротивление. Связать его удалось только отделению солдат.

В вечер, предшествующий расстрелу, по всему лагерю было прекращено хождение заключенных, повсюду были разосланы патрули солдат дивизиона войск ОГПУ с полной боевой выкладкой, роты заперты снаружи на замок, и к дверям приставлена вооруженная охрана. На башни кремля были поставлены пулеметы. На электростанции приказано было завесить все окна шторами. В этот страшный вечер я случайно оказался на электростанции. Из окон электромеханической мастерской, где был потушен свет, чуть-чуть приподняв занавесы на окнах, выходивших в сторону кладбища, мы видели только кое-какие подробности разыгравшейся трагедии. Была очень темная осенняя ночь, и нам не было видно, как подводили обреченных к яме. Мы видели только, как на кладбище по четыре раза с одним и тем же интервалом поднимался огонек карманного фонарика на уровне человеческого роста и после до нас доносилось по два сухих пистолетных выстрела. Фонариком освещался у связанной жертвы затылок, куда в упор палач стрелял два раза. Затем наступала передышка, пока не приводили новую группу из четырех мучеников и снова вспышки фонарика, сухие выстрелы, и тела с двумя пулями в затылке падали в яму.
Палачами были командир дивизиона войск ОГПУ, дислоцированного на Соловецких островах, Дегтярев и помощник начальника СЛОНа Успенский **. Последний явно был болен садизмом. Ходили упорные слухи, что именно он настоял на немедленном расстреле, не дожидаясь утверждения приговора Коллегией ОГПУ в Москве. Он не мог отложить удовольствия, которое он получал при убийстве беззащитных людей. Успенский никому не уступал должности палача, и все расстрелы на Соловках производил сам. Он даже расстрелял своего родного отца-священника, который был заключенным на Соловках. Жажда убийств чуть не сгубила его карьеру в лагерях.
С 1931 года Соловецкое отделение СЛАГа все больше превращалось в большой следственный и штрафной лагерный изолятор, лагерь в лагере, в который свозились штрафники и находившиеся под следствием по новым делам уже сидевшие со сроком в лагерях заключенные из открывшихся к тому времени многих других лагерей. На Соловки же поступали утвержденные Коллегией ОГПУ приговоры по новым делам заключенных. В большинстве эти приговоры были смертными и расстрелы заключенных все учащались. Успенский был назначен начальником Соловецкого отделения и самолично приводил приговоры в исполнение на Секирной горе. Он так всегда спешил убить человека, что, однажды, в спешке, расстрелял не приговоренного, а его однофамильца, впрочем, исправив свою ошибку в течение ближайших часов, расстрелом и приговоренного, от чего получил даже двойное удовольствие. Но в той атмосфере подсиживания друг друга, которая характерна для чекистской среды, факт расстрела не приговоренного к смерти заключенного всплыл наружу и по приговору Коллегии ОГПУ Успенский был снят с поста начальника Соловецкого отделения и получил пятилетний срок заключения. Как заключенный чекист Успенский был назначен начальником одного из отделений Белбалтлага, где благодаря своей жестокости, на костях заключенных, досрочно выполнил работы по прокладке Беломорканала в пределах своего отделения. За такую доблесть Успенский был досрочно освобожден из лагеря, награжден орденом Ленина и назначен начальником Белбалтлага и заместителем начальника Беломорско-Балтийского комбината ОГПУ с восстановлением стажа работы в органах ВЧК-ОГПУ. В 1946 году, Успенский, будучи начальником одного из восточносибирских концлагерей, уже имел звание генерал-лейтенанта МГБ.
Продолжая рассказ о групповых побегах с Соловецких островов в хронологическом порядке, надо остановиться на побеге с острова Анзер в июне 1933 года. Анзерский остров представлял собой лагерь в лагере, отличаясь еще более строгим режимом, еще более худшими жилищными условиями и штрафным пайком. Хотя Анзер и не считался официально штрафным лагпунктом, но туда отправлялись с Большого Соловецкого острова все неугодные начальству заключенные на ускоренное умирание. Зачастую на Анзере просто пристреливали заключенного, объявив о его убийстве «при попытке к бегству». Так, в частности, на Анзере был застрелен видный белорусский троцкист Мотель. Ко времени побега на Анзере находился секретарь Эстонского комсомола, имевший десятилетний срок заключения, по-видимому, за удачный побег из тюрьмы буржуазной Эстонии на родину социализма. Этот эстонец совместно с тремя большевиками-троцкистами и тремя бандитами организовал побег. Они задушили начальника лагпункта и с помощью отобранного у последнего нагана разоружили двенадцать солдат дивизиона войск ОГПУ, составлявших гарнизон острова Анзер. Солдат связали и, захватив их винтовки, боеприпасы и продовольствие, на рыбачьей парусной лодке бежали на Летней берег, на восток от Соловецких островов.
Маршрут для побега они избрали необычный, трудный по природным условиям - через нехоженые, дремучие леса Архангельской области, в то время как остальные побеги, правда, неудачные, совершались всегда на Карельский берег, поближе к границе с Финляндией. Такой необычный маршрут, вероятно, очень способствовал бы успеху побега, если бы беглецы не допустили роковой ошибки при своем отплытии: они не уничтожили радиостанцию на Анзере, и молодой радист-заключенный из уголовников тотчас же по радио сообщил на Большой Соловецкий остров не только о факте побега, но и о направлении побега. С Большого Соловецкого острова сообщили в г. Кемь в УСЛАГ. Правда, пока сработала бюрократическая машина управления, розыск беглецов начался только на следующий день, когда в воздух поднялся лагерный гидросамолет с заместителем начальника ИСО (или 3-го отдела, как он уже назывался тогда).
Беглецы успели достичь Летнего берега и углубиться далеко в лес, когда с воздуха была обнаружена в месте их высадки парусная лодка. Беглецы допустили вторую, роковую для себя, ошибку, не уничтожив лодки, по местонахождению которой был определен район их местопребывания. По-видимому, дальнейшей их целью было в кратчайший срок, продвигаясь на юг, пересечь пояс относительной населенности вдоль тракта Беломорск (тогда - Сорока) - Архангельск, как бы замыкавшим их в треугольнике Летней берег - западный берег Двинской губы - тракт. На пятачке этого треугольника, несмотря на дремучие леса, беглецов легче было обнаружить, чем если бы они успели перейти этот тракт и углубиться в материковые лесные массивы, простирающиеся на десятки тысяч квадратных километров почти до самой Волги.
Как только была обнаружена лодка беглецов, по тракту Беломорск-Архангельск с двух сторон были брошены две дивизии пограничников, занявших тракт сплошной стеной от Онежской губы до Двинской. Беглецам путь из треугольника был отрезан. Прочесывание лесов на треугольнике заняло около месяца, пока беглецы не были обнаружены. Завязались бои между группой из семи заключенных и несметными полчищами пограничников. Последние, действуя на большом фронте прочесывания, при каждом соприкосновении с беглецами были не настолько многочисленными, чтобы сразу захватить беглецов, а те, открывая огонь из засад, наносили большой урон пограничникам. Эти стычки длились больше двух недель, пока все беглецы не были мертвыми. Живыми никто не сдался. Тяжело-раненные, не могшие уйти от погони, подпускали пограничников к себе и подрывались на гранатах вместе с окружившими их пограничниками, уничтожая и себя и преследователей. Так неудачно кончился этот побег.
На Большом Соловецком острове известие о побеге с Анзера на начальство произвело впечатление разорвавшейся бомбы. К вечеру того дня, когда произошел побег с Анзера и когда начальству стало о нем известно, на кремлевских башнях появились пулеметы, а патрули стрелков ВОХРа и солдат дивизиона войск ОГПУ с полной боевой выкладкой с перекошенными от страха лицами стали снимать заключенных с работ и загонять в роты, охранявшиеся усиленными народами солдат. Все хождение по лагерю было прекращено. На электростанции появилось целое отделение солдат, занявшее все выходы. Четыре солдата заняли машинное отделение и котельную. Я оказался блокированным с дежурными электромонтерами и контролером электросети в электромонтажной мастерской. Все мои попытки связаться с заведующим электропредприятиями по телефону оказались безуспешными, так как телефонная станция не отвечала. В 4 часа дня, когда должна была произойти смена на электростанции, вечернюю смену не выпустили из роты, и дежурившей смене пришлось работать еще одну смену, пока заведующему электропредприятиями только к полуночи удалось добиться от начальника отделения распоряжения, чтоб смену привели из роты на электростанцию под конвоем. Отработавших почти две смены отвели также под конвоем на отдых в электрометаллроту.
Как выяснилось потом, многие заключенные, не зная истинной причины введения чрезвычайного положения, приготовились к новому массовому расстрелу заключенных. Оптимисты считали, что весь переполох произошел из-за показавшегося на горизонте корабля, принятого за иностранца. Только на другой день начальство оправилось от испуга, патрули были сняты и восстановился обычный лагерный режим. Однако истинная причина тревоги, несмотря на строжайшую секретность, все же очень скоро просочилась в массы заключенных и все узнали о дерзком побеге с Анзера.
В частности, я узнал все подробности побега от моего соловецкого друга заключенного Васи Углова уже через несколько дней после побега при его очередном посещении электромонтажной мастерской. Он был коммунист, военно-морской летчик. Он летал бортмехаником на летающей лодке-разведчике дальнего моря Краснознаменного Балтийского флота. Вследствие того, что отец его, кадровый железнодорожный рабочий, проживал в Эстонии, куда он эмигрировал из Петрограда в 1920 году, Углов был обвинен в шпионаже, расстрел ему заменили десятью годами заключения на Соловках. Два года он проработал электромонтером в электромонтажной мастерской, затем был переведен по специальности техником по обслуживанию лагерного гидроплана на Соловецком гидродроме. На этом наша дружба не закончилась, и все свободное время Углов проводил у нас в электромонтажной мастерской.
Впопыхах, не посмотрев в его личное дело, начальство взяло этого «шпиона» в воздух на борту гидросамолета, на котором велись поиски беглецов. И Вася летал и оказался в курсе всего дела.
Был еще один случай побега с Соловков. Один англичанин и один француз в бурную осеннюю ночь, привязав себя к бревнам, связанным между собой, пересекли водную преграду, но обессиленные, были захвачены патрулем на Карельском берегу.
На материке технически побег облегчался отсутствием водной преграды, но и там мало кому удавалось бежать. Тех, кого ловили или подозревали склонными к побегу, с добавлением срока заключения, отправляли на Соловки. Это были все уголовники, за редким исключением бытовики. Сидевших по 58-й статье за побег расстреливали.
В Соловецком театре художником работал один молодой заключенный, студент Академии Художеств. Он дважды пытался бежать. Первый раз, еще будучи на воле в Ленинграде, он попался на удочку провокатору, который ночью, покатав его на яхте по Финскому заливу, высадил его прямо в объятия «финских» жандармов. Допрошенный ими, студент даже переборщил, ругая советскую власть, и попросил политического убежища в Финляндии. После допроса «финские» жандармы посадили его в закрытую машину и отвезли в тюрьму, которая оказалась ленинградским ДПЗ. Не стоит добавлять, что провокатор сдал студента на советскую погранзаставу, а «финские» жандармы были переодетыми советскими пограничниками. За попытку перейти границу художник получил пять лет срока заключения и попал на строительство Беломорканала в Белбалтлаг. Из этого лагеря он бежал в пургу на лыжах в сторону границы с Финляндией, но на третьи сутки обессиленный, во сне, был захвачен пограничным патрулем. Художнику добавили еще пять лет и отправили на Соловки.
Удачнее, по крайней мере, на первых порах, так как дальнейшая судьба его мне не известна, бежал художник Медвежьегорского лагерного театра Михедко. Он имел 58-ю статью, да еще по 8-у пункту (террористический акт или его подготовка), и у него не выдерживали нервы в ожидании расстрела, который грозил нам, сидящим по этому пункту 58-й статьи, в грозные дни после убийства Кирова. Михедко, на виду у всех, прекрасно одетый, с двумя большими чемоданами, сел в мягкий вагон Северной стрелы на станции Медвежья гора и укатил на юг.
Более хитро и наверняка удачно бежал крупный уголовник занимавший должность начальника УРЧ одного из отделений Белбалтлага. Он выкрал бланк командировочного удостоверения для заключенных, заполнил его на себя, проставив пункт назначения Ленинград, а в графе с конвоем или без конвоя, зачеркнул первое. К нему по дороге не мог придраться ни один оперативник, проверявший документы пассажиров в поезде.
Таковы были отдельные случаи удачных и неудачных побегов, предпринимавшихся единицами. Подавляющая же масса заключенных смиренно ожидала своего конца или освобождения из лагеря «законным» путем. О побеге, если и говорили, в особенности каэры, то только в шутливом тоне. Даже название нашего полновластного хозяина, Объединенное Государственное Политическое Управление, ОГПУ на тему о побеге шутливо расшифровывали (слева направо) «О Господи помоги убежать» и (справа налево) «Убежишь, поймают, голову оторвут». Так оно и было на самом деле.

