Сохранено 2585967 имен
Поддержать проект

Чичибабин Борис Алексеевич

Чичибабин (наст.фамилия Полушин) Борис Алексеевич. (9.01.1923г., г.Кременчуг - 15.12.1994г., г.Харьков, Украина) - поэт. Вся его жизнь прошла на Украине, за исключением 5 лет ГУЛАГа. В 1940г. окончил школу и поступил на исторический факультет ХГУ. Война прервала учебу, и с 1942 по 1945гг. Чичибабин проходил воинскую службу в Закавказском военном округе. В 1945г. демобилизовался и поступил на филологический факультет Харьковского университета. Сдавал экзамены за 1 и 2 курс, но в июне 1946г. был арестован в Харькове, отправлен на Лубянку в Москву, а оттуда (через Лефортовскую тюрьму) в Вятлаг (Кировская область, Россия). Освобожденный в 1951г., зарабатывал на жизнь случайными работами, пока не окончил в 1953г. бухгалтерские курсы. До 1962г. работал бухгалтером.

В 1963г. одновременно в Москве и в Харькове выходят сборники его стихотворений. В них, как и в вышедших затем в Харькове до 1968г. двух сборниках, отсутствуют главные его стихи, кроме того, многие изуродованы цензурой. С 1964 по 1966гг. руководил литературной студией, которая была закрыта в 1966г. по идеологическим соображениям. Чичибабин вынужден был снова устраиваться на конторскую работу и с 1966 по 1989гг. работал в Харьковском трамвайно-троллейбусном управлении в должности экономиста-товароведа. В 1966г. был принят в Союз Писателей СССР. С 1968г., пережив сильный духовный кризис, решает писать так, как ему диктует совесть, не считаясь с усиливающимся идеологическим прессом, оставляя сознательно всякую надежду быть опубликованным при жизни. Правда, в московском "самиздате" в 1972г. вышел сборник его стихотворений. Следствием этого было исключение Чичибабина из СП СССР в 1973г. и замалчивание его имени в течении пятнадцати лет. Перестройка вернула Чичибабина читателю. С 1987/88гг. подборки стихотворений публикуются в литературных газетах и журналах. Читатель заново знакомится с Чичибабиным по публикациям о нем, по интервью с ним. Проходят творческие вечера поэта в разных городах. Чтение Чичибабиным своих стихотворений незабываемо. В 1989г. на фирме "Мелодия" вышла авторская пластинка "Колокол".

Поэзия Чичибабина, отразившая трагический путь общества, несет отпечаток внутренней свободы, нравственного поиска и ответственности человека перед Богом. В творчестве Чичибабина органически переплелись философская, гражданская, любовная и пейзажная лирика. Чичибабин - поэт сложной и богатой стиховой культуры, вобравшей лучшие традиции русской поэзии. Родившись в Украине, он был крепко связан с ее историей, знал, любил и ценил украинскую поэзию, которая стала одним из источников его творчества. В 1990г. за книгу "Колокол" поэт удостоен Государственной премии СССР. В 1993г. Литературно-общественное движение "Апрель" наградило Чичибабина премией имени А.Д.Сахарова "За гражданское мужество писателя".

Чичибабин - автор поэтических сборников: "Молодость" (Москва, 1963г); "Мороз и солнце" (Харьков, 1963г); "Гармония" (Харьков, 1965г); "Плывет Аврора" (Харьков, 1968г); "Колокол" (Москва, 1989г); "Мои шестидесятые"(Киев, 1990г); "Колокол" (Москва, 1991г); "82 сонета + 28 стихотворений о любви" (Москва, 1994г); "Цветение картошки" (Москва, 1994г). Последний сборник "В стихах и прозе" (Харьков, 1995г), подготовленный самим поэтом, был издан уже после его кончины. В 1998 году в Харькове вышла книга, посвященная памяти поэта -"Борис Чичибабин в статьях и воспоминаниях".

Лилия Семеновна Карась-Чичибабина.

ДАВНО ХОЧУ СКАЗАТЬ... БЫВАЕТ ЛИ СВОБОДА БЕЗ КУЛЬТУРЫ? Печатается по «Литературной газете» (1991, 16 янв.)

Я как-то так «странно устроен», что «частной» жизни с бытовыми подробностями для меня просто не существует. Поэтому я никогда не смог бы написать хорошей прозы, даже мемуарной: ведь вся проза держится исключительно на этих подробностях. (При Сталине я сидел в лагере ни за что — «за антисоветскую агитацию», но что такое означала эта «агитация» по тем временам, за которую я получил смехотворный срок — пять лет, не знает никто. Лагерь не оставил в моей жизни никаких следов, я ничего не запомнил из тех страшных пяти лет, и, когда я попадаю в компанию бывших лагерников, я чувствую себя самозванцем. Я и там жил своей внутренней, духовной жизнью.

