Сохранено 2586626 имен
Поддержать проект

Исповедь депортированной

Автор: Муса Садулаев, 22 февраля 2019 года.

Эту фотографию я с делал ровно 10 лет назад - 22 февраля 2009 года. На фото моя мама - Масара Муртаева, которая подростком на себе испытала все тяготы сталинского режима. 23 февраля, в день депортации вайнахского народа, моей маме становилось плохо, она могла часами рассказывать о том ужасе, который пришлось пережить ей со своим народом. В центре Грозного был мемориал памяти депортации вайнахского народа из могильных плит (чурт), использованных советской властью как строительный материал после высылки чеченцев и ингушей. У меня была задумка сделать фото моей матери во время снега в центре этого мемориала. И такой день настал 22 февраля 2009 года, в канун очередной годовщины депортации моего народа. Шел мокрый снег как и 23 февраля 1944 года, моя мама плача делала дуа погибшим от голода и холода в далекой чужбине, вина которых была лишь в том, что они родились чеченцами и ингушами... Будь проклят ты, сРалин, и твои поклонники, которые не смотря на твои чудовищные преступления тебя боготворят!!! Гореть вам всем в аду!!!

Ниже предоставляю рассказ, написанный мной со слов матери к 65 летию депортации моего народа. Возможно этот рассказ кто-то уже читал. Но в этот трагический день для моего народа, когда некоторые празднуют день армии, которая принимала участие в геноциде против моего народа, мне хочется снова выставить на обозрение воспоминания моей матери, которая ушла в мир иной 15 мая 2015 года...

Исповедь депортированной

Исповедь депортированной - это судьба моей матери. С малых лет я помню ее рассказы о тех страданиях, что выпали на долю вайнахов, о том, как им пришлось прожить вдали от родины долгих тринадцать лет, полных горя и унижений.
Однако ярлык предателя, которым «наградили» чеченский народ в 1944-м, так и засел в скудных мозгах некоторых сторонников сталинского режима. Мне не раз приходилось слышать от людей, не знающих – или не желающих знать – истинных причин депортации чеченцев, незаслуженные обвинения в адрес моего народа.
– Ты предатель!.. – кричал на меня офицер части, в которой я проходил воинскую службу. – Вы, чеченцы, подарили Гитлеру белого коня!
Кто дарил и дарил ли вообще кто-нибудь этого белого коня Гитлеру, не известно до сих пор. Известно только, что этого коня – для того чтобы хоть как-то оправдать свои злодеяния – сталинский режим приписывал всем народам, ставшим жертвой этого самого режима. Тут невольно вспоминается чеченская поговорка о медведице, которая, надумав съесть своего медвежонка, до неузнаваемости вываляла его в грязи…
В этом году республика отмечает скорбную дату – 65-летие депортации нашего народа. Однако за все эти годы со стороны официального Кремля так и не последовало признания того, что это был геноцид чеченского народа, никто из «преемников власти» не посчитал нужным хотя бы публично извиниться за те самые «перегибы», в результате которых оказались искалечены судьбы целых народов. А ведь стоило бы помнить о том, что лишь через покаяние приходит прощение…
Лишь пару лет назад по почте моей матери и уже покойному отцу прислали бумажку, в которой сообщалось, что они были депортированы как лица чеченской национальности и что они теперь реабилитированы…
Муса Садулаев

Рассказывает Масара Муртаева, 80 лет:

«Мне было около 14 лет, когда нас депортировали в Казахстан. Это страшное утро я помню, как сегодня, и буду помнить до конца своих дней...
Жили мы в селе Центорой. Я училась в школе. Жили бедно, можно сказать, впроголодь, как жили почти все в то время. Основной сельскохозяйственной культурой, выращиваемой чеченцами в те годы, была кукуруза, но советские «ученые» решили, что кукуруза портит почву, а потому вместо нее надо сажать пшеницу.

