О книге и ее авторе
Проблема преступления и наказания стара как мир, однако продолжает привлекать внимание. На суд читателя было представлено немало произведений об этом: «Записки следователя», «Записки прокурора», кино- и видеофильмы, спектакли по материалам следствия и судопроизводства. Они не просто интересны по сюжетам, но и в значительной степени познавательны. В общем-то, любители детективного жанра в большой мере знают, как расследуются преступления, как ведутся допросы потерпевших и подозреваемых, как задерживают преступника. Здесь в центре сюжета преступление как таковое.
Но вот преступник пойман. А что же дальше? О перипетиях правосудия и психологических проблемах повествует книга А. Мирека «Тюремный реквием», существенно отличаясь от развлекательного детектива. Преступление в них только фон, и главное не в разгадке «кто убил», а в исходе единоборства преступника - зачастую по сути жертвы и Закона, и обстоятельств, и морально-психологического состояния.
Книга раскрывает огромное количество нюансов в «совершении преступлений» (от 1920-х до 1980-х годов) и в политическом, и в уголовном ракурсе.
Принципиальное отличие сюжетов от множества других в том, что повествование ведется как бы «изнутри» - не только из кабинетов следствия и прокуратуры, а главное - из тюремных камер «Лубянки», «Бутырок», «Крестов» и лагпунктов лагерей. Причем основное место отведено рассказам самих заключенных, а потому подлинная «непридуманность» событий, свидетелем которых был сам автор, не вызывает сомнения. Автор ставил своей целью не только поведать о людских судьбах, а главное - раскрыть внутренний мир человека, волею обстоятельств вынужденного провести значительную часть своей жизни в изоляции от общества. Каков психологический настрой заключенного, как подвергаются испытаниям идеалы, как меняется отношение к совершенному преступлению - все это в книге А. Мирека подается многогранно, увлеченно, непосредственно от первого лица.
«Записки заключенного» - бесценный материал для человека, способного размышлять и анализировать, не важно - профессиональный ли это психолог, юрист, педагог или рядовой читатель.
Сегодня, когда преступность и коррупция в России выходят за все мыслимые и немыслимые рамки, книга особо актуальна и может служить предостережением для тех, кто, начиная с малых сделок с совестью, не заметно для себя приходит к безрассудному вызову обществу - к грубому нарушению закона. Переосмысливать содеянное приходится уже за толстыми стенами, решетками и колючей проволокой. И главное, в наше время, в условиях бесчеловечных, приводящих к тяжелым заболеваниям и даже к смерти.
Не оставлено без внимания и то, что обычно остается «за кадром»: работа правоохранительных органов, нередко порочные методы следствия и прокуратуры, режим и невыносимые условия в следственных изоляторах. Еще недавно подобные откровения были «запретной зоной», а герой-заключенный - «персоной нон-грата».
Но времена меняются. Сегодня ни для кого не секрет, что проблемы, ранее считавшиеся «язвами капитализма», вполне комфортно прижились в первой в мире коммунистической стране социализма. И главный пафос книги - привлечь внимание к наисложнейшей задаче - укреплению российской законности и правопорядка.
Несмотря на столь серьезные проблемы, подчас строгую документальность, в чем непреходящая ценность повествования на многие годы, книга читается легко, на одном дыхании, как будто слушаешь интересного собеседника с отличным чувством юмора.
Альфред Мартинович Мирек - доктор искусствоведения, профессор, специалист в области баяна и аккордеона, коллекционер музыкальных инструментов. Он автор 12 книг историко-конструкторского и методико-педагогического плана, а также более 200 статей, изданных в нашей стране и за рубежом. Им написаны две диссертации - кандидатская и докторская. Он занимал и административные должности - директора Всероссийских курсов повышения квалификации работников культуры и искусств, а затем был директором Московского областного музыкального училища.
Более четверти века А. Мирек проводит выездные лекции по городам Центральной России, Сибири, Урала, Средней Азии, Поволжья, в ближнем и дальнем зарубежье.
Деятельность профессора А. М. Мирека в области культуры и искусства часто отражается в периодической печати нашей страны и за рубежом (во Франции, Дании, Польше, США, Нидерландах, Чехии, Финляндии). Богатый опыт, знания, новые научные изыскания и открытия профессора Мирека представляют большой вклад не только в отечественную, но и мировую науку. Он выступает с научными докладами на Международных симпозиумах и семинарах. Он систематически дает отзывы и заключения на новые научные труды, выступает официальным оппонентом на защитах диссертаций.
Но, пожалуй, главное - это то, что профессор Мирек продолжает и сегодня вести научно-исследовательскую работу. Он полон энергии и планов. В 1989 году им создана «Схема возникновения и классификации основных моделей гармоник в мире. 1700-1990» (издана в 1992 г.). Затем издаются «Основы постановки аккордеониста». В 1994 году выходит из печати энциклопедия «Гармоника. Прошлое и настоящее», в 1995-м - «Курс эстрадной игры на аккордеоне». В этом же году он был награжден государственной наградой - почетным званием Заслуженный деятель искусств России.
А. Мирек - член культурной ассоциации Российско-Польской дружбы «Дом польский», член совета доверенных лиц Американского общества бывших советских политзаключенных (Нью-Йорк, США), член Совета Старейшин Российской Ассоциации жертв политических репрессий (Москва), член Российской Ассоциации музыкальных мастеров, главный эксперт.
А. Мирек обладает огромной волей, целеустремленностью, уникальной памятью и работоспособностью. Все эти качества в сочетании с неиссякаемым чувством юмора позволили написать ему эту литературного склада книгу «Записки заключенного», в которой захватывающий литературный сюжет сочетается с предельной фактологической точностью.