СВИДАНИЕ (1)

Свидание - слово будящее в нас неповторимые воспоминания молодости, когда все казалось таким прекрасным, когда весь мир для каждого сосредотачивался в одном лице, любимом нами. О свидании мы думали засыпая, только что расставшись с любимым лицом, о свидании мы думали весь день, считая часы до назначенного времени. А часы свидания проходили так быстро, как будто это были не часы, а секунды и все не хотелось расставаться до следующего свидания, мечта у всех была слить все свидания воедино, чтобы никогда, никогда не расставаться, не расставаться всю жизнь.
Свидание в концлагере означало совершенно другое. В понятие свидания был вложен совершенно другой смысл, уродливый, могущий возникнуть только из уродования жизни людей, превращенных, в заключенных рабов. И сами категории дававшихся свиданий заключенных с родственниками: «личное» или «на общих основаниях», еще более характеризовали искажение чудесного понятия свидание, издевательства и над заключенными и над их родственниками, в особенности при получении свидания «на общих основаниях». Каким сухим бюрократическим языком сумели чекисты опошлить волшебное слово свидание, классифицировав его по графам «личное», «на общих основаниях»! Но факт оставался фактом, и даже в таком тюремном искажении свидание было мечтой как заключенного, так и его родственника. Но не для всех эта мечта сбывалась.
Разрешение на свидание с заключенным давал спецотдел ОГПУ в Москве родственникам, как правило, только жене, матери и в очень редких случаях другим членам семьи заключенного. Спецотдел также определял «вид» свидания: «личное» или «на общих основаниях». Продолжительность «личного свидания» определялась от 4 до 7 дней, «на общих основаниях» в три дня по часу в день, то есть на три часа. Спецотдел мог и отказать. Тем заключенным, которым разрешалось свидание с родными, свидание давалось одно в году. Однако разрешение Спецотдела еще не было окончательным. Начальник лагеря и даже отделения лагеря мог и не разрешить свидание прибывшему родственнику и тогда, проделав длинный путь, затратив средства на дорогу, родственницы возвращались домой ни с чем. Такой случай был, например, с заключенным заведующим Кирпичным заводом, офицером-сапером Русской армии Демченко, который за невыполнение плана по выпуску кирпича (лето было дождливое) получил 30 суток штрафизолятора, и приехавшая к нему на личное свидание жена не была допущена на Соловки, и ей пришлось из Кеми уезжать обратно.