Помню, как военные пришли к нам домой и скосили всю, уже выросшую, кукурузу, а ведь она была основным продуктом питания для чеченской семьи. Если семья имела кур, она обязана была платить налог в виде яиц; если в доме была корова, необходимо было сдавать масло; если на участке росли фруктовые деревья, – фрукты. Нередко случалось так, что людям приходилось покупать продукты, чтобы выплатить налог, иначе главу семьи могли арестовать как саботажника и контрреволюционера. Люди, спасаясь от голода, ходили за много километров на скошенные поля – собирать оставшиеся колосья пшеницы. Помню, как однажды мои родители пошли собирать колосья, а я, как старшая из детей, осталась дома и приготовила из последней муки кашу. Мы, шестеро детей, до вечера сидели голодные, ждали, пока мама с папой вернутся домой: в нашей семье было так заведено – садиться за стол только вместе. Увидев возвращающихся с поля родителей, я побежала им навстречу. Они шли с пустыми руками, и по их угрюмым лицам я поняла, что что-то случилось. Как оказалось, за ними целый день, пока они собирали колосья, наблюдали. И уже ближе к вечеру, когда они почти наполнили свои мешки, подъехали к ним на лошадях так называемые милиционеры и все отобрали. «Не положено!» – сказали они. И это при том, что колосья и так пропадали. Я припала к груди отца и долго плакала: ведь в доме из продуктов уже ничего не оставалось...
Пшеницу с полей запрещали собирать не только взрослым, но и детям. Однажды моя младшая сестра вместе с тремя сверстницами отправилась собирать колоски. Их увидели сотрудники НКВД. Они набросились на них и стали бить кнутами, все собранное заставили выбросить. Даже чуреки из кукурузной муки, которые девочки взяли из дому, скормили своим собакам. Затем девочек доставили в сельсовет, где они сутки провели как арестантки…

Страшно вспоминать обо всех бесчинствах, которые творила советская власть... По анонимным доносам арестовывали людей, и они бесследно пропадали. Небезопасно было даже интересоваться их судьбой. Опасаясь ареста, некоторые мужчины уходили в леса и становились абреками. Те, кто оказывал им помощь – пусть самую незначительную: кусок чурека дадут, глоток воды, – тоже пропадали без вести. И даже если кого просто подозревали в сочувствии им, этот несчастный мог оказаться под арестом.
Репрессиям подвергались также религиозные деятели - муллы, кадии, а порой и просто набожные люди. В нашем селе жил мулла по имени Дужа – благочестивый человек, пользовавшийся всеобщим уважением. Когда Дужа призывал верующих к молитве, все слушали его азан в глубоком благоговении. И чекистам, видимо, это не нравилось. Муллу арестовали, избили, вырвали бороду, а затем убили. Вся его вина была лишь в том, что он верил в Аллаха и боялся Его больше, чем коммунистов.
Нередко аресты бывали массовыми. Помню день, когда аресты прошли в нашем и в двух соседних селах. Арестованных – было их около сорока человек – разделили на две группы и повели разными дорогами в Курчалой. Над селом стоял душераздирающий крик женщин детей: все были уверены, что тех, кого повели через лес, расстреляют по дороге. Однако трагическая участь ожидала другую группу – ту, которую погнали через село. Помню, как моя тетя Язу, сестра моего отца, пыталась подойти к арестованным, но солдаты, угрожая оружием, не подпускали никого, и тетя, плача, шла рядом. Среди арестованных были ее деверь Алади, мой двоюродный дядя Сулим, жители нашего села Аьстмар, Убайд и другие, а также девушка лет 16 из Бачи-Юрта. Вся ее вина была в том, что, увидев группу НКВДэшников, она посмела сказать: “Дала х1аллак дойла шу. Ма амал-г1ад дайан аш” (Будьте вы прокляты! Как вы надоели!). Среди военных были чеченцы, которые перевели командиру слова девушки.

Конвоиры были на лошадях и гнали арестованных бегом. Вскоре вся эта группа покинула село, и, когда она удалилась на пару километров от него, раздалась частая стрельба из винтовок. Первой к месту казни подбежала моя тетя. Перед ее глазами предстала страшная картина: на дороге лежали тела расстрелянных, чекисты добивали выстрелами в голову тех, кто еще дышал. Тело девушки из Бачи-Юрта, изрешеченное пулями, было разорвано надвое...

Вдруг один из расстрелянных приподнялся, посмотрел кругом и упал на спину. Когда моя тетя подбежала к нему, он уже был мертв. Яза, плача, стала поворачивать убитых головой в направлении Каабы...