Редактор Г. Е. Логвинова
ВСТУПЛЕНИЕ
(Краткие сведения о возникновении «островов» уголовно-процессуального происхождения)
Чтобы писать записки очевидца о местах заключения, естественно, в них нужно побывать. Фортуна дала мне такую возможность и отнеслась, в этом отношении, ко мне благосклонно, предоставив различные варианты для этой цели не только в одних из лучших и популярных мест в душных городских условиях, но, как говорят художники, и на пленэре. Чтобы не ошарашивать читателя сразу и не приучать его к грубым и тяжелым названиям этих мрачных мест, назовем их условно «островами», а их обитателей, естественно, «островитянами» - так удобнее, корректнее и нежнее для слуха. Но следует предупредить, что книга от этих условностей не стала продолжением романтических историй о таинственном острове, острове сокровищ, Робинзоне Крузо, пиратах, нападениях, кораблекрушениях и кладах.
Впрочем, здесь есть все перечисленное: и робинзоны, и пираты (в избытке), и сокровища (и таинственность их приобретения), и крушение судеб (без кораблей), и нападения (оптом и в розницу). Но несмотря на такую удивительную преемственность, все описанное, как ни странно, рассчитано не на детей, а на тех, кто уже вышел из этого наивного возраста.
Острова, где бы они ни находились - в бурных водах Тихого океана или на ровной глади Царицинского пруда в Москве, - объединяет одно: они отделены от основной части материка водой. Наши же острова особые, расположены в центральной части большого города, но вместо воды их окружают надежные кирпичные стены, которые значительно труднее преодолеть, чем сотни километров водной стихии. Они не наделены ни экзотикой островов Корсики и Борнео, ни редкими представителями животного мира (хотя на последнее, как посмотреть), ни разнообразной флорой, и нет там ни миражей пустыни, ни северного сияния. Это острова пороков, скорби и страдания, и называются они в обиходе коротко - тюрьма.
Тюрьма - загадочное место. Ну, не для всех, конечно: есть и такие, для которых она дом родной. Но подавляющее большинство знают о ней примерно столько же, сколько и о Гавайских островах, Рио-де-Жанейро, Веллингтоне, Кейптауне, Котласе или Магадане. Все представляют, где это находится, могут показать на карте, но далеко не все там бывали (если говорить о последних двух местах, можно добавить, к счастью, далеко не все).
В отличие от перечисленных мест, чтобы попасть в тюрьму, не надо плыть на корабле, лететь в самолете или коротать часы в поезде. Тюрьма, как правило, есть в каждом уважающем себя городе, и к этому заведению городские власти уже давно относятся со вниманием.
В период развития тюремного строительства тюрьма являлась гордостью и украшением городского пейзажа. Отметил это в тот замечательный период и Лермонтов, описывая Тамбов:
Там зданье лучшее острог ...
Короче,славный городок.
Многие выдающиеся писатели - и русские, и зарубежные -уделяли этому учреждению должное внимание, загоняя своих героев в тюрьму и описывая эпизоды их жизни за решеткой. Страшно подумать, как обеднилась бы жизнь и поблек образ графа Монте-Кристо, мистера Пиквика, Павла Ивановича Чичикова или Катюши Масловой, если бы им не довелось побывать в тюремных камерах. В каждом случае тюрьма для этих героев являлась страницей, оттеняющей все стороны их характера и превратности судьбы.
Цель была достигнута - интерес возрастал. В прошлом веке тюрьма была еще новинкой и, как все новое, она привлекала особое внимание и будоражила сердца людей. Такая реакция - и вполне естественная - была разве что при появлении железной дороги и самолетов, небоскребов и подводных лодок.
Но это все в прошлом. Впрочем, прошлое всегда нужно знать хотя бы в основных чертах, чтобы правильно понимать и воспринимать настоящее.
Желание кого-то поймать и заточить у человека извечно. Чаще всего охотились за своими личными врагами. Конечно, их ловили и связывали, но не трудно догадаться, что связанного человека долго в таком положении не продержишь, - спокойнее его куда-нибудь посадить и запереть. Это удобнее и для того, кто поймал, и для того, кого поймали. Наиболее способные и изобретательные (как это многократно было отражено в литературе и кино) находили способ убежать и скрыться, с тем, чтобы, в свою очередь, поменяться местами со своим противником - и так далее, с переменным успехом.
Такая быстрая смена положений начала утомлять действующих лиц. А поэтому для закрепления достигнутой цели стали сажать не впопыхах и не куда попало, а в специально отведенные для этого места. Так появился обычай иметь при замках и монастырях темницы, а в крепостях - казематы. Когда же поимка разбойников, убийц и воров приняла государственный масштаб и уже не являлась личным делом того или иного князя, вассала, гетмана или монастырской общины, то возникла необходимость в создании для этой цели специальных организаций.
Маленькая, но передовая страна, проявившая себя во многих областях человеческой культуры, - Голландия вырвалась вперед и в этой области развития цивилизации. Первая тюрьма как место устрашения и изоляции преступников появилась именно там (Цухтхауз, 1595), правда, только для мужчин, но пугать ею стали с младенчества людей обоего пола.