Для приезжавших на свидание на Соловках был отдельный Дом свидания, куда приехавших вольных людей под конвоем комвзводов доставляли с парохода в распоряжение заведующей Домом свидания. Последняя проверяла разрешения на свидание и, если свидание было разрешено «личное», то соответствующий заключенный вызывался в Дом свидания и мог забрать к себе приехавшую родственницу на весь срок разрешенного свидания. Большей частью личное свидание получали родственники заключенных, стоящих на той или иной ступени лагерной иерархии и живших не в ротах, а при предприятиях, занимавших если и не отдельные каморки, то вдвоем с каким-нибудь другим заключенным, может быть и стоящим на более низкой ступени лагерной лестницы. Такими заключенными были заведующие предприятиями, кладовщики, командиры рот, их помощники и тому подобные. У них вопрос решался просто с помещением, приехавшая родственница поселялась с заключенным в его каморке. Зарегистрированное в канцелярии сводной роты такое личное свидание ограждало эту каморку от ночных вторжений патрулей на все время свидания. Хуже обстояло дело у тех заключенных, которые жили в камерах рот. Им не отводилось никаких помещений на время свидания, и последнее легко могло превратиться в фикцию, если бы не братская солидарность заключенных, тем более удивительная, что в повседневной лагерной жизни этой самой братской солидарности почти совсем не наблюдалось. Не было случая, чтобы из-за отсутствия помещения сорвалось бы у заключенного личное свидание со своей родственницей. Заведующие уступали свои каморки подчиненным, жившим в ротах, уходя сами жить на время свидания подчиненного в производственные помещения к кому-нибудь из своих друзей. Одним словом, в этом отношении всегда проявлялось много тепла даже со стороны зазнавшегося начальства из заключенных.
В жизни заключенного личное свидание имело колоссальное значение. Он чувствовал свою общность с семьей, от которой его оторвали, с ним, хотя бы на несколько дней, был человек, с которым можно было обо всем откровенно переговорить. Правда, заключенного от работы не освобождали, но все же у него оставался вечер, ночь для времяпрепровождения с близким ему человеком.
Свидание на общих основаниях, по существу, было сплошным издевательством как над заключенным, так и над их родственниками, которые проделывали тысячекилометровые пути, тратя на них последние гроши, чтоб только взглянуть на дорогого человека в течение трех дней по одному часу в день в присутствии надзирательниц из дома свиданий. Имевшие разрешение на свидание на общих основаниях не могли за эти трое суток покинуть Дом свиданий и сами превращались в заключенных. Их выводили на прогулку ежедневно по одному часу под конвоем заведующей Домом свидания и надзирательниц в лес с таким расчетом, чтобы они не могли встретить заключенных или видеть их издали.
После отправки меня этапом на Соловки в конце июля 1929 года, моя мать стала оббивать пороги ОГПУ в Москве, приезжая каждый раз для этого специально из Ленинграда, прося разрешения на свидание со мной. После ряда отказов, она все же добилась разрешения на свидание со мной и в начале октября 1929 года приехала на Соловки. Для меня это было полной неожиданностью и, конечно, большой радостью. Однако обстановка Дома свиданий, куда я был вызван, причинила много страданий и мне и матери. Ей дали разрешение на свидание только на общих основаниях. Нас усадили за длинный стол, за которым парами сели также и другие заключенные с приехавшими к ним женами. Здесь был почти весь Ленинградский Судотрест, технический директор Виллерат, коммерческий директор Моргулис, ведущие конструкторы инженеры Лодыженский, Обухов, Скорчеллетти [В.К.], Костенко *. Их всех я знал по 13-ой пересыльной роте, где они были в одной камере со мной, спали почти рядом со мной, на тройных нарах. Все они были обвинены во вредительстве и получили по десять лет срока заключения на Соловках. Большинство из них были выдающимися личностями. Скорчеллетти был известен созданием лидера эскадренных миноносцев «Новик», спущенного на воду в 1916 году. На ходовых испытаниях «Новик» показал максимальную скорость 36 узлов, рекордную по тем временам и оказался быстроходнее на один узел своего английского собрата «Джонатана Свифта». Макет этого непревзойденного лидера до сих пор экспонируется в Военно-морском музее Ленинграда.
Костенко, очень тепло выведенный писателем Новиковым-Прибоем в книге «Цусима» под фамилией Васильева, о чем писатель делает оговорку в начале своей эпопеи, был инженером-механиком Русского флота и в чине штабс-капитана принимал участие в Цусимском бою. Но кроме этого Костенко еще был членом партии социалистов-революционеров, ближайшим сподвижником по боевой террористической организации эсеров знаменитого Савинкова. По заданию последнего, Костенко в 1910 году подготовил неудавшееся покушение на императора Николая II. Принимая в Англии, построенный для Русского флота на английских верфях крейсер «Рюрик», Костенко заложил в машинном отделении крейсера адскую машину, которая должна была взорвать крейсер, когда на него ступит Николай II. По приходе крейсера в Кронштадт, как рассказывал мне Костенко, адская машина была обнаружена, Костенко судил военно-полевой суд и приговорил его к повешению, которое по «Высочайшей милости» было заменено ему Николаем II пожизненным заключением в Шлиссельбургскую тюрьму. Февральская революция открыла двери его одиночной камеры, и Костенко двенадцать лет пробыл на свободе, когда 1929 году, большевицкая диктатура в лице ОГПУ, по «делу» о вредительстве (ст.58, п.7) заключила его в концлагерь сроком на десять лет. На Соловках Костенко пробыл недолго. С открытием навигации в июне 1930 г. его вывезли на материк, а затем ОГПУ продало его, как талантливого инженера-механика на Харьковский тракторный завод.
Торговлю своими рабами-заключенными ОГПУ вело довольно бойко. Высококвалифицированные специалисты требовались для строящейся индустрии, и Костенко был не единственным объектом купли-продажи. Инженер Миткевич, заключенный заведующий электропредприятиями Соловецкого лагеря в том же году был продан в Ташкент, заведующим трамвайной электростанцией. Сталинградский тракторный завод был построен под руководством проданного несколько позже заключенного профессора Сателя.
Для Костенко его продажа была как «выигрыш в сто тысяч рублей». Он вырвался из лагерной проволоки, он жил в Харькове в городе на частной квартире и притом со своей семьей. Безусловно, материально было трудно, так как на руки проданный получал лишь I0% должностного оклада (90% шло в кассу ОГПУ) и лагерный паек заключенного. И все же любой заключенный поменялся бы с ним местами. Я страстно мечтал весь срок заключения о продаже меня. Но я не был ни академиком, ни профессором, ни даже инженером. Какому же предприятию я мог понадобиться?
О дальнейшей судьбе Костенко я долго ничего не знал. Однако в начале шестидесятых годов я увидел написанную им книгу «Цусима», которая экспонирована в Военно-морском музее в Ленинграде. На обложке после фамилии автора стоит: «генерал-майор, лауреат Сталинской премии». Судьба играет человеком!
Как гостеприимная хозяйка, во главе стола села заведующая Домом свидания заключенная чекистка Богданова, а на противоположном конце стола маячила фигура ее помощницы - надзирательницы. Обе вслушивались в разговор пар, силясь не проронить ни слова. Это было тем легче сделать, так как разговор ни у кого не клеился в их присутствии. «Говорите о своих домашних делах», «Не касайтесь лагерных порядков», такими замечаниями сыпали наши надзирательницы. За чаем, который был подан нам и который каждому в чашку и заключенным и их родственникам, наливала самолично Богданова, несколько оживился Маргулис, пытаясь завязать общий разговор, пересыпая все шутками. Однако веселья никакого не получилось, а Моргулис, когда он вдруг выпалил что-то про «одиннадцатую» (Богдановой показалось, очевидно, что он имеет в виду одиннадцатую штрафную роту) был резко прерван Богдановой с угрозой прекратить свидание и лишить свидания.
Мне почему-то вспомнился обычай, существовавший в Дневном Египте, где в разгар веселья в зал вносили и ставили на стол статую богини Смерти, чтоб развеселившиеся смертные не забывали о положенном им конце. Богданова для нас вполне олицетворяла эту статую богини Смерти, только она была еще и говорящей и не только своим видом, но и властью данной ей над нами, напоминала чтобы мы не забывали о нашем бесправном положении заключенных.
Я смотрел на свою мать и сердце сжималось, видя как она изменилась за восемь месяцев моего заключения. Не только сознание случившегося со мной несчастья, но и разительные перемены, происшедшие в выражении моих глаз, бледность и выражение моего лица и моя худоба, я видел, очень подействовали на нее. Я знал, что за эти 8 месяцев прошедших со дня моего ареста, я постарел, может быть, на десяток лет, да и было отчего, выпавших на мою долю испытаний хватило бы и на одну целую жизнь. Моя мать пыталась улыбаться, даже смеяться, она не подавала виду, что переживает она за меня, но по тому, как наливались вены на связках горла, когда она, усилием воли подавляла хотевшие вырваться наружу рыдания, мне становилась ясна вся глубина ее страданий и хотелось самому разрыдаться и накипала злоба против моих рабовладельцев, ни за что заставлявших страдать мою мать еще больше чем меня.
Час свидания прошел и томительно долго и быстро. Богданова поднялась со своего места, как на пружинах вскочила со своего места надзирательница на другом конце стола. «Свидание закончено, заключенные, приходите завтра в это же время», - сказала Богданова. Начались прощания. Богданова торопила: «Кончайте, кончайте, завтра увидитесь». Мы все заключенные пошли гурьбой из Дома свиданий, но никто не промолвил ни слова. Все были поглощены своими мыслями, каждый переживал по-своему и радость свидания с родным человеком и горечь от обстановки свидания.
Так три дня подряд ходили мы в Дом свиданий, сидели рядом с родным нам человеком, молчали, говорили не то, что нужно, что хотелось сказать, словом, играли роли в этом скверном спектакле и мы и наши родные, каждый боясь, что плохо сыгранная роль уменьшит для нас и те три коротких часа, которые были отпущены нам.
Несколько больше, чем всем нам, повезло инженеру Обухову. Его жена, артистка Ленинградского оперного бывшего Мариинского театра Виноградова дала бесплатно в Соловецком театре концерт, который так понравился начальнику СЛОНа, что он своей властью продлил ей свидание с мужем на «общих основаниях» до недели при условии, что Виноградова даст еще концерты. И для того чтоб еще четыре часа повидаться с мужем, Виноградова пела и пела на сцене соловецкого театра под овации вольных чекистов и заключенных, вселяя в сердца бесконечную благодарность за доставленное ей нам удовольствие. Ничто как музыка, способна возбудить воспоминания, которые у всех заключенных были связаны с тем невозвратимым прошлым, когда они были свободными счастливыми людьми.
Подходили последние минуты часа свидания третьего дня. Мы с матерью смотрели друг на друга, стараясь запечатлеть взаимно милые черты наших обликов. Мы отлично сознавали неизбежность расставания с минуты на минуту. Хотя мы ничего не говорили друг другу, но над каждым довлело сознание, что, может быть, видимся в последний раз. Богданова встала: «Свидание закончено, прощайтесь». Трудно, очень было трудно разжать объятия и мне и матери, но приходилось подчиниться и, обернувшись несколько раз перед выходом, чтобы еще какие-то мгновения видеть свою мать, я вышел вместе с другими заключенными из Дома свиданий. Вероятность, хотя бы издали, еще раз увидеть мать на следующий день, когда их поведут под конвоем на пароход, была очень мала, так как время отхода парохода было очень засекречено.
Чтобы как-нибудь отвлечься и в то же время, не желая пропускать занятий на курсах электромонтеров, на которых я тогда уже обучался, я пошел прямо на курсы на середину занятий. На переменке я увидел в коридоре помещения курсов надзирательницу Дома свиданий, явно искавшую кого-то. Что-то подтолкнуло меня подойти к ней. Увидев меня, она поравнялась со мной и шепотом сказала: «Выйдите». Она вышла в темноту из помещения курсов, я, немного погодя, за ней. За дверью надзирательница сказала мне: «Заведующая разрешила попрощаться Вам с матерью, идите в Дом свиданий отдельно от меня», - и исчезла мгновенно. Было темно, но все же это был большой риск для Богдановой и надзирательницы, и я до сих пор не знаю чем я и моя мать так понравились Богдановой, что не только пробудил в ее зачерствелом сердце чекистки благородный поступок, но к тому же и очень опасный для ее соловецкой, да и не только соловецкой, карьеры. Подействовал ли на Богданову мой юный вид, безраздельно связывающая нас с матерью взаимная любовь или она прониклась состраданием к моей матери очень страдавшей от разлуки со мной, но она пошла на все.
Когда я пришел, Богданова оставила нас с матерью наедине в передней Дома свиданий, и мы могли шепотом сказать друг другу всё что хотели, что не хотелось говорить при посторонних, мать могла меня благословить. Минут через пятнадцать вошла Богданова, дружелюбно обняла мать и меня за плечи и сказала: «Ну, я сделала всё что могла, надо идти, сами понимаете». Мы горячо от всего сердца поблагодарили Богданову, попрощались, согретые ее человеческим отношением, и разлука показалась нам уже не столь мрачной. Последние поцелуи с матерью и я вышел на крыльцо.
В мире зла, квинтэссенцией которого был, безусловно, концлагерь, как-то так все устроено, что любое доброе дело, совершенное тем, кому полагается делать только зло, сразу оборачивается против него, как будто содеянное добро в царстве зла является нарушением объективной закономерности этого мира, которая немедленно мстит, вызывая реакцию зла против того, кто посмел нарушить эту систему зла. Едва я сошел с верхней ступеньки крыльца Дома свиданий, как в темноте передо мной блеснул штык винтовки приставленный к моей груди, и испуганно-злой голос из темноты скомандовал: «Назад»! Мне не оставалось ничего другого, как отступить на крыльцо, войти снова в Дом свиданий, где в передней я встретил Богданову. «Меня не выпускают», - сказал я Богдановой упавшим голосом. Я видел, как побледнела Богданова от испуга. Я не меньше встревожился за нее, о себе я уже не думал. Обнаружение заключенного в такой поздний час в Доме свиданий грозило Богдановой не только снятием с тепленького местечка заведующей Дома свиданий, но и отправкой в женский штрафизолятор на Заяцкие острова с выбытием из чекистского сословия навсегда, а, возможно и добавлением срока заключения. Из дверей приемной, услыша мой голос, высунулась встревоженная мать. Богданова овладела собой и пошла напролом: «Пойдем со мной», - сказала она. Мы вышли с ней на крыльцо, мать в щелку двери наблюдала за нами. В луче света от незакрывшейся за нами двери мы увидели стоявшего у крыльца стрелка ВОХР с полной боевой выкладкой. «Назад», скомандовал он и, увидев Богданову, добавил: «По лагерю прекращено хождение». Даже в темноте видно было, как побелела снова Богданова. Напрасно она доказывала стрелку, что не может оставить заключенного на ночь в Доме свиданий и просила пропустить меня. Стрелок стоял на своем, изредка произнося заученную фразу: «По лагерю прекращено хождение». Наконец стрелок уступил, дал согласие пойти за командиром отделения, приказав Богдановой меня не выпускать.
Потекли тягостные минуты ожидания на крыльце. Сколько времени прошло, сказать трудно, пока из темноты не вынырнули два стрелка ВОХРа и командир отделения войск ОГПУ тоже с полной боевой выкладкой. «Где у вас заключенный?», - строго спросил командир отделения Богданову. Она стала ему объяснять то же, что и стрелку, но командир, прервав ее, спросил меня какой я роты. Узнав, что я живу во второй, которая была в Кремле, командир сказал: «Ну, туда отвести я не могу, где работаешь?», - обратился он ко мне. Я сказал, что на электростанции, и командир принял решение: «Ну, туда я отведу его».
Здесь уже было не до прощаний ни с матерью, ни с Богдановой. Я заложил руки за спину, как подконвойный заключенный, стрелок ВОХРа, пришедший с командиром отделения, взял винтовку наперевес, и мы углубились в тьму. Электростанция была в метрах двухстах от Дома свиданий, но надо было срезать угол кладбища, на котором уже хлопали сейчас пистолетные выстрелы. Это был вечер массового расстрела заключенных в начале октября 1929 года, о котором я рассказывал выше.