Из этой группы в живых остался только один Убайд. Его доставили в Курчалой. Было тут же сфабриковано дело против него, и Убайд был осужден на несколько лет каторги. Спустя много лет он поведал односельчанам подробности той расправы. Убайд рассказывал, что первой убили девушку, а потом стали расстреливать остальных.
Пострадать можно было даже из-за мелочи. В одну из зим вышло так, что я перестала ходить в школу: не было обуви, и купить ее было не на что, даже на еду не хватало. Так вот, в один из дней к нам пришел председатель сельского совета и заявил, что за непосещение мной школы он в качестве штрафа забирает нашу швейную машинку. Отца дома не было. Он был механизатором, и его командировали на машинно-тракторную станцию, которая находилась в райцентре. Отец работал там уже около месяца – ремонтировал трактора, готовил их к весенним полевым работам. Надо сказать, что потеря швейной машинки была бы для нас серьезным ударом. Она не раз нас выручала: мама иногда шила на заказ, и это был хоть и скудный, но все-таки заработок. Да и нас всех она тоже обшивала. Нашей матери пришлось долго умолять председателя сельсовета, чтобы он не забирал машинку. Совместными усилиями мы отстояли свое добро: председателю, видимо, надоело слушать и ее мольбы, и наш плач, и он, заявив, что это последнее предупреждение, ушел. Узнав о случившемся, отец приехал домой. Он сшил мне из коровьей шкуры подобие обуви, и в этой «обновке» я пошла в школу.

Неизвестно откуда появившиеся слухи о том, что в наше село на постой везут солдат с фронта, вскоре подтвердились. Колонна грузовых автомобилей, крытых брезентом, средь бела дня въехала в село и остановилась у школы. Солдаты, вооруженные винтовками и автоматами, стали соскакивать с машин. В это время в школе шли занятия, но их срочно прервали, а нас, детей, спешно вывели из здания и велели отправляться по домам. Отойдя на безопасное расстояние, мы наблюдали за тем, как солдаты выбрасывают во двор наши парты и рубят их на дрова…

...В ту ночь, на 23 февраля, пошел густой снег, и шел он всю ночь и утро, не переставая...
Мы, дети, еще спали, когда раздался громкий стук в дверь. Отца дома не было, он все еще находился в соседнем селе. Дверь открыла мама: на пороге стояла группа солдат во главе с офицером. Офицер бесцеремонно вошел в комнату и, с неприязнью оглядев нас, приказал срочно собираться и выходить во двор. Он сказал, что нас, как предателей Родины, приказано выслать и у нас всего два часа на сборы.

Слухи о том, что нас, вайнахов, собираются выслать, ходили давно, но люди как-то не верили, что власти пойдут на такое чудовищное преступление…
Моя мать стала собирать посуду, ковры и другие вещи, которые она считала ценными. Двое юных солдат, которых приставили к нам, увидев небольшой мешочек с кукурузой, указали моей маме на него и сказали:

- Не надо брать все это барахло, берите кукурузу. Это вам больше понадобится.

Видимо, солдаты и сами были голодны, потому что брали и ели зерна кукурузы. Увидев это, моя мать положила на стол чуреки и налила им чаю. Но не суждено было нам забрать с собой ничего из домашнего скарба. И даже кукурузу. Дверь резко распахнулась, и на пороге появился офицер.

- Что вы здесь церемонитесь с врагами народа? - закричал он на солдат. - Вышвыривайте их из дома…

Офицер развязал все узлы, которые приготовила мама, и, брезгливо морщась, стал раскидывать вещи – видимо, проверял, нет ли чего запрещенного… Кончилось все это тем, что нам разрешили все же взять кое-что из одежды и выгнали во двор. Мой младший брат Исруди, которому было тогда три года, вырвавшись из рук матери, побежал в дом.

– Мне холодно, не хочу никуда идти, - плакал он.

Один из военных догнал его, ударил по спине прикладом винтовки и, как тряпочную куклу, швырнул нам.

В селе стоял страшный шум: плакали дети и женщины, мычали не кормленые и не доеные коровы, выли собаки... Людей выгоняли на улицу и, под угрозой оружия, вели на окраину села. Там нас всех посадили на грузовики и повезли на железнодорожную станцию. На станции нас погрузили в товарные вагоны, которых здесь было большое множество (видимо, власти готовили эту акцию давно). О судьбе отца мы ничего не знали, оставалось лишь надеяться, что он жив и найдет нас. Двери вагонов закрылись, лязгнули железные засовы, и состав тронулся. Женщины и дети плакали, мужчины образовали круг и начали исполнять религиозные песнопения (назмаш). Куда нас везут, что нас ждет впереди – ничего этого мы не знали…

Казалось, этому страшному пути не будет конца… Поезд останавливался лишь раз в сутки: нам выдавали баланду, которую вряд ли можно было назвать едой, позволяли набрать воды и тут же, у вагона, справить нужду. Во время этих остановок из вагонов выносили тела умерших. Эпидемия тифа, которая неожиданно вспыхнула в составе, косила ослабевших от голода людей. Тела просто складывали на снегу – хоронить людей не позволяли. Да и сил у живых оставалось все меньше и меньше...