Да что лагерь? Будучи отлучен от литературной жизни, лишенный возможности публиковать свои стихи, для того чтобы заработать на кусок хлеба, я 25 лет проработал чем-то вроде экономиста-плановика (числился по штатному расписанию «мастером») в трамвайно-троллейбусном управлении. К своей работе относился добросовестно, и, надеюсь, сослуживцы поминают меня добром, но и эта работа никакого отношения к моей подлинной жизни не имела. Я отрабатывал свои положенные 8 часов — и забывал все: службу, служебные отношения, выговоры начальства — и возвращался к настоящей жизни: к книгам, стихам, к раздумьям о времени и мире. Не знаю, живут ли так все поэты, но я жил так и иначе жить не могу. То, о чем я написал, — это и есть моя жизнь, и разве сейчас кто-нибудь в стране живет другим, тем более человек, имеющий какое-то отношение к русской литературе?

Свобода, культура, ответственность. Эти понятия связаны между собою теснее и нерассоединимее, чем нам представляется. Свободный человек в свободном обществе не может не уважать культуру, облегчающую и одухотворяющую его труд, быт, досуг, повседневную жизнь, как не может не обладать чувством собственного достоинства и личной ответственности. В этом и состоит его отличие от раба, который не волен не только в своих деяниях, но и в самой жизни, у которого изначально вместе со всеми человеческими правами отобрано и чувство ответственности, а культура для которого является одним из атрибутов ненавистной господской власти, то есть чем-то чуждым, ненадобным и враждебным. Свобода без чувства ответственности и без уважения к культуре есть абсурд и дикость, производные от «бессмысленного и беспощадного» рабского бунта, то же вывернутое рабство, нечто невообразимое и страшное.

Все это мы ощущаем «на своей шкуре», вдыхаем из атмосферы нашей общественной жизни. Когда наши «духовные пастыри» прочитали у великого русского писателя Василия Гроссмана всей его горькой жизнью выстраданную мысль о том, что «русская душа — тысячелетняя раба», что развитие Запада оплодотворялось ростом свободы, а развитие России оплодотворялось ростом рабства, как они обрушились на него за эти «исступленные нападки» на русский народ! Да оглянитесь вокруг, посмотрите в зеркало! При обилии всяческих гражданских, «внешних» прав и свобод, буквально обрушившихся на нас за последние три-четыре года (частью этих прав и свобод мы были непрошено-нежданно-негаданно одарены «свыше», часть их сами позже отвоевали на демонстрациях и митингах), мы так до сих пор и не обрели единственно нужной нам, «внутренней», подлинной свободы, неотделимой от культуры и ответственности. В нас ничуть не изжиты представления и чувства, свойственные рабам, рабская психология, рабские темнота и злоба. Мы по-прежнему безответственны, бескультурны и несвободны. Как это и пристало рабам, мы шарахаемся из крайности в крайность, и то, чему были безоговорочно привержены и что безусомнительно славили вчера, сегодня столь же безусомнительно и безоговорочно предаем осуждению и проклятию, сами при этом даже не подумав о покаянии и искуплении. Вчерашние поголовные атеисты, сегодня мы скопом бросаемся в православную церковь, опять-таки не с покаянием, а за утешением и помощью, не подозревая того, что путь веры трудный и тернистый и уж в любом случае индивидуальный, личностный, свободный и ответственный путь. Разуверившись в наших любимцах и лидерах, устав от их парламентской и митинговой болтовни, поняв-таки, что они такие же рабы, воюющие друг с другом за свою правоту, за свой верх, за свою власть, в предчувствии беды мы по-прежнему ждем выхода и спасения от кого угодно, но только не от самих себя. Рабы, никогда не знавшие радости свободного труда, свободного деяния, мы, может быть, и хотели бы, да не можем, не умеем приложить руки и душу к какому-то конкретному живому делу, которое хотя бы чуть-чуть изменило к лучшему положение в доме, в селе, в городе, в государстве, хотя бы на немного улучшило и осмыслило нашу жизнь.