К каждому устрашению человек в конце концов адаптируется, а потому возникла новая идея (конец XVIII века, по почину Франклина): использовать тюрьмы с целью не только наказания преступников, но и их исправления. В конце XIX и в начале XX века система исправления и перевоспитания получила распространение и совершенствовалась повсеместно. Так как никто толком не знал, какие системы лучше и какие хуже, а следовательно, что и как совершенствовать, то дело взяли в свои руки ученые. Появились тюрьмоведы и тюрьмоведение. Теперь вопрос был окончательно запутан, но все были при деле.
Совершенствуя систему, начали, естественно, с элементарной классификации - стали отделять мужчин от женщин, взрослых от несовершеннолетних, отдельно содержать с учетом совершенных преступлений и сроков наказания.
В нашей стране тюрьмы, как правило, служат для содержания подследственных, а поэтому называются часто следственными изоляторами.
Но на заре создания такой системы возник еще и вопрос о строительстве для этой цели специальных зданий. Это движение в урбанизме началось в основном с конца XVIII - начала XIX века. Сперва переоборудовали имевшиеся здания крепостей и монастырей, потерявшие в результате свое первоначальное значение. Так стало делаться во всех европейских странах, в России - несколько позже. Примером может служить Таганская тюрьма, построенная на территории бывшего монастыря и даже с использованием фундамента его главного зданияТаганская тюрьма, построенная в 1804 году за городом, оказалась со временем в центре нового жилого массива и в середине 1950-х годов была разобрана. На месте Бутырской тюрьмы (названной от Бутырской заставы) в XVII веке существовал острог. В конце XVIII века построен Губернский тюремный замок (по проекту М. Ф. Казакова); в 1879 году тюрьма была перестроена, а в начале XX века расширена., или Бутырская тюрьма, значащаяся в книгах и архивах как Московский тюремный замок, переоборудованная из бывшего примитивного острога.
Но главный вопрос - не здания, а содержание, условия, правила, довольствие, охранительный и дисциплинарный режим и многие другие административные элементы. Известно, например, что в начале организации казенного содержания арестантов, находящихся в подвалах зданий Московского Кремля, не кормили, т.е. они не были на государственном довольствии. А потому время от времени их выводили на Воскресенскую и Красную площадь, с тем чтобы они могли собирать подаяния. Страшную картину представляли собой группы грязных, чумазых, ослабленных, полуголых (независимо от погоды и времени года) людей, еле волочащих ноги, закованных в кандалы. Пройдя сквозь ряды торга - большого базара, каким в то время являлась Красная площадь, и собрав подаяния в навешанные на шеи мешки-сумки, арестанты направлялись через Никольские ворота обратно в темницы.
Подвалы темниц отапливались лишь дыханием находящихся в них людей, зарывшихся в солому. Первое время мужчины и женщины низшего сословия содержались вместе, отдельно лишь знатные особы. В общем, это была темная и страшная сфера развития человеческого общества.
А потому в архивах соответствующих департаментов и управлений мы имеем такое огромное разнообразие циркуляров, положений, распоряжений, инструкций, уставов, бюджетных и бухгалтерских смет и прочих документов, посвященных вопросам организации и совершенствования этого положения. Конечно, нельзя обойти молчанием вклад в создание тюремных комплексов архитекторов и строителей: их талант и трудолюбие нашли должное признание и в этой области градостроительства.
Так или иначе, но к концу XIX - началу XX века в этой сфере человеческой культуры было достигнуто многое: тюрьмы (и прежде всего главная из них, столичная, петербургская - «Кресты») получили свое определенное лицо, - стабилизировался весь комплекс требований и условий, а также материально-архитектурная база.
Правда, справедливости ради нужно подчеркнуть, что от этого прогресса и совершенствования тюрьма не превратилась в санаторий или дом отдыха. Просто она стала идти в ногу с общим развитием человеческого общества, по-своему реагируя на его положительные и отрицательные стороны. Теперь возник новый девиз: главная задача - помогать обществу бороться со всеми отрицательными явлениями и совершенствовать свою деятельность, приспособляя в своих специфических условиях все положительное и новое, включая и новые достижения в строительстве, технике, культуре и искусстве. Вот на таких принципах, пожалуй, сфера тюремного быта и развивается в нашем XX веке.
Раз что-то существует и развивается - значит, естественно, оно нужно для общества, так сказать, имеет спрос. Ну а раз вещь нужная - значит, о ней должен быть максимум информации - непреложный закон диалектики.
Вообще-то какая-то информация есть: время от времени на экранах телевизоров или кинозалов промелькнет несколько кадров с эпизодом, происходящим за решеткой (не говоря уж о грандиозной популярности серии «Следствие ведут знатоки», а в Питере - «600 секунд», в Москве - «Петровка, 38»). Судя по тому, что это имеет место в равной мере и в нашей кинематографии, и в зарубежной, тюрьма прочно и повсеместно вошла в обиход человеческого восприятия, как, скажем, автомашина, электричество, плееры и сауна.
Так что же мы знаем о тюрьме? Что в окнах - решетки, а вокруг - стена? Но такая куцая и примитивная информация не производит никакого впечатления.
Решетки на окнах сами по себе никого не удивляют: ими обзавелись банки и сберкассы, многие предприятия и учреждения и даже частные лица, живущие на первых этажах, таким образом улучшающие свое самочувствие и укрепляющие расшатанную нервную систему. А какие великолепные внушительные решетки редкой прочности на здании «Аэрофлота» на Невском проспекте! Еще большее восхищение специалистов в этой области металлоизделий вызывают окна на мрачном здании с романтическим названием «Интурист» на Исаакиевской площади (бывшее Германское посольство). По сравнению с ними решетки на окнах тюрьмы кажутся просто кокетливым украшением.