Мать видела, как меня взяли под конвой, она слышала выстрелы на кладбище, в сторону которого меня повели, она отлично поняла значение этих выстрелов, а на другой день ей пришлось уехать вместе с другими родственниками заключенных с Соловков, так и не узнав о моей участи, мысленно похоронив меня. Только спустя месяц, когда дошло до нее мое первое после свидания письмо, она узнала, что я остался жив.
Мое появление на электростанции под конвоем, под аккомпанемент выстрелов на кладбище произвело сенсацию. В канцелярии на меня уставились перепуганные заведующий электропредприятиями Миткевич, инженер Михайлевский, делопроизводитель Данилов. Все решили, что конвой пришел за ними, и их вместе со мной сейчас отведут к яме на кладбище для расстрела. Командир отделения коротко спросил: «У вас работает?», - и указал на меня. Миткевич хотел ответить, раскрыл рот и задохнулся от испуга. Данилов с отчаянием обреченного выдавил из себя: «Да, здесь». Командир со стрелком повернулись и вышли. Все мы четверо обессиленные, опустились на стулья. Никто не решился спросить меня, как я попал под конвой и почему меня доставили на электростанцию. Не спросили ни в эти минуты, ни потом, боясь прикоснуться к таинственным обстоятельствам, которые как-то коснулись меня. Таков был лагерь.
Я выскользнул из канцелярии и через кабинет Михайлевского прошел в электромеханическую мастерскую, где был Миша Гуля-Яновский и где уже подсматривали из-под штор на окнах в сторону кладбища.
К счастью, Богданова за проявленную к нам с матерью доброту, по-видимому, не пострадала. На фоне такого кровавого события, дрожа сам за свою шкуру в приложении максимальных стараний по обеспечению приказа о прекращении хождения по лагерю, отделенный командир, скорее всего, не доложил по начальству о незначительном инциденте по обнаружению заключенного в вечернее время в Доме свиданий, которого он к тому же сам изъял оттуда. После закрытия навигации, когда Дом свиданий закрылся. Богданову перевели цензором в ИСЧ, что указывало на неизменность к ней доверия со стороны секретных органов. Правда, с открытием навигации 1930 года заведующей Дома свиданий была назначена другая чекистка-заключенная, Лобанова, Но эта замена вряд ли произошла из-за инцидента со мной.

СВИДАНИЕ (2)

С открытием навигации 1930 года матери снова удалось получить в Москве в ОГПУ разрешение на свидание со мной и даже «личное». Это было полной неожиданностью и большой радостью для меня. Лобанова, с которой я был знаком, поскольку зимой она была цензором КВЧ (культурно-воспитательной части), и мне приходилось, как редактору стенгазеты электропредприятий, носить ей на проверку материалы для стенгазеты, вызвала меня по телефону в Дом свиданий, как только приехала мать. Хотя Лобанова была очень черствой особой, может быть, не столько по натуре, сколько по ее фанатичной привязанности к чекистской работе, она до моего прихода успела расхвалить меня моей матери, вплоть до того, что позволила даже усомниться в целесообразности такого сурового приговора мне, как «стопроцентному комсомольцу». Что я совершенно невиновен, она никак не могла допустить. Очевидно, на нее произвели большое впечатление передовицы для стенгазеты в духе догматического марксизма-ленинизма, передовицы, в которых она не вычеркивала ни одного слова, не находила, что надо исправлять, и составила себе мнение о моей высокой политграмотности, которая доступна только комсомольцу, которым я никогда фактически не был. Правдивая женщина, моя мать, без всякого умысла развеяла восхищение Лобановой мною, просто сказав, что я никогда комсомольцем не был, и при входе в Дом свиданий я поразился холодностью обращения со мной Лобановой, так резко отличавшемся от наших встреч в КВЧ. Не зная о состоявшемся до моего прихода ее разговоре с моей матерью, я эту холодность отнес за счет официальности атмосферы Дома свиданий и только потом, когда случайно мать в разговоре упомянула о происшедшем у нее до моего прихода разговоре с Лобановой, я понял, что холодность Лобановой была вызвана ее разочарованием в собственной ошибке. Она не могла себе простить, как обманула ее чекистская бдительность, как она каэра могла посчитать комсомольцем.
Сразу встал вопрос, где поместить мать на время свидания. В это время я уже проживал не в бараке электрометаллороты, а в общежитии электростанции, находившейся в помещении управления электросетями и электромонтажной мастерской. В комнате нас жило шесть заключенных, естественно, поместить мать в эту комнату не представлялось возможным. Заведующий электропредприятиями Миткевич и заведующий электросетями Зиберт сразу пришли мне на помощь и предоставили матери каморку дежурного по электростанции монтера, отгороженную в электромонтажной мастерской. Там была койка для отдыха монтера во время ночного дежурства. Миткевич же постарался почти полностью освободить меня от работы, посоветовав положиться на рабочего при кладовой, в то время как я тогда был ответственным кладовщиком кладовой электростанции. Мой рабочий был честнейшим и аккуратным человеком, и я с радостью передал ему ключи от кладовой, чтоб больше времени пробыть с матерью.