На 18-е сутки наш поезд прибыл на какую-то станцию, названия которой мы не знали. Стояли мы там долго. И вдруг состав медленно покатил в обратную сторону. В вагонах стали раздаваться радостные крики.

– Нас везут обратно! – кричали все, кто мог кричать. – Сталин узнал о том, что нас выслали, и дал приказ везти обратно!..
Ликование закончилось, когда поезд снова остановился и солдаты открыли двери вагона.

– Выходите! – приказали нам, – Станция Караганда.

Дрожа от холода, мы вышли из вагона. Стоял страшный мороз, кругом все было завалено снегом. У нас на родине таких снежных и холодных зим не бывает. Простуженные, ослабевшие от голода и болезней, мы стояли, не имея сил даже плакать. На станции мы увидели людей, которые с любопытством и опаской наблюдали за нами. Это были местные жители – казахи. Нам, никогда прежде не видевшим азиатов, казались странными их черты. Они же, как нам стало известно позже, напуганные слухами о том, что якобы везут предателей народа, людоедов с большими носами и рогами, стояли поодаль и изучали нас, готовые убежать в любую минуту. Слухи эти, кстати, распускали сами чекисты, чтобы посеять вражду и ненависть между народами. Один мой односельчанин, человек грамотный и хорошо владевший русским языком, знал об этих слухах (видимо, из разговоров с солдатами). Так вот он, увидев глазеющих на нас казахов, подбежал к ним и что-то им сказал, после чего казахи с возгласами “Вой-бой!”, нахлестывая своих тощих лошаденок, понеслись прочь от нас. Мы не могли понять, что так напугало их. Оказывается, наш односельчанин спросил у казахов, где здесь продается человечье мясо, чем поверг их в ужас. Этот смешной случай нас немного рассмешил, но не прибавил сил.

Вот так, на улице, на трескучем морозе, кутаясь в грязную одежду, часть которой была снята с умерших во время пути родственников, мы провели всю ночь. На следующее утро нас повели к зданию школы. И первое, на что я обратила внимание, было то, что парты были выброшены на улицу, как и в моей родной школе. Нас загнали в здание, вокруг которого выставили охрану. Ни стульев, ни топчанов – ничего, на что можно было бы хотя бы присесть, - в помещении не было. Но зато была печка, возле которой мы могли немножко согреться после ночи, проведенной на улице. Через несколько дней, мой дядя, которого вместе с семьей привезли сюда на другом эшелоне за день до нас, нашел нас и забрал к себе. Ему дали небольшую комнату в общежитии, в которой мы, две семьи, одиннадцать человек, кое-как и разместились. Все спецпереселенцы (так нас называли) обязаны были каждый день ходить отмечаться в комендатуру. Там же, в комендатуре, мою маму, тетю и дядю определили на работу. Причем никто не спрашивал, что они умеют делать, есть ли у них какая-нибудь профессия. Их заставляли выполнять самую тяжелую и грязную работу. Нас, детей, записали в школу и сказали, что мы должны посещать занятия. Но сил на учебу не было – мы настолько ослабли от голода, что с трудом передвигались. В сутки нам выдавали 300 граммов хлеба, и приходилось выстаивать многочасовую очередь, чтобы получить его. Мы бродили по мусорным свалкам, выискивая картофельные очистки, капустные листья – все, что можно было жевать. Если находили кость, то приносили домой, обжаривали ее на огне и грызли. Найти же выброшенную рыбью голову было настоящей удачей. Мой дядя был человек сообразительный и предприимчивый. Эти его качества и помогли нам выжить в первые, самые тяжелые месяцы ссылки. Дядя покупал рожь и молол ее на ручной мельнице, которую смастерил сам из двух больших камней. Мы же, девочки, пекли из этой муки пирожки и продавали их на рынке. На вырученные деньги покупали продукты. Так и спасались от голода.