То же можно сказать и о каменных высоких стенах, воздвигаемых то тут, то там, вокруг завода и фабрики, научно-исследовательского экспериментального предприятия, а также вокруг больниц, санаториев и спортивно-оздоровительных комплексов. Нет, разумеется, стены эти ставятся не зря. Принято полагать, что на государственный счет зря ничего не делается.
Всем понятна необходимость такой стены, например, вокруг типографии «Госзнак» или ликеро-водочного завода. В других случаях можно предположить, что вокруг промышленных и научных предприятий они ставятся, в основном, чтобы не мешать конструктору сосредоточиться на зыбких контурах новой идеи, а производственнику - на выполнении сменного задания. А вокруг санаториев и больниц, очевидно, для того, чтобы здоровье и силы накапливались исключительно в находящихся внутри и не распылялись на тех, кто оказывается по другую сторону мощной ограды.
На первый взгляд, может показаться, что связь между этими стенами и решетками чисто визуальная, на самом деле существует и тайная принципиальная разница, - в первом случае они создаются для того, чтобы туда не залезли, а во втором, чтобы оттуда не убежали. Эта подробность служит еще одним доказательством исключительности рассматриваемого заведения. А все исключительное и редкое, естественно, вызывает пристальное внимание и должно быть доступно для изучения.
Увеселительные места, о которых человек хорошо осведомлен, особо притягивают его. Можно привести много примеров, а некоторые знают из собственного опыта, когда настойчивость и изобретательность, находчивость и упорство помогали наиболее предприимчивым людям попасть куда они хотят.
Логично было бы считать, что точно такие же страсти и упорство должны возникать у людей и, в первую очередь, у особо находчивых, изобретательных и предприимчивых, чтобы не попадать в тюрьму, изолятор, КПЗ и другие более мелкие заведения милицейских ведомств. Ничего веселого и увлекательного Они не обещают.
Однако, как показывает хроника бытия, люди все же попадают и в эти милицейские заведения. И думается, во многом это происходит, в первую очередь, от крайней неосведомленности о той сфере и условиях существования, о составе и идеалах той компании, с которой им придется жить бок о бок в буквальном смысле этого слова. А ведь в этих условиях и в этом обществе оказаться не так сложно при излишней, прямо скажем, исключительной, находчивости, изобретательности, предприимчивости, сочетающейся с особо страстным желанием при минимальных усилиях иметь максимально денежных знаков. Если бы они точно, ясно и наглядно знали, к чему приведет их лихая реализация своих фантастических, идущих вразрез с устоями общества планов, они наверняка пересилили бы себя, взглянули бы на окружающий мир, людей, сопоставили свои действия с действиями других и направили бы все свои выдающиеся природные и благоприобретенные (под влиянием «лучших» друзей и подруг) качества в противоположном направлении.
Не подлежит сомнению, что отсутствие подобной информации о жизни в тюрьме значительно снижает ее воспитательное и профилактическое значение. И наоборот, по возможности полная и объективная осведомленность об этой сфере наверняка может снизить контингент в ней. Отчасти, конечно, - наивно полагать, что тюрьмы смогут вообще пустовать и работающие в них, в конечном счете, от скуки и уныния начнут охранять друг друга.
Эту книгу можно считать документальной, хотя написана она не по дневниковым записямКстати, никакие дневники вести в тюрьме не разрешается, так как администрации неизвестно, для чего в дальнейшем заключенный собирается использовать свои записки - может, для сведения счетов со своими подельниками или для организации в будущем новых преступлений., не хроникально, не на материалах служебных отчетов, это лишь зарисовки того, что осталось в памяти, причем значительное место отведено рассказам заключенных. Цель их - не столько поведать о том или ином происшествии (содержание их в некоторых случаях довольно банально), а показать через рассказ жизнь, поступки, отношение к ним, к себе, к окружающим, - словом, внутренний мир определенной категории нашего общества. По этим рассказам легко себе представить рассказчика, его профессию, увлечения, стремления, идеалы, отношение к совершенному преступлению, мотивы, приведшие к формированию его взглядов, оценку всего с ним происходившего и происходящего. Определенная ценность этих изложений еще и в том, что они исходят от самих действующих лиц в доверительной беседе в камере, а не в особой обстановке кабинета следователя или в суде.
Все зарисовки и эпизоды, естественно, не могут полностью отразить ту общую картину и ту обстановку.
Нужно заметить, что и сами рассказы в большей мере рафинированно скомпонованы и обработаны автором, так как в этих специфических условиях широко употребляется специфический лексикон. А потому многие слова и выражения приходилось упускать или переводить на литературный язык. Безусловно, ценность изложенного возросла бы, если бы можно было ничего не изменять. Ведь в переводе все значительно слабее, чем в оригинале.
Есть и еще одно соображение, которое заставило отказаться от подлинного текста, - это то, что даже при поверхностном подсчете на десять литературных слов приходилось в среднем дополнительно пятнадцать специфических. Естественно, рука не поднялась на такое резкое увеличение объема книги при дороговизне бумаги в нашей стране.
Кроме того, трудно предположить, чтобы наши читатели с интересом читали и старались выучить все надписи, встречающиеся в укромных общественных местах. Но если бы было и так, все равно столь поверхностного освоения этой области, как вы догадываетесь, недостаточно, чтобы свободно ориентироваться в том многообразии жаргона и лексикона, а также оригинальных оборотов, которые употребляют заключенные. И дело не только в широком специфическом словарном запасе, но и в использовании хорошо знакомых всем слов в другом смысле, иногда весьма неожиданном. Например, естественно звучащее на собачьих выставках слово «сука» в тюремных условиях можно услышать не только как ругательство, но и по отношению к нежно любимой женщине, жене, дочери и даже матери.