В это свидание мы много времени провели с матерью с глазу на глаз, совершали прогулки в лес, собирая грибы и поспевшую в это время года морошку. При встрече с патрулем мы предъявляли удостоверение на право личного свидания, и нас оставляли в покое. Мать готовила на производственной плите в мастерской, встречая всякое содействие со стороны как проживавших в общежитии заключенных, так и со стороны электромонтеров, уходивших и приходивших с работы на линии в мастерскую.

Незаметно в радости быстро промелькнула неделя, на какой срок имелось разрешение на свидание из Москвы, но за два дня до его окончания Миткевич посоветовал мне подать заявление на имя начальника Соловецкого отделения лагеря с просьбой о продлении свидания. С заявлением мне не пришлось никуда ходить, Миткевич сам написал великолепную характеристику, сам пошел с моим заявлением прямо к начальнику отделения, у которого он пользовался авторитетом, и получил мне продление свидания, к большой нашей радости, еще на неделю. Мы не знали, как благодарить Миткевича за проявленную им чуткость, но благодарность и от себя и от имени матери я передал ему один, матери он не видел и она его, так как по правилам свидания, даже личного, приехавшая на свидание родственница заключенного могла общаться только со своим родственником заключенным, но ни в коем случае, даже разговаривать у кого-нибудь на виду, с каким-нибудь другим заключенным.
Прошло еще три дня второй недели свидания. Погода нам благоприятствовала, заключенные относились к матери с прежней предупредительностью, мы предвкушали еще четыре дня общения друг с другом. Утром четвертого дня второй недели свидания, когда мы с матерью собирались на прогулку в лес, дежурный монтер неожиданно доложил, что меня к телефону вызывает Дом свиданий. В телефонной трубке я услышал ледяной голос Лобановой: «Свидание у Вас прервано, немедленно доставьте свою мать с вещами в Дом свиданий». Я похолодел, не зная, как сказать об этом матери. Пришлось подчиниться. Наскоро собрав вещи, которых у матери почти не было, так как главный груз двух ее чемоданов, которые она привезла, состоял из продуктов и кое-каких носильных вещей для меня. Расстроенные и грустные, мы брели с матерью в Дом свидания, а я ломал себе голову над вопросом, чем я мог провиниться, так как лишение свидания могло быть вызвано только каким-нибудь серьезным нарушением лагерного распорядка.
По мере приближения к Дому свиданий, я обратил внимание на стекающихся туда же со всех сторон заключенных с их родственниками и с вещами. Когда мы пришли в Дом свиданий, там уже было подано несколько телег, на которые находившиеся на свидании наши родственники укладывали свои вещи. Лобанова торопила, на ходу отмечая по списку прибывавших родственников. Пароход «Глеб Бокий» дал второй гудок. Нам не дали даже попрощаться как следует, мимолетный поцелуй и всех вольных граждан взяли под конвой оперуполномоченные ИСЧ, в просторечии оперативники. Телеги двинулись на пристань, а за ними наши родственники. Нас оттеснили стрелки ВОХР и солдаты войск ОГПУ с полной боевой выкладкой.
Замена комвзводов оперативниками для конвоя наших родственников, патрули с полной боевой выкладкой, оказавшиеся у Дома свиданий, подсказали мне о введении чрезвычайного положения в лагере. «Значит персонально я ни в чем не виноват, моя совесть перед матерью чиста, свидание прервали всем, а не только мне, и из-за чего-то грозного, неотвратимого», - подумал я, но что случилось - я недоумевал. И как не везло нам с матерью, в особенности ей, каждое свидание со мной заканчивалось для нее смертельным страхом за мою жизнь!
Но что же все-таки произошло, что так срочно выдворили с Соловков наших родственников, лишили свидания заключенных, даже и тех, к которым лишь накануне приехали родственники?
Приезд матери ко мне на свидание почти совпал с «обострением международной обстановки», как говорила большевицкая пропаганда. Папа Римский призывал в своей энциклике к крестовому походу против коммунистов. В бессильной злобе наказать самого Папу Римского, чекисты, под видом санитарной обработки, обстригли бороды и обрили наголо головы всему духовенству, находившемуся в лагере в заключении. Английские и другие импортеры советского леса, вследствие спада конъюнктуры, так называемого «кризиса в капиталистическом мире 1929 года», отказались покупать советский лес, который был почти единственным источником получения иностранной валюты для закупок машинного оборудования заграницей для индустриализации СССР. При этом на Западе этот отказ прикрыли весьма эффектной формулировкой - нежеланием покупать лес, добытый рабским трудом заключенных. Формулировка была блестящая, поразившая в самое сердце сталинскую диктатуру. Заключенных согнали поротно на митинги, где по докладу воспитателей «единогласно» была принята резолюция, клеймящая «в позорной лжи акул английского и международного империализма о якобы имеющемся в СССР принудительном труде».
И все-таки эти «обострения» оказались не той причиной, по которой лагерь был объявлен на чрезвычайном положении, продолжавшемся больше недели с момента отправки наших родственников с Соловков. Картина для нас заключенных начала проясняться на другой же день, когда этап за этапом с материка стала прибывать масса заключенных без разбора длительности срока заключения и статьи, по которой они были заключены в лагерь. Из их рассказов мы поняли всё, но главная опасность, угрожавшая нам, мне стала известна только значительно позже.
В ту июльскую 1930 года ночь, которая предшествовала дню высылки с Соловков наших родственников, финская армия внезапно перешла границу Карелии на большом фронте, примерно от 63° северной широты до полярного круга, частично разгромив пограничные заставы, частично обойдя их, благодаря знанию местности, и углубилась в карельские леса. Мелкие подразделения финнов атаковали приграничные лагерные лесозаготовительные командировки, ликвидируя охрану, освобождая заключенных, которых переправляли немедленно на финскую территорию.
В возникшем от внезапности нападения хаосе каждое ведомство стало «спасаться» как могло. Пограничники, обнаружив у себя в тылу финские части, начали беспорядочный отход на восток к Белому морю по дорогам, на которых проникшие вглубь по тропинкам, известным только местным жителям-карелам, небольшие финские подразделения из засад истребляли отступавших пограничников. Военное командование, располагая территориальными частями, формировавшимися по ленинским принципам национальной политики из местного населения, не могло ввести их в бой по морально-политическим соображениям против финнов их же сородичей, финнов и карелов, которые при расширении успеха противника легко могли перейти на сторону последнего. К тому же территориальные части в это время года не были укомплектованы, поскольку на три месяца в году службы в них состав призывался только осенью, после окончания полевых работ. Выступивший из Петрозаводска линейный пехотный полк на таком растянутом фронте, да еще в лесах и болотах, представлял собой минимальную угрозу для финнов. Переброска войск из центра страны требовала времени, так как тормозилась одноколейностью Кировской (тогда Мурманской) железной дороги. Лагерное начальство совсем не стремилось отстаивать каждую пядь родной земли, о защите которой тогда и позже, рядясь в тогу пламенных патриотов, твердила при всех случаях большевицкая верхушка. К тому же войска ОГПУ к военным действиям не годились, приученные только к войне с безоружными, лишенными всех прав заключенными. Лагерное начальство до потери сознания испугалось факта освобождения финнами заключенных, повлекшим за собой, во-первых, потерю рабов, во-вторых, и главное - международного скандала, когда эти десятки тысяч живых свидетелей, попав заграницу, распространят в массах правду о «социалистическом» государстве, государстве концлагерей.
Начальник СЛАГа отдал приказ о немедленном снятии всех заключенных с лесозаготовок и конвоировании их на берег Белого моря и далее на Соловки. Попавшие в этот великий исход из Карелии заключенные рассказывали, что на командировках и лагпунктах не давали ни минуты на сборы и гнали к берегу почти бегом. Материально-ответственные лица (кладовщики, каптенармусы) из заключенных доказывали, что не могут стать в строй для отправки, не предупредив, не передав кому-либо по акту вверенных им материальных ценностей, но в ответ получали только удары прикладами. Из заключенных замешкавшихся стать в этап и пристреленных командирами войск ОГПУ наибольший процент падал именно на этих кладовщиков и каптенармусов. Этапы гнали напрямик к морю через леса и болота, где конвой становился легкой добычей рассеявшихся на большую глубину мелких финских подразделений, а заключенные обретали подлинную свободу, тотчас же эвакуируемые на территорию Финляндии. В г. Кеми всех заключенных, работавших в городе, загнали за проволоку лагпункта «Вегеракша» и приготовили к отправке на Соловки.