Я уже не раз приводил и, пока дышу, не устану повторять благую и живительную мысль моего любимого Бердяева, его мудрое и точное противопоставление религиозного, благородного и плодотворного чувства вины, присущего свободному человеку, рабскому чувству обиды, безбожному, низменному и губительному. А мы все сегодня полны этим рабским чувством. Я не стану говорить о том, что в противоположность христианскому, зрячему, доброму чувству вины чувство обиды недоброе, слепое, нехристианское: какие же мы христиане? Далеко нам сегодня до христианства. Но ведь простой здравый смысл говорит, и ребенку ясно, что чувство обиды, развиваемое, подогреваемое, культивируемое, делает и самого подверженного этому чувству несчастным и приносит неостановимое, безудержное, бесконечное зло в мире: счет обидам, поиски виноватых, тоска по оплате и возмездию ведут к новым обидам и распрям — и так без конца.

Когда один из немногих истинно свободных людей в стране — Дмитрий Сергеевич Лихачев призвал нас всех к покаянию. Господи, как возмутилось в нас рабское чувство обиды: пусть палачи и насильники каются, казнокрады, начальники, аппаратчики, а нам-то в чем? Мы непричастны, мы — как все, мы сами обиженные, жертвы, винтики. Да вот в том, что винтики, и покаемся! Академик Лихачев, чудом избежавший расстрела на Соловках, не считает, что ему не в чем каяться, не снимает с себя вины за все зло, всю ложь, все грехи своего времени и своего государства. И академик Сахаров не снимал. И те семеро, что вышли на площадь, протестуя против ввода наших войск в Чехословакию, не снимали и не снимают. И кто в лагерях и психушках при Брежневе сидел, не считают себя героями, винятся, каются. В том, что жили в такое время, в такой стране и, значит, не могут быть непричастны ко всему, что творилось тогда, да и по сей день творится, не могут не разделять вины и ответственности за все, что делалось и делается, что было и есть. Да так всегда и велось на свете, чем душа праведней, тем она сама себя считает грешней и виноватей, тем больше ей есть в чем каяться, а мнили о себе, что не в чем, те, кто понаглей да поподлей, ну разве что еще дурачки, по слепоте да недомыслию. Не может же быть свободы без чувства ответственности!

Но и без культуры какая ж свобода? А мы ужасно некультурны. Посмотрите, послушайте, как мы спорим, как ведем себя на митингах наших, на диспутах, в журнальной грызне, на съездах наших, хотя бы и писательских. И все норовим историю нашу переписывать, какие-то страницы ее зачеркивать, как будто их и в помине не было. Да она, история русская, вся в наших костях да крови, никуда от нее не денешься: ни от царей, ни от бунтарей, ни от Ивана Грозного, ни от Стеньки Разина, ни от Столыпина — реформатора и вешателя. Сегодня мы его превозносим как великого государственного деятеля, а я до смерти не забуду, как везли меня при Сталине в лагерь, с сотней таких же безвинно осужденных, в нечеловеческом вагоне, который, по старой памяти, назывался столыпинским. Вот сейчас мы с обоих краев в один голос от Октябрьской революции отрекаемся. Дескать, революция эта в историю нашу как бы по ошибке попала: историческое недоразумение и преступление, да и не народная революция, а переворот, сотворенный кучкой злоумышленников, преимущественно нерусского происхождения. Да чушь все это! Не могла кучка злоумышленников всю Россию всколыхнуть до самых глухих и отдаленных окраин, до самого Тихого океана. Значит, накапливались обиды, чтобы прорваться разом в великую и страшную четырехлетнюю братоубийственную войну. Тому и свидетель есть непогрешимый и неподкупный, которому невозможно не верить, — великая русская литература. Или уже не слышим Некрасова? Не слышим Щедрина? Не слышим великого Толстого, кого весь мир слышал? А как же Достоевский, которого сейчас на каждом шагу поминают? Да вспомните, перечитайте в «Карамазовых» разговор в трактире Ивана с Алешей, историю про то, как крепостного ребенка помещик собаками затравил. Перечитайте Александра Блока, самого чуткого, самого искреннего, самого прозорливого русского поэта XX века, стихи его из третьего тома о «Страшном мире» и все его статьи того времени. Или и Блоку не верите? Перечитайте Бунина, ненавидящего революцию, — «Деревню». Ведь очевидно же, что не могло не свершиться революции в этой стране, в нашей многогрешной России, и что должна она была разразиться именно такой — великой, страшной, кровавой, многократным «бессмысленным и беспощадным» повторением пугачевщины. Конечно, «не приведи Бог», — не с Пушкиным же спорить, — конечно же, великое преступление и великий грех. Но и великая же кара, великое возмездие тем, против кого она была направлена и кто в ней повинен, по крайней мере, ничуть не меньше тех, кто ее осуществлял. И ведь лозунги ее, обещания ее, до сих пор неисполненные, человечны и прекрасны: «мир народам, власть Советам, земля крестьянам, заводы и фабрики рабочим». Мы только сегодня беремся их в жизнь воплощать — значит, живы замыслы революции, может быть, сможет она искупить свои грехи? Может: быть, она не кончена на страшном и стыдном, может быть, впереди преображение и искупление? Многие великие революции прошли через террор и диктатуру, но ведь замыслы их воплотились со временем во что-то разумное, человечное, доброе, — и празднуют французы 14 июля, День взятия Бастилии как свой великий национальный праздник. Конечно, французы нам не указ, но ведь и мы 7 ноября не зло и не грех революции празднуем, а ее великие, все еще не осуществленные замыслы, то, что живо в ней и сегодня. А и слева, и справа крайне покушаются на этот праздничный день в нашем календаре: одни хотят забыть, что была революция, и вернуться к старому, к Государю Императору (непременно с большой буквы) и единой неделимой, другие хотят строить что-то с самого начала «на голом месте». Это все от несвободы, от безответственности, от бескультурья нашего. Нельзя, невозможно вернуться к старому или вернуть старое, как нельзя, невозможно что-то построить из несуществующего, из пустоты, из ничего. Ни то, ни другое никогда никому не удавалось.