Несколько мозаичное расположение материала, не всегда четко связанного друг с другом, дано не случайно, оно в какой-то мере отражает то состояние непредсказуемой смены событий, настроений, действующих лиц, в котором находится каждый островитянин. Хотелось бы надеяться, что эта специфическая атмосфера передастся и читателю.
Заметна и разница в преподнесении и характере материала в начале, середине и конце книги. Это связано с тем, что и само нахождение на острове обычно распадается на три периода, которые существенно отличаются один от другого.
В первый период (II раздел), попадая в камеру, стараются показать свою невиновность. Если верить новичкам, то можно подумать, что следственные органы только и делают, что бегают с сачками по улицам и ловят невинных бабочек.
Но после каждого вызова в следственный отдел «бабочки» начинают постепенно рассказывать о деле и о себе. О себе обычно говорят, что отец (или дядя) - крупный врач (инженер, военный, писатель и т. д.), что у него сумасшедшие связи и он все может. Это популярные приемы, чтобы завоевать авторитет в камере. После признания на следствии рассказывают и в камере о совершенном. В первый период кроме своего дела ничем не интересуются и ни о чем не говорят.
В следующий период (III раздел), знакомясь, вводят в курс своего дела и начинаются всякие истории, которые хотя к делу непосредственно не относятся, но и характеризуют рассказчика как личность и окружение, в котором он находится, таким образом становится ясна социальная среда, ее уровень, интересы, увлечения, идеалы, психологический настрой - в общем, вся гамма нравственных категорий людей, попадающих на остров.
И последний период (VII,VIII разделы) - в основном поездки на суд и ожидание повторных расследований. Здесь новые настроения, вплоть до воспоминаний прошлых лет и даже детства, отношение к совершенному преступлению и планы на будущее, перспективы, в которых чувствуется осуждение своей деятельности или укрепление в ней.
Конечно, по тем камерам, в которых пришлось побывать, трудно судить обо всем контингенте, находящемся на острове. Разумеется, на нем были, в основном, преступники: домушники, гопники, грабители и расхитители народного и частного добра. Но следует отметить, что даже в этом ограниченном контингенте были люди, просто-напросто пострадавшие от беззакония «блюстителей» закона, а не по закону. И вот на эти-то явления хотелось бы обратить особое внимание, так как они начисто перечеркивают ту обыденную трудную и важную работу по наведению порядка, для которой и создан этот большой и нужный государственный аппарат.
Кроме всего перечисленного, в этой работе пришлось невольно уделить внимание стараниям и потугам тех, кто своей активной деятельностью «плаща и кинжала» добросовестно, не щадя сил и фантазии, помогли написанию этой книги. И потому, придерживаясь принятого в предисловии этикета, автор приносит глубокую «благодарность» анонимщикам, подлецам и клеветникам за их тайные и явные пакости. В наше время, как и во все века, они побуждали к развитию литературного творчества.
Ну а что касается тех, кто прилагал свои слабые (физические) и мощные (служебные) силы в поддержку вышеуказанных «доброжелателей» в государственных учреждениях, - им вынесут оценки, надо полагать, по заслугам, общественное мнение и руководители вышестоящих организаций; мне выносить им благодарность и поощрения как-то не с руки - я там не служу.
Что же представляет собой эта работа по литературному жанру? Часто бывает: хотят написать роман - получается повесть, а когда хотят повесть - получаются очерки. В данном случае по форме задуманы очерки (это удобно, особенно когда нет начала и конца), а получился «роман». Какой же это роман? Есть ли в нем прекрасная героиня, любовь, страсть и поклонники, наветы, коварство и измена?
Все есть. Героиня здесь одна, и самая очаровательная - свобода. И любовь, и страсть огромная, и у всех поклонников одна - к свободе. А насчет остального - здесь хватает, как и везде.
Существуют разные ведомственные и территориальные романы: городской роман, народный, служебный и даже военно-полевой. Естественно, если к этому потоку прибавится еще и тюремно-лагерный роман. Есть здесь начало - с момента попадания на остров - и конец, по-разному счастливый для каждого, - возвращение на материк. Но если говорить серьезно, то, пожалуй, это просто записки. Записки заключенного, прошедшего долгий и, увы, не радостный путь. Записки, открывающие завесу бывшей «зоны молчания» - работы прокуратуры и следствия. Записки, показывающие несомненный прогресс в развитии нашего общества и его демократизацию. Записки, предостерегающие от близкого знакомства с таким малоромантичным местом, как тюрьма.
Глава I. ШАЛЬНАЯ ЭКСПЕДИЦИЯ НА “ОСТРОВ”
В январе 1984 года я вернулся в Москву из Вильнюса, где читал лекции. Но только разделся и стал освобождать чемодан, как раздался звонок из Питера. Ученый секретарь института, в котором я работал, взволнованным голосом спрашивала:
- Вы уже знаете?
- А что случилось?
- Вы разве не читали статью В. Цекова в «Советской России» от 19 января?
- Нет, я был в Литве. А что интересного?
- Там есть несколько слов о вашей коллекции, но каких!
Действительно, в этой газете автор, фамилию которого я никогда раньше (как, впрочем, и позже) не встречал, безответственно и бездоказательно, как бы вскользь, «обмолвился» о том, что Ленинградским институтом театра, музыки и кинематографии (ЛГИТМиК - ныне Петербургский Университет искусств) приобретена коллекция в основном детских и губных гармоник за 25 тысяч рублей. Автор, правда, оговаривался, что к музыке никогда не имел отношения.