Флотилия СЛАГа работала без перерыва, перебрасывая на Соловки этап за этапом, выходивших к берегу моря. На пароходе «Глеб Бокий» заключенными набивали не только все трюмы, но их везли и на палубе. Морской буксир «Ударник» с двумя баржами и катер «Пионер» с одной баржой также безостановочно курсировали между Соловецкими островами и Карельским берегом. На этих баржах заключенными не только забивали трюмы, но и палубы, а «Ударник» брал этапы еще и на свою крохотную палубу.
Больше недели финны хозяйничали в Карелии на территории, ограниченной вышеуказанными параллелями, но на берег моря не вышли, а, частично выполнив свою освободительную миссию, уничтожив проволочные ограждения и все постройки на лагерных командировках, отошли без боев на финскую территорию. Отступление финнов спасло нас всех заключенных от страшной гибели, которая была нам приготовлена ОГПУ в случае выхода финских войск на берег Белого моря и, о подготовке которой, я узнал значительно позже.
Настроение у всех нас, соловецких и вновь прибывших заключенных в те дни было особенно прескверное. Торчавшие на башнях кремля пулеметы, сновавшие с полной боевой выкладкой солдаты войск ОГПУ, злые лица начальства, не могли не нагнать страх. Находясь в таком состоянии, никто из заключенных не обратил особого внимания (а может быть, если и заметил, то помалкивал) на нововведение в вооружении войск ОГПУ. При введении описываемого мною чрезвычайного положения в лагере все командиры и солдаты дивизиона войск ОГПУ, стрелки ВОХРа стали носить на ремне через плечо ранее невиданные широкими массами сумки. Это были противогазы, ставшие хорошо известными всем только перед Второй мировой войной. С противогазами ходило и все лагерное начальство, вольнонаемные и сотрудники ИСЧ.
Об этой детали я вспомнил, когда через два года после описываемых событий, мне рассказал мой соловецкий друг заключенный военно-морской летчик Вася Углов, о котором я упоминал в предыдущей главе. Будучи бортмехаником, он был переведен на Соловецкий гидродром техником и, хорошо перезнакомившись со старыми работниками гидродрома - заключенными, узнал от них о страшном готовившемся в июле 1930 года злодеянии на Соловках.
Действительно, в первый же день чрезвычайного положения, я видел, как на Соловецкий гидродром опустилось около десятка, мощных по тем временам, военных гидросамолетов-бомбардировщиков «Дорнье-Валь», построенных для Красного воздушного флота немецкой фирмой «Дорнье» и состоявших тогда у нас на вооружении. Тогда я расценил прилет этих гидросамолетов как концентрацию сил против вторжения финнов, хотя и был несколько удивлен их бездействию в последующие дни. Никуда они не летали, а мирно покачивались на якорях. Васе Углову рассказали, что эти гидросамолеты до отказа были загружены химическими бомбами, которые в случае выхода финнов на побережье Белого моря, летчики должны были обрушить на места жительства заключенных на Соловецких островах для уничтожения всех заключенных отравляющими веществами. Соловецкие острова превратились бы в гигантскую газовую камеру, которые применялись потом немецкими нацистами в своих лагерях смерти. В свете этого сообщения, только в 1932 году, мне стали понятны и противогазы охраны и начальства лагеря и неподвижность мощных горбатых воздушных кораблей, как бы выгнувших свои спины наподобие хищника перед прыжком на свою жертву. Характерно, что при повторных впоследствии по другим поводам чрезвычайных положениях в лагере противогазы на вооружении войск ОГПУ и ВОХРа отсутствовали!
Материнское сердце чувствовало в какой опасности оставался я и в этот ее отъезд с Соловков, и мать успокоилась только спустя более месяца, получив от меня первое после второго свидания письмо и тут же, с присущей ей энергией стала хлопотать о новом свидании со мной. Она снова оббивала пороги ОГПУ в Москве, и в октябре того же, 1930 года, добилась разрешения на свидание со мной, правда, лишь «на общих основаниях». Два свидания в год - это было неслыханно для заключенных на Соловках!
К этому времени у меня уже было много знакомых заключенных, особенно благодаря выполняемым мною обязанностям контролера электросети по осветительным установкам. От электромеханика радиостанции морского кадета, лаборанта Военно-воздушной академии им. Жуковского заключенного Хомутова я узнал о прибытии матери в Кемь ко мне на свидание. Хомутов был осведомлен о радиограмме, поступившей из УСЛАГа начальнику Соловецкого отделения с запросом о возможности моего свидания с матерью. Он также мне сообщил о благоприятном ответе с Соловков, потому что в случае неблагоприятной характеристики обо мне, матери не дали бы разрешения в Кеми в УСЛАГе на въезд на Соловки и аннулировали разрешение на свидание, выданное в Москве. Поэтому вызов в Дом свиданий на этот раз не был для меня неожиданностью.
Так же, как и год назад, мы чинно рядом сидели с матерью за столом, во главе которого сидела теперь уже не Богданова, а Лобанова, зорко следившая со своей надзирательницей, тоже уже другой, за разговорами за столом, часто одергивая заключенных. Так же мою мать с другими родственницами выводили на час ежедневно на прогулку под личным конвоем Лобановой. В одну из таких прогулок матери попало от Лобановой, и мать очень опасалась, что этот инцидент может послужить предлогом для прекращения свидания досрочно. Мать увидела Богданову и, питая к ней чувство благодарности за то доброе дело, которое она совершила в прошлогодний приезд матери – вызвала меня тайком для дополнительного прощания - мать вышла из строя прогуливаемых, подошла к Богдановой и расцеловалась с ней. Матери никак не могло прийти в голову, что поскольку теперь Богданова не заведующая Домом свидания, матери нельзя с ней общаться, что Богданова теперь просто заключенная, с которой нельзя общаться и даже нельзя узнавать. Службистка Лобанова знала только инструкцию и не могла понять той простой истины, что человеческие чувства никогда не укладываются в печатной бумаги, их никакими инструкциями не регламентировать.
На третий день свидания с матерью, я получил разрешение от начальника Соловецкого отделения, по моему ходатайству, на продление свидания «на общих основаниях» еще на три дня. Таким образом, шесть дней по часу в день мы снова увиделись с матерью и, на этот раз, она уехала спокойно без всяких происшествий, хотя в душе все же опасаясь за мою жизнь, так как за три приезда на Соловки она успела хорошо изучить лагерную обстановку, почти весь комплекс опасностей, ежедневно подстерегающих каждого заключенного.
Ее приезд в октябре 1930 года был последним ее приездом на Соловки. С 1931 года свидания заключенным, содержащимся на Соловках, были запрещены полностью, и все старания матери не давали никаких результатов. Когда она подавала заявление в ОГПУ и принимавший чекист узнавал о моем местопребывании в Соловецком отделении СЛАГа, он просто швырял заявление в лицо матери и выгонял ее, не желая и разговаривать.
Увиделись мы с матерью только через три года после этого, когда меня перевели с Соловков в г. Кемь. На материке царила другая атмосфера, и в последующие четыре года мать ко мне в лагерь на свидание приезжала еще четыре раза, хотя один раз и безрезультатно, весной 1935 года, когда она не была допущена в лагерь ко мне злым начальником отделения заключенным-чекистом-евреем Дич без всякого к тому повода с моей стороны. Но жаловаться было некому, тем более что Дич был ближайшим родственником начальника Белбалткомбината чекиста Раппопорта. Тогда мать так и уехала домой, не повидавши меня.
Оглядываясь назад, можно только с восхищением и глубокой благодарностью вспоминать необыкновенную самоотверженность на которую шла моя мать, да и не только моя мать, а и другие родственницы, чтобы ценой таких унижений получать разрешение на свидание, затрачивать средства на дальний путь, продавая все последнее, рисковать переправой через штормовое холодное море, чтоб нравственно поддержать сраженных несправедливостью, угнетенных лагерным режимом, дорогих сердцу заключенных.
Я вглядывался в этих отважных, несгибаемых женщин и со всей ответственностью свидетельствую, что нет, не перевелись на земле русской и в XX веке княгини Трубецкие!
 