Историю нельзя переделывать, от истории нельзя отказываться. Да и незачем. За нашей революцией стоят благословляющие и вдохновляющие тени прекраснейших и благороднейших русских людей — от Радищева и декабристов до лейтенанта Шмидта. Она была, ее не перечеркнешь. Мы приняли ее наследство, страшное, темное, безобразное, но нам не избавиться от него. Это не только недостойно, безответственно, безнравственно, но, в конце концов, и безграмотно, противоестественно, просто невозможно. Наш долг, наша задача, наше дело — пока еще не поздно, покаяться во всех страшных, непростимых грехах Революции, государства, своих собственных (а их у каждого немало), исправлять ошибки революции, искупать ее преступления, преобразовывать ее согласно с велениями времени, чтобы вместе с ней обновленными и просветленными вернуться в божественное лоно мирового человечества.

МОЛИТЬСЯ, И ВЕРИТЬ, И ЛЮБИТЬ. Печатается по газете «Советская культура» (1991, 26 янв.)

...Продолжая наш разговор, скажу, ссылаясь на чьи-то мудрые слова, что вопросы, на которые можно дать ответы, это «неправильные» вопросы, «правильные» же вопросы — это вопросы, на которые ответов (по крайней мере, определенных, единственных) нет и быть не может. «Правильные» вопросы — я их иногда называю еще «детскими» — непременно касаются Главного (с большой буквы), непременно имеют отношение к тому Главному, о чем мы с вами говорили. И отвечает на них каждый по-своему, по-разному, и даже в разные моменты своей жизни по-разному, иногда прямо противоположно, и отвечает, чаще всего, не словами, а поступками, делами, всей жизнью. Большинство Ваших вопросов это, по-моему, как раз такие «правильные», и поэтому, не пытаясь однозначно отвечать на них, я буду просто думать над ними вместе с Вами.

Вы спрашиваете, что для меня Главное. С одной стороны, вопрос этот естественный и законный: поскольку все люди разные и один не похож на другого, то и Главное должно быть у каждого свое, особое, личное (как у каждого должен быть и есть свой Бог, особый, личный), т. е. именно мое Главное, для меня Главное. С другой стороны, ведь оно потому и Главное, что оно (и тоже — как Бог) для всех должно быть Главным, единым для всех Главным. Вот вам уже и противоречие — а в мыслях о Главном все полно таких противоречий, когда «высота» оказывается одновременно и «глубиной», а «пустота» совпадает с «полнотой» (ибо только «пустое», освободившееся от мнимого, суетного, «неглавного», может наполниться подлинным, главным, Божьим). Я не могу одним или несколькими словами определить то, что я называю Главным (и для меня, и для всех), глубоко убежден, что было время (сужу по книгам, по преданиям, по памятникам культуры, по самой культуре, в конце концов), когда все психически нормальные люди про это Главное знали и в жизни своей этим знанием, этим представлением руководствовались. Пожалуй, они выразили бы это так: Главное — это мое отношение к Богу, мои отношения с Богом. Не всякий нашел бы эти слова, но, если бы сумел и смог, все сказали бы так или похоже. Неверующий вместо слова «Бог» сказал бы: совесть, или любовь, или дух, или «мое представление о добре, о справедливости, об истине», — суть бы от этого, как Вы понимаете, не изменилась. Конечно, и тогда жизнь людей была и тяжелой, и страшной, в чем-то, пожалуй, для огромного большинства людей и тяжелее и труднее нынешней: не то, что молоко для ребенка или мясо для мужчины, но и просто кусок хлеба доставался дороже, и, конечно, и в те времена, как всегда, были мошенники, распутники, воры, убийцы, — и все-таки про это Главное знали все, и все знали, что это и есть Главное, и жили этим Главным. Про это Главное знал каторжник, осужденный за страшное преступление, за насилие, за убийство, и знала женщина, подававшая ему милость — кусок хлеба или денежку, — все знали, каждый знал. В человеческих душах, невежественных, непросвещенных, жило представление о добре и зле, понятие греха и покаяния. Люди и тогда грешили, но знали, что это грех, что это против Бога (или против совести, против любви, против справедливости, как бы они это ни называли, в конечном итоге — против жизни, против мира) и заслуживает «Божьего наказания», требует искупления. И с этим знанием жили люди, десятки поколений людей, — я убежден в этом, я верю в это, я знаю это: я верю книгам, верю мировой литературе, мировой духовности, которая вся на этом зиждется. И, зная о Главном, люди были причастны Вечности.