Эта статья, подкрепленная анонимками, была воспринята работниками районной прокуратуры и УБХСС как сигнал к действию.
Вскоре, 15 марта 1984 года, меня вызвали как свидетеля в город на Неве, в дом на улице Желябова, где располагалось УБХСС.
Входя в любой храм, человек обычно всегда испытывает душевные волнения, чувства и восприятие обостряются. Пусть простит читатель за грубое сравнение, - мрачный «храм» УБХСС вызывает не меньше эмоций, только иного свойства. И в данном случае не только вера, что находишься под защитой закона, но и сознание, что среди жрецов этого «храма» всегда могут оказаться и такие, которые не преминут в обрядовой суете урвать личную выгоду, положив на амвон (алтарь) чью-то судьбу. Подобным служителям правосудия приятно осознавать, что у Фемиды глаза завязаны, вот и распознай, кто служит закону, а кто своему тщеславию.
Ко мне, ожидавшему у входа, наконец, подошел сотрудник, и мы, пройдя через милицейскую вахту, стали подниматься по этажам. От лестничной площадки коридор располагался по обе стороны - мы свернули направо. Подошли к двери. Провожатый возился с замком долго и неумело, как у чужой квартиры начинающий грабитель, - оказалось, что это не его кабинет. В это время мимо по коридору прошмыгнуло двое в штатском с сосредоточенно-непроницаемыми лицами и какими-то бумагами в руках: очевидно, это были их отчеты, докладные и закладные, версии и гипотезы.
Комната оказалась небольшой, узкой, с одним окном, а потому плохо освещенной, но стойко пропитанной, прокуренной местным ладаном. Сперва мы находились в ней вдвоем, через какое-то время появился опрятный молодой человек - не спеша разделся, достал расческу и долго и тщательно наводил лоск и порядок в своей прическе, подул дважды на расческу и сел за стол. Им оказался следователь прокуратуры Октябрьского района АнисимовС. В. Анисимов в то время был следователем-стажёром прокуратуры Октябрьского района г. Ленинграда. Г. Г. Петров - сотрудник УБХСС., другой, который составил мне ранее компанию в кабинете, - сотрудник УБХСС Петров.
Допрос вели оба, начиная с 10 утра и до 10 вечера.
Один уселся напротив меня, другой сбоку. Вопросы, задаваемые мне, были неожиданными, с оскорбительными шуточками, нелепыми сравнениями, произносились с ухмылкой, пренебрежительным тоном.
- Расскажите, как кутили в ресторанах и с кем.
- Мне по состоянию здоровья нельзя ни пить, ни курить, и я не бывал в ресторанах Ленинграда.
- А вы знаете, что о вас говорят члены закупочной комиссии?
- Вы, что ж, вызвали меня из Москвы для того, чтобы поделиться сплетнями? Так мне это не интересно.
- Расскажите о сговоре с целью хищения крупных государственных сумм. С кем и как вы договаривались? Кто и какие суммы должен был получить? Если не расскажете - отсюда не выйдете!
- У меня дома больная мать, она ждет меня. Разрешите позвонить ей.
- Никаких звонков. Если хотите увидеть мать живой - садитесь и пишите, пока не поздно, о сговоре и хищении. А заодно, где и на каких помойках собирали эту рухлядь.
Здесь они переглянулись и заулыбались, считая, что в чувстве юмора им не откажешь. Я же напрасно пытался уловить в их тоне нотки серьезного, делового разговора. Зря старался!
А тем временем в моей московской квартире происходило нечто страшное по своей безнравственности: подняв с кровати больную мать, сотрудники милиции с санкции прокурора всю ночь делали обыск и вывозили вещи. Сильное потрясение в результате обыска сказалось на старом больном человеке самым трагическим образом - вскоре моя мать умерла.
Как все это напоминало подобные сцены недавнего прошлого, каких-нибудь 40-50 лет назад!
Вернувшись из Питера, я не узнал свой дом - меня встретил разгром, пустые стеллажи, а также другие выразительные следы непрошеных гостей. Уборка квартиры заняла целую неделю. Поднимая с пола вещи, книги, папки, не сразу мог сообразить, где их место и куда нужно положить.
Наведя маломальский порядок, я стал писать протесты и заявления во многие инстанции: от районного прокурора до Президиума Верховного Совета РСФСР. Встретив реальное сочувствие в Министерстве культуры, отправил туда объемистое письмо. Из Питера, из прокуратуры и следственного управления, а также из Москвы получал ответы, что «все правильно, все законно, никаких нарушений нет». Как потом .выяснилось, многие действия органов. дознания, в частности обыск и вывоз вещей, являлись грубым нарушением закона. Но это - «потом».
К бесплодной переписке, которая уносила много времени и здоровья, прибавились вызовы: в райком, в ученый совет и другие организации, куда стали поступать анонимки самого фантастического содержания. Каждая обсуждалась и на каждую требовалось объяснение. Эпистолярный жанр поглощал у меня все время, отпущенное человеку на его земное существование. Стержни в ручках и лента в пишущей машинке менялись чаще, чем белье у новорожденного. А сам я к тому же кругом обрастал слухами. И все они, по мнению обывателей, казались не без основания. Так, когда вечером ко мне в квартиру нагрянули с обыском и вывозили вещи, соседи по этажу позвонили в милицию и сообщили, что грабят мою квартиру. Тут же к стоящим у подъезда милицейским машинам прибавилась еще одна, потом мотоцикл, затем еще машина. С синими и красными полосами, со световыми и звуковыми эффектами, они представляли собой зловещую картину, потрясшую наш тихий квартал. В соседних корпусах и корпусах напротив жители поспешно оторвались от телевизоров - фантазия маленького голубого экрана не смогла конкурировать с впечатляющей правдой жизни.