ТИФ

Тиф - заболевание инфекционное. Известны тифы: сыпной, брюшной, возвратный. Самым опасным для жизни человека является, пожалуй, сыпной тиф, влекущий за собой больший процент смертности. Заражение человека сыпным тифом происходит от проникновения в его кровь бациллы тифа при укусе человека вшой, кусавшей перед тем больного сыпным тифом. Таким образом вошь является переносчиком сыпного тифа и, следовательно, борьба с сыпным тифом сводится прежде всего к чистоте и к изоляции больных от здоровых людей. Известно, что истощенный организм вследствие недоедания менее стоек к перебориванию болезни, а поэтому и смертельный исход болезни у истощенных людей почти предрешен.
Народная мудрость называет сыпной тиф - голодным тифом, эпидемии которого всегда так быстро распространяются во время всяческих народных бедствий, вызывающих прежде всего голод и нехватки других предметов обихода. Нехватка пищи понижает сопротивляемость организма человека к инфекции, нехватка мыла затрудняет борьбу за чистоту, без которой насекомые составляют неотъемлемое окружение существования человека. Действительно эпидемия сыпного тифа охватила всю страну в годы гражданской войны, она в не меньшем масштабе вспыхнула на пороге тридцатых годов, вызванная невероятными лишениями, обрушившимися на народы нашей страны, как следствие проведенной Сталиным коллективизации деревни и непосильных темпов индустриализации страны в первой Пятилетки. Не зря Сталин назвал коллективизацию деревни событием по значимости равной Октябрьской революции. По возникшим от нее последствиям, в частности по эпидемии сыпного тифа, его высказывания были безусловно верны.
Параллельно коллективизации деревни и наступления на жизненный уровень трудящихся, начиная с 1929 года большевицкая верхушка неудержимой лавиной обрушила на народ массовые аресты во всех слоях общества. В следственных тюрьмах не хватало места для арестованных, несмотря на то, что в одиночные камеры помещали до десяти человек, а в общих, рассчитанных на двадцать пять арестантов, число их превышало сотню. Как ни быстро выносили приговоры оптом и Коллегия ОГПУ и так называемые «тройки» ОГПУ на местах, число людей под следствием все росло, их негде было содержать.
Решено было очистить все тюрьмы от заключенных (уголовников), отбывавших в них полученные по суду сроки (по приговорам ОГПУ по 58 статье заключенных сразу отправляли в концлагеря) и направить их в концлагеря, чтобы эти тюрьмы использовать как следственные. Поскольку в конце третьего, начале четвертого квартала 1929 года Северный лагерь в районе Архангельска только организовывался, заключенных, невзирая на сроки заключения, стали отправлять этапами в Соловецкий лагерь. Одновременно с разгрузкой тюрем от уголовников в Соловецкий лагерь шли этапы и с заключенными по 58 статье. В октябре и ноябре 1929 года в СЛОН стали прибывать эти этапы по нескольку в сутки.

Перебравшееся в это время в г. Кемь Управление СЛОНа, не желая возиться с размещением этих этапов на материке, в Карелии, транзитом через Кемперпункт направляло их на Соловецкие острова. В октябре и ноябре пароход «Глеб Бокий», морской буксир «Ударник» с двумя баржами без остановки курсировали между Поповым островом, где был расположен Кемперпункт, и Большим Соловецким островом, перевозя в сутки по несколько больших этапов на Соловки. Напрасно начальник Соловецкого отделения лагеря слал радиограмму за радиограммой начальнику СЛОНа в Кемь о невозможности размещения на Соловецких островах такой массы заключенных - этапы все шли и шли.
Пропускная способность Соловецкой бани и дезинфекционной камеры была очень ограничена, и большинство этапов не успевали проходить санитарную обработку по прибытии на Соловки. А в санитарной обработке была крайняя необходимость, так как по всей стране сыпной тиф уже косил жертвы, сыпной тиф проник и в тюрьмы, где нашел особенно благоприятную для себя почву по быстрому распространению болезни. В одежде прибывающих с этапами заключенных миллиардами кишели вши, в этапы без разбору включали людей, уже заболевших сыпным тифом.
Помещать заключенных было негде, Соловецкий лагерь вмещал около трех тысяч заключенных, а за короткое время на Соловки нагнали еще восемнадцать тысяч. Прибывающие заключенные рыли для себя землянки, где их содержали в необыкновенной скученности, в ужасающих антисанитарных условиях, без вывода на работу, так как последней на такую массу заключенных не хватало. Как неработающие, прибывшие заключенные получали голодный паек, кухня не могла обслужить такого большого количества горячей пищей и просто даже кипятком. Такое питание еще более подрывало организмы заключенных и без того подорванные тюремным режимом и переживаниями на следствии, что в совокупности доводило сопротивляемость заболеванию тифом почти до ноля. Для содержания вновь прибывающих этапов на первых порах были использованы бывшие монастырские конюшни, куда в стойла на ночь загоняли заключенных. В стойла набивали столько, что там можно было только стоять, тесно прижавшись друг к другу. Когда по утрам открывали стойла, то в выходившей толпе на пол падали трупы умерших за ночь заключенных, поскольку в той неимоверной тесноте трупам некуда было падать, и с момента смерти они так и оставались в вертикальном положении, зажатые телами живых людей.

Неудивительно, что в эти месяцы началась на Соловках страшнейшая эпидемия тифа. Из 21 тысячи заключенных к концу 1929 года заболело сыпным тифом 16 тысяч, из них половина со смертельным исходом. Десять громадных братских могил на кладбище, по 800 трупов в каждой, сложенных рядами, приняли останки этих мучеников. Столь высокий процент смертности объясняется еще почти полным отсутствием медицинской помощи больным. Что могли сделать при таком массовом заболевании три врача, начальница санчасти вольнонаемная врач ОГПУ, жена начальника Соловецкого отделения, по специальности врач-венеролог, и мой «одноделец», киевский студент третьего курса медицинского факультета Киевского Университета Борис Горицын *, причисленный, ввиду чрезвычайных обстоятельств, к лику врачей?