Для меня Главное и Вечное — это синонимы. Вечность, по-моему, это вовсе не временное понятие, как думают некоторые (дескать, пройдет время — и настанет Вечность, есть даже такие стихи, не помню чьи, что из лет складывается Вечность, — или что-то в этом роде), а понятие философское, религиозное, и, напротив, нечто противоположное и противоречащее времени. Вечность не когда-то была и не когда-то будет, а всегда есть, сегодня есть. Вечность это то и там, где пребывает Бог и где проявляется Его воля. Сегодня — и у нас, и за рубежом — миллионы людей живут временным, то есть преходящим, бренным, не подлинным, неглавным. А нужно жить вечным и в Вечности, то есть не только, скажем, в 1991 году, но и в Вечности, и для Вечности. Я еще так могу сказать о Главном: представьте себе, что человеку сказали, абсолютно достоверно, неусомнительно, что послезавтра в три часа дня он умрет, — как бы узнавший это прожил оставшиеся часы? По-моему, вот тогда с большинства людей и сошло бы, спало бы все неглавное, невечное, не подлинное, все то мнимое, ложное, суетное, небожье, а значит, и нечеловеческое, чем все мы живем в повседневности: карьера, зарплата, политика, вещи, тряпки, склоки, звания, вся наша ложь, алчность, зависть, вражда, и осталось бы Главное, осталось бы то, что в нас задумал Бог, и то, с чем мы должны предстать перед ним: я и Вечность, я и Бог. Причем, повторяю, что слово «Бог» я употребляю для облегчения изложения моих мыслей и взглядов из-за отсутствия в моем привычном лексиконе другого такого же «универсального» слова, которого, скорее всего, просто и не существует.

Когда я говорю «Бог», я имею в виду не церковного Бога, в которого я не верю. Мой Бог начинается не «над», а «в», внутри меня, в глубине моей, но в такой дальней, такой недоступно сокровенной, такой совершенной моей глубине, когда она, не переставая оставаться моей глубиной, моим невозможно-идеальным, лучшим, прекраснейшим «я», Божьим замыслом меня, становится одновременно и такой же Вашей глубиной, и глубиной всех других людей, живущих и живших на земле, и глубиной всех животных, всех растений, божественно-всемирной глубиной. И еще я убежден, что Бог один — у православных и католиков, у христиан и евреев, у мусульман и буддистов, у верующих и неверующих, иначе вся идея Бога теряет всякий смысл. Вот то все, что я могу сейчас ответить на Ваш вопрос о Главном. Но вместе с тем, — недаром же оно Главное, — это и ответ на многие другие вопросы, которых мы с Вами касались. Понимаете, все зло, вся тяжесть и тьма нашей жизни оттого и в том, по-моему, что в ней перестало ощущаться Главное, и поэтому сама жизнь лишилась смысла и значения, лишилась подлинности. Не знаю, когда и как это случилось с нами, но мы в нашей жизни подменили Главное если не прямо ложным и мнимым, то уж точно «второстепенным», вторичным, отвлекающим, мешающим, запутывающим. Беда не в жизни, не в быте, а в том, что жизнь и быт — без главного, что они сами — жизнь и быт — заняли главное и единственное место, а больше, кроме них, ничего и нет. Господи, да, конечно же, «нужно ребенку молока достать, мужу добыть мяса, в чем-то нужно ходить на работу в морозную зиму, чтобы еще и чучелом не выглядеть», и лечение, и лекарство нужны, когда заболеешь, но все это нужно делать, как делали наши предки, с любовью, помня о Главном, и тогда, мне кажется, не должно быть ни отчаяния, ни апатии. Вы противопоставляете «настоящее искусство», «поэзию, музыку» и жизнь с ее «суечением» и бытом. А их не нужно противопоставлять. Нужно просто всегда помнить про Главное и знать, что оно-таки Главное, — и тогда не «приложится все остальное», а озарится и осмыслится этим несомненным Главным, вечным, подлинным, Божьим. В доставании молока и добывании мяса — ведь это же акт любви — смысла, подлинности, добра ничуть не меньше, чем в «прекрасных стихах или Бахе», но нужно же их почувствовать, волю Божью услышать во всех этих делах.