В следующие дни квартал наполнился слухами о событиях этой ночи. Одни говорили, что захватили главаря шайки валютчиков, другие, что накрыли директора промтоварного склада. Женщина из третьего корпуса, врожденный талант которой «знать обо всех все», доверительно сообщила, что это неправда и она знает точно, из верных источников, что обнаружили крупнейшего мафиози, который перепродавал наркотики из Пакистана через Афганистан в Финляндию, а оттуда в Англию и Канаду. И она видела сама, как пакеты с гашишем таскали всю ночь и складывали в машину, усиленно охраняемую...
Когда со временем мне все это рассказали, я проникся глубокой симпатией к своим соседям по двору, высоко оценив в них нетленный дух Жюля Верна и Майна Рида. Фантасты и сказочники живут и в конце XX века.
Но в редакцию, которая приняла мою рукопись, звонили из великой северной столицы отнюдь не сказочники и на полном серьезе сообщали, что я замешан в крупных хищениях государственных средств. Руководство издательства, на всякий случай, сразу же исключило из плана мою работу, даже не потребовав из прокуратуры каких-либо официальных бумаг: слишком сильны были рефлексы слепого «реагирования», выработанные десятилетиями. И поползли слухи и догадки по коридорам и этажам... То же и в институте, где я работал. А так как фантазия людей, особенно высокоинтеллектуальных, безгранична, то и слухи разрастались и совершенствовались изо дня в день. И вот на меня уже повсюду смотрели как на чумного: при моем появлении все затихали, отворачивались и расходились. Но если честно говорить - не все. Произошел «естественный отбор», и я теперь узнал, кто есть кто.
Тем временем продолжала активизироваться деятельность прокуратуры Октябрьского района Ленинграда, уже не ограничивающаяся звонками и отписками. Опытные следователи действовали уверенно, по правилу: «замахнулся - бей, ударил - добивай».
Меня снова вызвали на берег Невы, опять как свидетеля, но на этот раз в районную прокуратуру на улице Садовой. По телефону незнакомый женский голос сказал утешительно: «Тут нужно кое-что уточнить». И я поехал.
Кабинет прокурора, куда мы прошли вместе со следователем, был просторный, светлый. Направо - диван, налево - окна, а прямо посредине письменный стол, за ним - сам прокурор. В письменный стол упирался узкий столик со стульями по обе стороны - для посетителей. Солидный и респектабельный, со значком депутата Верховного Совета РСФСР, прокурор внушал мне доверие и производил впечатление человека не глупого и воспитанного. В нем было что-то от старого петербуржца. И не потому, что он любил, как рассказал мне, старинную мебель, оружие на коврах, признавал ушедший, к сожалению, из многих домов уют прошлого, а и по тому, как двигался, по осанке, манере говорить. Все это импонировало мне, я почувствовал, что настал момент коренного поворота в моем положении - наконец появилась возможность во всем разобраться, и именно этот человек, в силу профессиональных и личных качеств, поможет это сделать.
Следователь - женщина лет за сорок - выглядела тихой, деликатной, несколько замкнутой. Чувствовалось, что это опытный работник, хорошо усвоивший стиль, требования, а главное, особую специфику данного учреждения. Мне представилось, что она исполнительна и добросовестна. Именно поэтому ей поручили вести дело Постоянной выставки музыкальных инструментов. Я подумал: эти не могут превратно понимать свой служебный и нравственный долг.
Прокурор, отдав какие-то бумаги машинистке и подождав, пока она вышла, начал разговор со мной. После вопросов общего характера, носящих оттенок милой светской беседы, он вдруг изменился в лице и сказал мне казенным холодным тоном: «Виновность ваша доказана и отпираться не имеет смысла. Вы обвиняетесь в хищении крупных государственных сумм по статье 93.1. Вот здесь написано, - он взял Уголовный кодекс с бумажными закладками, -«...от десяти до пятнадцати лет или расстрел». Ну до этого, думаю, не дойдет», - повернулся и небрежным жестом бросил на столик Кодекс. Уставился на меня с ухмылкой.
- Ну почему не дойдет, - сказал я, - раз написано. Ухмылка сошла с его лица. Он ничего не ответил, потом бросил в сторону следователя, показывая взглядом на меня: «Идите». Я встал вместе со следователем и вышел.
В одном из маленьких кабинетов мы сели со следователем в традиционной позе: по разные стороны стола. Она достала бланк протокола допроса и стала заполнять, затем приготовилась, как обычно, писать мой рассказ.
- Ну, рассказывайте.
На этот раз я решил несколько изменить взаимоотношения в нашем дуэте, заявив, что не собираюсь ничего рассказывать, так как я не чтец-декламатор, а здесь не филармония.
- Вам нужно, чтобы я отвечал на ваши вопросы? Пожалуйста, пишите их, а я готов писать ответы.
Следователь пожала плечами и повела меня к прокурору. К этому времени я имел достаточно оснований считать, что на следствии записи ведутся необъективно.
Прокурор выслушал меня и сказал: «У нас принято, чтобы ответы писал следователь».
- Не будем следовать английской традиции поступать по аналогии или как принято, а точнее, как предусмотрено в наших законах. Мое право писать собственноручно, и я хочу этим воспользоваться.