Через некоторое время нашу семью (вместе с несколькими другими) направили в город Темиртау, где с наступлением весны мы должны были работать в полеводческой бригаде, выращивать овощи. Но до весны было еще далеко, кругом еще лежал снег. Нас поселили в коровнике. Вернее, нам просто сказали, что мы в нем будем жить, а обустраивать свое жилище нам пришлось самим. Мы вычистили сарай от навоза, соорудили из старых досок и соломы подобие лежаков. Свое жилище мы разделили на две половины: на одной стороне спали женщины и дети, на другой – мужчины.

Голод преследовал нас и здесь. Те, у кого еще оставались силы, бродили по округе в поисках еды или хотя бы того, что хоть как-то могло сойти за еду. Однажды нам посчастливилось узнать, где лежит выброшенная мерзлая картошка. Мы с мамой и еще две женщины, захватив с собой небольшие мешочки (много мы все равно не смогли бы унести), отправились за ней. Путь был неблизкий, и, когда мы добрались до места, уже стало темнеть. Было очень холодно, картошка примерзла к земле, и нам пришлось изрядно потрудиться, чтобы наполнить свои мешки. Наконец, взвалив мешки на плечи, мы тронулись в обратный путь. Я была в галошах, а мама – в рваных тапочках, которые она нашла на свалке. Мороз усиливался. Мама страдала от холода сильнее всех: она шла практически босиком. Ноги ее так замерзли, что она плакала от боли. Не в силах идти дальше, она опустилась на землю. Она просила нас оставить ее и постараться побыстрее добраться до дома, ведь там ждали голодные дети. Я пыталась нести маму, мои спутницы пришли мне на помощь, но силы наши были на исходе. Я опустилась на землю и заплакала от отчаяния. Из последних сил маме удалось подняться, и вот так, поддерживая друг друга, мы добрались до места нашего обитания, где нас ждали мои младшие братья и сестры.
В ту ночь мама заболела и надолго слегла. Ни о какой врачебной помощи не было и речи, надеяться приходилось лишь на Всевышнего да на собственные силы. Все три месяца, что мама болела, я ухаживала за ней, стараясь ни на минуту не оставлять ее одну. По ночам я тихо-тихо – так, чтобы мама не услышала, – плакала: боялась, что она умрет и мы останемся совсем одни. От отца по-прежнему не было никаких вестей, мы не знали даже, жив ли он.

По милости Аллаха, мама все же пошла на поправку, и к лету она встала на ноги. Но беды наши на этом не закончились: заболела и вскоре умерла моя младшая сестра Хава, которой было четыре годика. Перед смертью она плакала и просила есть. Мама понимала, что она умирает, но не в силах была хоть чем-то помочь ей. Хава плакала все тише и вскоре умерла. У нас не было ничего, что могло бы послужить саваном, чтобы завернуть в него умершую. Единственный мулла, который мог совершить религиозный обряд, необходимый для погребения в соответствии с мусульманскими традициями, жил в соседнем сарае. Когда я пошла к нему и попросила прийти и прочитать молитву над телом сестры, он сказал, что не в состоянии идти, и попросил, чтобы прислали кого-нибудь из взрослых помочь ему. Мы с мамой привели его, поддерживая под руки. Мулла был так слаб, что даже с нашей помощью шел с трудом. После того как молитва была прочитана, мы с мамой пошли хоронить Хаву. Вырыть могилу взялся один наш родственник. Правда, он и сам был очень слаб от голода, а долбить каменистый грунт – задача тяжелая даже для здорового мужчины. Я несла доски, которые устанавливают в могиле, а мама, истощенная голодом и долгой болезнью, шатаясь, брела, неся своего мертвого ребенка. Навстречу нам по дороге шли русские женщины, которые несли соленые помидоры на продажу. Увидев нас, они поняли все без слов и не могли сдержать слез. Желая хоть чем-то помочь нам, эти добрые женщины угостили нас солеными помидорами. И мы их ели. Мама одной рукой держала мертвую дочь, а другой ела помидоры...

Родственник, который взялся нам помочь, не смог должным образом вырыть могилу – не было сил. (В те годы нередко случалось так, что человека, умершего зимой, оставляли в снегу до весны, потому что земля в этих местах промерзала на глубину более полуметра). Похоронив сестру, мы с мамой отправились домой - вернее, в коровник. Мы так устали, что не было сил вытереть слезы, катившиеся по нашим лицам. Когда мы дошли, мама собрала все оставшиеся у нас хлебные крошки и сварила их. Получилось некое подобие каши, которую она отнесла мулле. Но голод сделал свое дело – через три дня старик тихо скончался...