Вы спрашиваете, что мне помогало в жизни, какие были ориентиры, — вот это знание помогло и было ориентиром. В глазах большинства «взрослых» людей (сам-то я всю жизнь считаю себя «невзрослым») я выгляжу, наверное, юродивым или уродом: после пяти тюремных и лагерных лет (с июня 1946 по июнь 1951 — Вятлаг, север Кировской области) у меня не осталось никаких лагерных воспоминаний, настолько не осталось, что, когда приходится попадать в компанию бывших лагерников, зеков, я чувствую себя среди них самозванцем — ничего не помню. У меня была надежная внутренняя защита, как бы «внутренний монастырь»: мои мечты, книги, стихи, моя духовная свобода, этим я и жил, а нестрашным лагерным бытом, — не в лагере, а в Вечности. Как и потом, после лагеря, когда «вышел из игры взрослых людей» и перестал участвовать своими стихами во всеобщей идеологической лжи, 25 лет просыпался под будильник, ходил на службу в трамвайно-троллейбусное управление, составлял заявки и отчеты — при этом считал себя счастливым человеком, потому что не продался, устоял, душу сохранил. Когда о моей судьбе говорят, что она трудная, тяжелая, мне смешно: опять все напутали. Вот если бы я продолжал издавать лживые книжки без главных, любимых стихотворений, без моего лица и голоса, если бы приспособился, применился, пошел на компромиссы — вот это была бы тяжелая, трудная судьба.

Казалось бы, так просто ответить на Ваш вопрос о «политизации» культуры: нет, не должна, не может быть политизирована. Культура служит Вечному. «Служит», наверно, не очень точное слово: не нравится мне, что культура может чему-то служить, хотя бы и Вечности, и истине, и Богу. Но она оттуда, из этого ряда, от Вечности, для Вечного, ради Вечного. Для меня культура и Вечность, культура и совесть, культура и истина, культура и красота, культура и Бог — это тоже в каком-то смысле синонимы или почти синонимы, во всяком случае — что-то стоящее близко и неотделимо. При чем же тут политика? Но ведь смотря что разуметь под политикой. Вот семь человек выходят на площадь, протестуя против ввода наших войск в Чехословакию, — это политика? Наверное, можно рассматривать и как политический акт. Но ведь прежде всего это акт совести, не мирящейся со злом и ложью. А декабристы? А народовольцы? А лейтенант Шмидт? Вся гражданская деятельность Сахарова — это политика. И что, по-вашему, с большей несомненностью и очевидностью, принадлежит культуре: его наука, физика, изготовление водородной бомбы или его политические выступления, защита диссидентов, все то, за что его знают и любят во всем мире?

Когда писатель, поэт, интеллигент поднимает свой голос против явной социальной несправедливости, против тирании и насилия, лжи и беззакония, когда он выступает против крепостного права, против тяжелого положения рабочих, против национального угнетения, против еврейских, или армянских, или негритянских погромов, против заключения в тюрьмы и лагеря инакомыслящих, против помещения в психушки здоровых людей — это политика, это политизация культуры? Если да, то, значит, всегда, во все времена культура была, и есть, и обязана быть политизированной. Это еще с библейских пророков ведется. Словом, и в этом вопросе, как и с бытом: помня о Главном, во имя Главного. Лишь бы не было подмены и путаницы. Политика, если даже она действительно стала неотъемлемой частью нашей жизни и если уж без нее никак нельзя, не может быть главным делом. Политика это нечто преходящее, временное, меняющееся на глазах. Политические взгляды человека могут меняться. Говорят же, что каждый нормальный человек — в молодости революционер, а к старости консерватор. Я и сам не зарекаюсь. Я думаю, что таких измен не нужно стыдиться. Человек изменяется и поэтому неизбежно изменяет. Он не может изменить Главному, не может изменить совести, Божьей воле (насколько он ее слышит), призванию, не может, не должен изменять себе; всему остальному — пожалуйста. Взгляды, увлечения, суждения с годами меняются, и мы изменяем им. Пока сами живые, пока не остановились в развитии, в росте, в пути, пока способны, слава Богу, меняться и изменять.