Горицын Борис Борисович

С тремя помощниками бывшими ротными фельдшерами-заключенными, могли ли они охватить всю массу заболевших?
Для изоляции тифозных больных был предпринят неслыханный шаг - все заключенные, в том числе и с десятилетними сроками (а таких было преимущественно, так как десятилетников боялись поселять за пределами кремля) были выселены из кремля и все бесчисленные его помещения, включая и помещения Соловецкого театра, были превращены в один сплошной госпиталь. Остро не хватало санитаров, ряды которых отчасти пополнили уголовники, найдя в этой профессии явную выгоду лично для себя. Они выдирали золотые зубы не только у трупов, но и у умирающих, проигрывая сейчас же все в карты. Возможно, что последним занятием они больше занимались, чем уходом за больными. Вырыванием золотых зубов у трупов занимались и работники ИСЧ под предлогом сдачи золота государству, но неизвестно, сколько действительно золотых зубов попало в казну, а сколько прилипло к рукам этих оперативных работников.
Массовое изгнание еще не заболевших тифом заключенных из кремля оказалось на руку и мне, и Мише Гуля-Яновскому. Обоих нас, несмотря на наш десятилетний срок, в конце ноября 1929 года перевели в барак электрометаллроты, находившийся за кремлем, как бы на некоторую волю. Теперь мы ходили на электростанцию без унизительной проверки в воротах кремля «сведений» и когда мы шли на работу и когда возвращались с нее. Психологически очень действовало сознание при возвращении с работы в кремль о невозможности по своему желанию выйти из кремля; когда снова пойдешь на работу, тогда только конвой и выпустит из кремля. Таким образом, кремль представлял что-то похожее на тюрьму, только далеко-далеко от цивилизованных мест. Правда, в бараке, куда нас перевели, не было отдельного для каждого топчана, как во 2-ой роте в кремле, где мы жили до этого. Была в бараке вагонная система нар (двухъярусная) и не было отдельных камер на 5-6 заключенных, как во 2-ой роте, а был сплошной барак на 100 человек, что создавало много шуму. К тому же на нарах были и клопы. Но все эти неудобства быта с лихвой перекрывались сознанием, что мы как бы вырвались на свободу из стен кремлевского каменного мешка. И даже боязнь заболеть сыпным тифом, как казалось, который рано или поздно непременно должен был и нас подкосить, ничуть не уменьшала нашей радости от перевода в электрометаллроту.
Наш перевод в электрометаллроту и работа на электростанции как раз нас и спасла от тифа. Весь персонал электропредприятий, сосредоточенный в этом бараке, был на особо благоприятном, в смысле чистоты, положении благодаря стараниям заведующего электропредприятиями заключенного инженера Миткевича. Наличие двух ванн в отгороженных в котельной каморках, к которым горячая вода подавалась из конденсаторной установки пародинам, давало возможность всему персоналу электропредприятий мыться ежедневно с мылом, отпускавшемся нам, по распоряжению Миткевича, из кладовой электростанции, как на производственное спецмыло, без всякого ограничения. После мытья в бане мы ежедневно меняли белье, поскольку Миткевич организовал при электростанции прачечную, в которой стирку производили два заключенных китайца, отменно владевших искусством прачек. Эти два мероприятия позволили нам не только чаще мыться, чем могла бы дойти наша очередь на мытье в общелагерной бане, где к тому же почти не давалось мыла, но и изолировали нас, заключенных барака электрометаллроты от всех остальных заключенных, а, следовательно, от вшей,- разносчиков сыпного тифа. Если к этому еще прибавить и питание, и притом несколько улучшенное, чем на общелагерной кухне, которое мы получали на кухне электростанции, то станет понятным та действенная изоляция персонала электропредприятия, которая немало способствовала сохранению здоровья электриков. Действительно за всю эпидемию сыпного тифа из 80 заключенных персонала злектропредприятий тифом заболело только два человека и без смертельного исхода.
В числе заболевших был и Данилов, перешедший после сокращения штата злектропредприятий из делопроизводителей в десятники по приемке и разделке топлива во дворе электростанции. Постоянное его общение с присылаемыми из общих рот заключенными для выгрузки и разделки топлива послужили причиной его заражения тифом. Заболевание Данилова тифом очень всех нас поразило, так как бытовые условия у него были превосходными, он жил в общежитии электропредприятий при электромонтажной мастерской, занимая один целую комнату, что неслыханно было для работников его ранга, и, казалось, обеспечивало полностью от заражения тифом.
Материальные склады Соловецкого отделения помещались в кремле в подвалах соборов. По выполняемой мною работе, рабочего при кладовой, мне приходилось и во время эпидемии почти ежедневно ходить в эти склады для получения различных материалов, входить в кремль, в сплошной сыпнотифозный госпиталь, подвергаясь тем самым бо́льшей опасности заразиться, чем остальной персонал электропредприятий. Однажды я получил мешок ветоши для обтирки машин, которая представляла собой негодное к носке нательное белье заключенных, явно снятое с умерших от тифа и наскоро продезинфицированное. Я взвалил мешок через плечо, но не успел еще выйти из кремля, как почувствовал острый укус в шею. Запустив за воротник пальцы, я, к своему ужасу, под ногтем вытащил огромную вошь. Сомнений не было, мне оставалось только ждать инкубационный период и готовиться к отправке из роты в кремль в госпиталь как заболевший тифом, а может быть затем и дальше - на кладбище. Но инкубационный период прошел, я чувствовал себя так же и к величайшему изумлению и своему и моих друзей, которым я рассказал об укусе вши, я так и не заболел сыпным тифом тогда. И вообще эта болезнь меня миновала, я уцелел в эту эпидемию сыпного тифа.
В январе 1930 года эпидемия сыпного тифа на Соловецких островах пошла на убыль и к концу января прекратилась почти совсем. Но на смену тифозной эпидемии пришла другая, возможно не столь грозная по количеству смертных случаев, но дающая более отдаленные ужасные результаты, сделавшая тысячи заключенных неполноценными людьми на весь остаток жизни. По лагерю распространилась цинга.
Цинга, как известно, вызывается недостатком витаминов в организме человека. Эта болезнь имела распространение главным образом среди персонала высокоширотных экспедиций и среди экипажей кораблей дальнего плавания, когда основная пища состояла из консервированных продуктов. Цингой заключенные болели ежегодно, главным образом в феврале, марте, когда из организма улетучивались последние остатки витаминов, столь скудно получаемые заключенными в концлагере, даже в летние месяцы, поскольку основной пищей круглый год служила соленая конина и соленая рыба. Неоднократно цинга подкрадывалась и ко мне, но я не давал ей развиваться, поглощая присылаемый матерью в посылках клюквенный экстракт и заставляя себя в весенние месяцы как можно больше двигаться на свежем воздухе, разгоняя ужасную сонливость, являющуюся верным признаком начала заболевания цингой. Я по делу и без дела на лыжах проверял линии электропередачи, пробегая в день до десяти километров, и цинга отступала от меня.
Ослабленные перенесенным тифом, заключенные Соловков становились особенно легкой добычей цинги. С распухшими ногами, покрытыми пятнами, беззубые, с кровоточащими деснами, еле передвигаясь вдоль стен, тысячи заключенных стали неработоспособными весной 1930 года. Оставшиеся в живых от этой эпидемии цинги, в дальнейшем влачили жалкое существование на голодном пайке инвалидов, в которые они были зачислены и официально, так как действительно не могли ничего делать. Поскольку эти массы заключенных-инвалидов стали бесполезным балластом для концлагеря, выполнявшего производственные планы, в 1932 году специально приехавшая комиссия ОГПУ из Москвы «сактировала» их, освободив от дальнейшего отбывания срока заключения в концлагерях и заменив его ссылкой на поселение в район реки Мезень в северо-восточный угол. Белого моря. Эта «гуманная» замена содержания в концлагерях «вольной» высылкой по существу явилась для этих несчастных смертным приговором, поскольку в концлагере они имели хоть какой-то паек и кров над головой, а на поселении по берегам дикой реки Мезень они, нетрудоспособные инвалиды, должны были своим трудом сами зарабатывать себе на пропитание.
Эти две эпидемии в 1929-30 годах на Соловках очень повысили процент смертности заключенных, который и без них в год составлял 10% от списочного состава заключенных. Львиная доля этих процентов смертности приходилась на заболевание туберкулезом, который хотя не являлся эпидемической болезнью, а инфекционной, лагерная администрация никаких мер по изоляции даже явно больных туберкулезом от общей массы заключенных никогда, ни в одном лагере не предпринимала, и зараза очень легко распространялась, переходя все на новые и новые жертвы. У палочки Коха в тюрьмах и концлагерях было очень много союзников и ни одного противника. Скученность и отсутствие нормального объема воздуха в камерах, недостаточность времени прогулок на свежем воздухе, а зачастую лишение последних подследственных заключенных, еда скудного пайка из общей посуды вызывали массовое заражение туберкулезом заключенных уже под следствием в тюрьме. Полуголодный паек и непосильные работы при постоянном воздействии на нервную систему лагерного режима только ускоряли течение болезни у заключенных в концлагере, которая быстро сводила их в могилу. Особенно быстро от туберкулеза гибли в донельзя сыром климате Соловецких островов и Карелии народности Средней Азии и Сибири, привыкшие к резко-континентальному сухому климату.
Привезенные в СЛОН на Соловки после подавленного в 1927 году восстания за независимость, якуты почти поголовно погибли от туберкулеза в первую же зиму пребывания на Соловках. В 1929 году в живых я застал только двух якутов, одного электромонтера и работника общего отдела УСЛОНа, бывшего председателя ЦИКа Совета рабочих и крестьянских депутатов «Автономной» Якутской советской социалистической республики. Поголовно за одну зиму 1931-32 годов вымерли от туберкулеза так называемые басмачи, которые в очень больших этапах были привезены летом 1931 года на Соловки. Прибытие одного из этих этапов мне удалось наблюдать с противоположного берега бухты Благословения. Палуба парохода «Глеб Бокий» казалась издали пестрым ковром в кричаще ярких тонах. Этап был настолько велик, что не поместился в трюмы парохода, и часть басмачей в своих национальных халатах различных цветов была размещена прямо на палубе. К весне не стало ни одного халата.
На моих глазах от туберкулеза умерли один наш электромонтер и рабочий кладовой электростанции, оба в возрасте около тридцати лет. Последний был очень мужественным человеком и встретил смерть мужественно. Ему не повезло, как и не везло в жизни. Потомственный пролетарий он погиб от карающего меча пролетарской диктатуры. Когда я стал кладовщиком электростанции, заведующий эдектропредприятиями перевел его ко мне из кочегаров, чтобы облегчить его труд, дать какую-то возможность бороться с пожиравшей его чахоткой. Он много рассказывал о себе. Сын многодетного грузчика из порта Поти на Черном море, он с 15 лет стал моряком, сначала юнгой, а потом кочегаром на одном из пароходов РОПИТа (Российское общество Пароходства и Торговли). Пароход, на котором он плавал, в числе других был использован для эвакуации армии генерала Врангеля из Крыма в Алжир, в Бизерту. Когда пароходы РОПИТа стали на прикол в Бизерте, вдали от родины, молодой кочегар нанялся кочегаром на итальянский пароход, на котором проплавал два года. Итальянский пароход после этого пошел на слом, а он снова остался безработным и завербовался во французский иностранный легион. Сборища преступников, из которых почти сплошь состоял Иностранный легион, жестокости, с которой расправлялись солдаты с кочующими бедуинами, против которых французы вели постоянную войну, палочной дисциплины не мог вытерпеть этот глубоко порядочный человек, и он дезертировал из Иностранного легиона, пробравшись через раскаленные пески Сахары на территорию, не принадлежащую Франции. Два года службы в Иностранном легионе он вспоминал, как кошмар. В 1926 году он вернулся в СССР, где, по слухам, наступило райское житье. На родной земле он был немедленно арестован ОГПУ и административно получил «минус шесть», т.е. лишение права проживать в шести больших городах и пограничной зоне. Он был выслан под надзор ОГПУ в Астрахань. Рассмотрев, что в нашей стране далеко не райское житье, он решил в 1927 года бежать заграницу, для чего выбрал порт Новороссийск. Он мне говорил, что на грузовых пароходах существуют такие места, о которых знают только кочегары, и в таком месте он решил спрятаться на иностранном пароходе от пограничников. Проникнув ночью в порт, он высчитал время, за которое пограничник проходит по пирсу взад и вперед вдоль борта парохода и когда тот стал удаляться от носа парохода, он вскарабкался по причалу на палубу парохода и спрятался в тайнике, где он хотел переждать, пока пароход выйдет из территориальных вод СССР. Очевидно все же пограничник заметил, как он влез на палубу парохода, и утром пограничники перевернули все на пароходе вверх дном и нашли его. Приговор ОГПУ был суровый: десять лет заключения в лагере особого назначения, где молодой моряк и окончил свой жизненный путь.
С далеко зашедшим процессом туберкулеза легких остав