Люди, конечно, попадались разные. Все качества человека – и хорошие, и плохие – в тяжелых условиях проявляются, как известно, особенно ярко. Один наш земляк, живший в соседнем коровнике, несмотря ни на что, всегда находил силы хоть как-то помогать другим. Он мог утешить и ободрить отчаявшихся, делился последним куском хлеба, помогал хоронить умерших. Помню, как в один из дней мы, обитатели коровника, услышали, как он, стоя на улице, громко бранил нас всех. Оказывается, в то время как мы лежали в своих жилищах, не имея сил выйти на улицу, в соседнем доме от голода умерли мать и двое ее детей. Они лежали обнявшись. Младший ребенок держал во рту исхудавшую грудь матери. Видимо, мать пыталась хоть как-то утешить голодного ребенка, ведь молока у нее давно не было. Глава семьи съедал полагающиеся жене и детям 300 граммов хлеба, а потом и вовсе сбежал в соседний район, где его почитали как муллу…

Выкопать могилы для трех скончавшихся людей сил у нас не было. Просто убрали подпорки саманного дома, после чего ветхое строение рухнуло на них. Оно и стало их общей могилой.
По вечерам женщины собирались вместе и пели песни. В песнях этих, рожденных здесь, на чужбине, рассказывалось о тяжелейших испытаниях, выпавших на долю чеченцев. Мы пели их и плакали. Мужчины сидели поодаль, украдкой вытирая слезы.

Некоторые соседи отпускали своих детей просить милостыню, наша же мать категорически была против этого.
– Муж не простит мне, если я позволю его детям просить милостыню, – говорила она.

В колхозе работать приходилось за так называемые трудодни, а единственным местом, где спецпереселенцам платили за работу деньги, была шахта. Но меня, из-за юного возраста, туда не брали, не имели права по закону. Пришлось подделать документы. Это помогло. Те, кто принимал меня на работу, понимали, что я несовершеннолетняя, но им нужны были рабочие руки, и они закрыли на мой возраст глаза. Надо отдать должное бригадирам: они щадили меня, никогда не требовали, чтобы я трудилась наравне со взрослыми, напротив, как могли, ограждали меня от тяжелой работы, за что я до сих пор с благодарностью вспоминаю свое бывшее начальство. Бригада наша была многонациональной.
Были среди нас и военнопленные – японцы, немцы. В отличие от японцев, замкнутых и очень сдержанных, немцы по дороге на работу и с работы любили петь. Одну немку мы даже научили петь нашу песню. И от души смеялись над ее акцентом…

А время шло... Минуло уже два года с тех пор, как нас, лишив родины, привезли в эти степи. Все это время мы не теряли веры в то, что отец наш жив и что он обязательно нас найдет. И надежды наши оправдались – мы получили от него письмо! Как оказалось, его выслали в Алма-Атинскую область. Мы плакали от радости… Но нас очень удивило одно обстоятельство: отец в своем письме обращался только к моему младшему брату Исруди и не упоминал никого из нас, остальных членов семьи. Отец писал: “Исруди! Я куплю тебе много новых вещей и заберу тебя к себе...” Как впоследствии выяснилось, до отца дошла весть, что из всей семьи выжил только его младший сын, а все остальные умерли. Вскоре отец, получив разрешение в комендатуре по месту проживания, приехал за нами. Сначала он хотел нас забрать к себе, но, увидев, что здесь, на шахте, платят, хоть и небольшие, но все же деньги, решил остаться (там, где он жил, им за работу платили зерном, причем только раз в год).

Однако те редкие радостные моменты, что выпадали на нашу долю, как правило, тут же сменялись новыми бедами… Как-то раз мой брат Мовсар вместе с друзьями пошел собирать картошку, оставшуюся на поле после уборки. Время шло, день клонился к вечеру, а ребята все не возвращались. Встревоженная не на шутку мама отправилась за ними. Когда она увидела компанию мальчишек, возвращавшихся домой, она облегченно вздохнула, но, когда они подошли поближе, сердце ее упало: Мовсара на руках несли его друзья. Как выяснилось, в поле у него неожиданно разболелась нога, да так сильно, что он не мог идти. Нога распухала буквально на глазах: Мовсар четыре месяца пролежал в постели. Его лечили народными методами, потому как больницы, врачи, медикаменты – все это было недоступно. Однако спасти его не удалось... Было ему четырнадцать лет.