Но мне, как, по-моему, и Вам, противно, смешно и страшно то всеобщее, стадное шараханье из крайности в крайность, которое мы переживаем. Вчера мы любили Чапаева в действительно великом фильме, сегодня поем песни о поручике Голицыне и корнете Оболенском. Вчера собирали в своих библиотеках лучшие книги из серии «Пламенные революционеры» (а там были хорошие книги, для этой серии писали Трифонов и Окуджава, Эйдельман и Давыдов, Аксенов, Войнович и др.), сегодня объявляем революцию преступлением и ошибкой, считаем злодеями и врагами народа и России не только Ленина и большевиков, но заодно и Чернышевского, и народовольцев, и чуть ли не декабристов, а идеального героя находим в Столыпине. В этом опять-таки сказывается отсутствие культуры, элементарное, примитивное невежество. И отсутствие внутренней, духовной, единственно настоящей и необходимой свободы.

Мы воюем за всякие политические, гражданские права и свободы, а внутри остаемся рабами и ведем себя как рабы. Иногда — как взбунтовавшиеся, взбесившиеся рабы. И к православной церкви мы, вчера еще поголовно атеисты, бросились как темные рабы, которым померещился какой-то выход, какое-то утешение. Когда я смотрю телевизионные молебны и проповеди, я, религиозный человек, готов записаться в воинствующие безбожники. Радости от этого нет, а тревожно и страшно. В Москве — сам видел — слоняются молодые люди, юноши и девушки, на глазах распутничают, дерутся, матерятся, а на груди — православный крест. Завтра они пойдут стадом громить и убивать евреев, коммунистов, интеллигентов — это ведь все «враги России». В киосках и на лотках — тоже сам видел — рядышком лежат иконы и молитвенники — и эротические открытки и инструкции по «технике секса». А церковь радуется и торжествует. Александра Меня убили — и ничего, а убиенного царя собираются канонизировать как святого.

Вы тревожитесь, «нужно ли, возможно ли так». Нельзя, невозможно, стыдно, гадко. К Богу приходят индивидуально, личностно, каждый своим единственным путем, через сомнения и муки. И непредсказуемо — ужасно это невероятное, немыслимое, кощунственное и в то же время абсолютно понятное и, вероятно, неизбежное объединение самых косных и твердолобых коммунистов и церковников, монархистов, белогвардейцев. Как сказал поэт, «они всегда договорятся»1: интересы-то одни. А вот «нам» с «ними» вряд ли можно «договориться». И вряд ли этого от нас хочет Бог. Есть вопросы, на которые ответов у меня нет, я их не знаю, не вижу. Мне, как и Вам, кажется, что Ст. Куняев ни при каких условиях не объединится с Окуджавой, а ан. Иванов с Василем Быковым. И я, как и Вы, не знаю, «что же делать». Правда, когда в открытом море гибнет корабль, идет на дно, и люди бросаются спасать детей, женщин, самих себя, они на те минуты и часы не думают, кто из них коммунист, кто фашист, и действуют сообща, вместе. Вот разве так. Но ведь это случай экстремальный, предсмертный. Возможно ли так в жизни? Ведь это же нужно всем и каждому почувствовать, ощутить, что действительно остаются в жизни минуты!

Согласно Божьим заповедям, нужно, должно ненавидеть грех и любить грешников, не принимать зла, противостоять, противодействовать, противиться злу и любить носителей зла, любить злодеев, любить в них людей, наших братьев и сестер. Я знаю, что это так, знаю, что так нужно и должно, но понять это ни умом, ни сердцем не могу, тем более не могу применить это в жизни. Я не могу любить убийцу, мучителя, насильника, не могу отделить их страшных дел, их злодейств от них самих, не могу увидеть в них человеческого, Божьего. Наверное, это мой грех, моя вина, мое несовершенство, мое несчастье, но и не могу и вряд ли хочу мочь. Да ведь люди, о поведении которых на писательских пленумах читать было тошно, слава Богу, не убийцы и не насильники, и «договориться», а тем более «объединиться» с ними значило бы «объединиться» с их взглядами, «объединиться» со злом, не с ними как с людьми (я допускаю и даже, кажется, знаю, что некоторые из них, помимо проповедуемых ими взглядов, в жизни, в поведении хорошие люди с близкими мне литературными вкусами и т. д.), а именно с их взглядами, с тем, что они говорят, к чему призывают, значило бы полюбить не грешников (в отношении этих людей это как раз можно было бы сделать), но сам грех, принять на душу их грехи, то есть пойти против себя, против Бога. Нет, это тоже не нужно, нельзя, невозможно.

Я очень люблю Тютчева, не считая божественного Пушкина, и наряду с Лермонтовым он мой самый любимый и, вероятно, самый великий русский поэт, но знаменитого его четверостишия о России я никогда не принимал и не любил. Я тоже «верю, что наша Россия сумеет вырваться из ямы», но, в отличие от Вас, не потому, что «очень верю в Россию», а потому, что очень верю в Вечное Человеческое, в Божье в человеке. «Особенная стать» у России, конечно, есть (как у всякой страны, у каждой нации, у каждого человека) — ну хотя бы ее территориальная, пространственная огромность, безмерность, безусловно, наложившая отпечаток на национальный характер: вряд ли мы когда-нибудь научимся, сумеем, захотим так работать, так относиться к труду, к делу, как немцы или японцы на своих небольших пространствах, и вряд ли они оценят, поймут, полюбят нашу русскую «волю». Но какой он, этот русский национальный характер?

Славянофилы говорят, что мы, русские, всемирноотзывчивы, духовны, смиренны, добры. Все так. Но я в своей жизни встречал в русских людях столько национальной гордыни, кстати, невежественной, глупой, дикой, столько жестокости, нетерпимости, бездуховности, бессовестности... Для меня самый прекрасный, идеальный русский человек, из русских русский — наш Пушкин. Но, во-первых, не такой уж он и русский, как известно, а во-вторых, так ли уж он характерен, «нормативен» для России с ее «особенной статью»? Сергий Радонежский и Иван Грозный, Серафим Саровский и Стенька Разин, протопоп Аввакум и Чаадаев, Петр Первый и Лев Толстой — ужели же они не русские, а что же между ними общего? Что-то же есть, да словами не скажешь — вот вам и национальный характер. Политико-экономические преобразования в нашей стране я, как и большинство ее населения, встретил с надеждой, радостью и восторгом, тем более что они коснулись и лично меня, и многих моих друзей и знакомых, возвращенных из лагеря.

Но, как Вы знаете, все такие «преобразования» осуществляются не так, как они задумывались, как нам всем хотелось бы. Почему это так, об этом, наверное, все мое письмо. Мы и в этом потеряли Главное, потеряли смысл, ради которого все и было задумано. Со всеми отвоеванными правами и свободами мы так и не обрели единственной внутренней свободы и остались рабами, невежественными, темными, злыми. Вместо присущего свободным (и культурным) людям спасительного и плодотворного чувства собственной вины, покаяния, ответственности мы, как свойственно рабам, культивируем в себе мстительное и губительное чувство обиды, занимаемся поисками виноватых и находим их в ком угодно, только не в самих себе. А ведь это не большевики, не интеллигенты, а мы сами убивали друг друга в братоубийственной войне, рушили храмы, одобряли, приветствовали, осуждали, молчали, обезжизнивали землю, на которой живем, уничтожали не то что реки, а целые моря, строили атомные станции, которые взрывались и обрекали на страшную смерть население трех республик, — кто ж еще, как не мы сами? И, как рабы, мы и сейчас ждем спасения, помощи, чуда от кого угодно — от правительства, от православной церкви, от политических лидеров. Бог знает от кого, — только не от самих себя. А политические лидеры тоже ищут виноватых, создают партии, борются за власть, добиваются не правды, а правоты. А до народа, до женщин, стоящих в очередях, никакой партии, никаким вождям нет дела: чем хуже, тем лучше, лишь бы я оказался прав, лишь бы мой верх.

Что делать? За всех — не скажу, не сумею, а нам с Вами — то единственное, что нам назначено, и что мы можем и обязаны делать, и что во все времена делала русская интеллигенция: нести людям, народу культуру, свет, добро, освобождать души от темноты, от зла, от рабства, любить и вызывать ответную любовь, бороться — только не силой, не враждой, не ненавистью — с невежеством, нетерпимостью, ложью, политиканством, говорить о Главном, призывать к поискам истины и смысла. И молиться. И верить. И любить.