Не меньше голода и холода нас уничтожали моральные унижения, которым мы подвергались. Нас обзывали предателями, дезертирами, говорили, что чеченцы якобы отказывались идти на фронт. Но это была гнусная ложь. Среди нас было немало тех, чьи сыновья и братья ушли на войну, причем ушли добровольцами. Старший сын моих односельчан Гази и Манжи – Дута – в первые же дни войны добровольцем ушел на фронт. За мужество и воинскую доблесть он не раз награждался орденами и медалями. В 1944 году, незадолго до депортации чеченцев, Дута прислал домой письмо, в котором, обращаясь к своим родителям, брату Али и сестре Насарт, писал: “Враг отступает с нашей земли. Как только он будет разбит в своем же логове, я вернусь домой. И заживем мы снова мирной жизнью”… Однако фронтовик Дута, защищавший Родину от врага внешнего, не мог предположить, что бессилен против внутреннего. Пока Дута проливал кровь на фронте, от голода, холода и болезней погибла в ссылке вся его семья. Осталась только сестра Насарт, которую Дута нашел в больнице.

- Я лежала в больничной палате, когда услышала в коридоре приближающиеся шаги, – рассказывала Насарт. – Несомненно, шел мужчина – уверенной, твердой походкой. Я сердцем почувствовала, что это мой брат. И все же когда он появился на пороге больничной палаты – в военной форме, с орденами на груди, – я не могла поверить своим глазам. Я бросилась к нему на грудь и долго плакала. Не мог сдержать слезы и он. Дута, желая успокоить меня, сказал:

- Не плачь, Насарт! Все будет хорошо. Вот ты поправишься, и мы с тобой поедем к нашим родителям и Али. И мы снова заживем как раньше, все вместе.
После этих слов я заплакала еще горше:

- О чем ты говоришь, брат? Они ведь давно умерли от голода!

От этой страшной новости Дута побледнел и без сил опустился на пол. Оказывается, старик-односельчанин, у которого Дута остановился на ночлег, не смог решиться сказать ему о трагической судьбе его семьи. И это был последний день, когда Дута надел ордена и медали, полученные на фронте. Он сорвал их со своей груди и выбросил со словами:
– Мне не нужны эти железки от власти, которая убивает мой народ!

Все эти годы вайнахи вставали и ложились с надеждой, что новый день принесет радостное известие о том, что им разрешили вернуться на родину.
И через долгих 13 лет этот день настал! Многие чеченцы бросали работу, дома, все, что успели нажить за эти годы, и при первой же возможности отправлялись на родину...
Но там их никто не ждал. В их домах на правах хозяев жили люди из соседних республик. Были и те, кого насильно переселили в чеченские села, но в большинстве своем это были люди, позарившиеся на чужое добро, пожелавшие приехать и жить на всем готовом.

О том, чтобы вернуть дома их истинным хозяевам, не было и речи. В лучшем случае им готовы были продать их же дома, причем за немалые деньги. Если дело доходило до споров и драк, власти всю вину взваливали на чеченцев. Такая же ситуация была и в нашем селе: занявшие наши дома отказывались их освобождать. Силы были явно неравны. Тогда сельчане соорудили на окраине села шалаши и поселились в них. С каждым днем число возвращающихся увеличивалось, и в конце концов люди, посовещавшись, решили, что завтра они войдут в свои дома, чего бы им это ни стоило.
В тот же вечер они устроили большой синкъерам, давая этим понять, что это последний мирный вечер. Те, кто проживал в их домах, поняли это и уже на следующее утро начали выезжать из села...

Больше года назад мой брат Дуда получил компенсацию за депортацию родителей.
Аж целых 10 тысяч рублей!..

За унижения, за разлуку с родиной, за голод, за холод, за страдания и за смерть близких людей!
Мой брат хотел отдать эти деньги мне, как самой старшей в семье. Я отказалась категорически. Отказались от них и другие сестры. Тогда Дуда, получив наше одобрение, справил на эти деньги поминки по нашим родителям.

На третий день после поминок брату стало плохо. Его повезли в больницу, где его обследовали и обнаружили страшную, неизлечимую болезнь. Через 10 дней не стало нашего любимого и единственного брата, который, мы надеялись, проводит нас в последний путь. Но жизнь распорядилась иначе...»