- Но следователь сумеет ответы записать полнее.
- Уверяю вас, и вы в этом убедитесь, что мои ответы будут исчерпывающими.
На том и порешили. И на протяжении всего следствия ни разу не отступали от этого принципа.
Тем не менее, сидя напротив меня, следователь Бобровская упорно навязывала мне тот же сговор и те же неведомые преступления, которых я никогда не совершал. Допрос длился весь день. Тупой, бессмысленный, дотошный, с одной навязчивой целью во что бы то ни стало доказать, что я в чем-то виноват. Казалось, следователю моя виновность нужна была, как воздух.
Наконец день подошел к концу. Бобровская, закрыв папку, сказала: «на сегодня все». Взяла повестку и заполнила на завтра.
- Еще придете завтра к 10 часам, но это ненадолго, и сможете уехать обратно в Москву.
- Значит, я могу сегодня взять билет на завтра?
- Да, конечно. Завтра дел на час-полтора. Быстро отсюда уйдете.
Назавтра, это было 13 декабря 1984 года, я явился к 10 часам. Тот же прокурор Лунин спросил, нет ли у меня претензий к следователю в смысле ее обращения со мной. Я сказал, что нет. Он записал и дал мне расписаться. Бобровская также задала мне несколько вопросов, затем показала ордер на мой арест и тоже предложила расписаться. Я написал, что считаю этот акт необоснованным, но расписался. Делали они это с неподдельным удовольствием и чувством превосходства, а главное - с видом и ловкостью карточного шулера, обыгрывающего вас, но делающего это столь ловко, точно и элегантно, что сам он от своих действий и обмана получает удовольствие.
Прокурору Лунину я высказал свои претензии и закончил словами:
- Вы зря погорячились. Если вы сейчас не отмените решение, то будете очень сожалеть о своей поспешности.
- Ну, решение принято и его нельзя отменить.
- Лучше, наверное, отменить решение, если есть сомнения в его правильности, чем подгонять потом факты и развитие событий для оправдания неправильного и поспешного вывода.
Прокурор был непреклонен. Когда я вышел из кабинета, в приемной увидел двух милиционеров - это оказался конвой, вызванный следователем. В их сопровождении я спустился вниз, где нас ожидала машина..
По лицу Бобровской, по ее ухмылке я понял, что то был тот случай, когда для работников прокуратура арест солидных специалистов является исключительно острым спектаклем, при котором они получают особое удовольствие. Следователь была разочарована, что все произошло без крика, мольбы, сердечного приступа. (Впрочем, отменно срежиссированный спектакль обеспечил мне стенокардию, а со временем и обширный тяжелый инфаркт.)
Проехав два квартала, машина остановилась у отделения милиции, и меня препроводили в дежурную часть, поместив в так называемый аквариум - тесное маленькое помещение со стеклянной перегородкой и стеклянной же дверью. Там были два пьяных и какой-то небритый тип, лежавший на лавке босой и храпевший что есть силы. Храп его до безобразия нарушал идиллию предполагаемой водной стихии.
Через четверть часа вошли работники УБХСС, которых вызвал прокурор, когда я был еще в прокуратуре. С ними я опять направился в машину, но другую, именуемую в народе «козлом». Один из прибывших за мной - с тонкой шеей и неестественно торчащими вперед ушами - был тот самый сотрудник УБХСС, идеей которого воспользовалась Бобровская, поспешно создавая «уголовное дело». Остальные казались вполне нормальными ребятами, удачно копирующими положительные персонажи из наших детективных фильмов. У них были точно такие же фигуры, рост,, осанка, неприступно-боевой вид и обращение, какие мы привыкли видеть на экранах. И надо сказать, что это действовало успокаивающе: я воспринимал их как старых знакомых» почти родственников.
Дальнейшее развитие событий также копировало кадры из массовой кинопродукции этого жанра. Мы вышли как обычно, как обычно справа и слева от меня сели товарищи спортивного склада с непроницаемыми лицами.
Машина поехала по Садовой, Невскому, Литейному, миновала мост и оказалась на Арсенальной набережной. Вот и левый поворот к знаменитой тюрьме «Кресты». Увидев нашу машину, дежурный перекрыл движение по набережной красным светом. Глухие ворота с лязгом и скрипом, медленно и торжественно раскрылись. Мы въехали во двор и встали перед вторыми воротами, сваренными автогеном в крупную примитивную клетку из изящно скрученных в спираль прутьев.
Но во дворе оказалась какая-то большая машина, которая собиралась уже выезжать. После короткой оперативной перебранки пришли к выводу, что большая машина не может переехать через нас, а наша тем более - перепрыгнуть через большую. И мы медленно, задом начали вываливаться через въездные ворота обратно на набережную. Я про себя с усмешкой подумал: возвращаться -пути не будет. Куда пути? В тюрьму? В данном случае неприятная примета была хорошим признаком. Итак, наш водитель дал задний ход, и мы, несколько необычным путем, опять оказались на набережной. Из ворот выехала большая машина, после чего наша, проехав ворота, въехала в тюремный двор.
Меня повели в подвальный этаж здания. Подвал вообще-то не респектабельный этаж любого строения, а уж тюрьмы особенно. Низкие своды, слабый свет и темно-серые стены производили гнетущее впечатление. И еще «аромат». Специфический тюремный запах, устоявшийся десятилетиями на основе кислых щей, едких супов и каш с неведомой приправой, вперемежку с терпкими запахами санитарных узлов.
В подвале сопровождавшие передали меня в отдел оформления и молча ушли.
Оставшись один, я подумал: вот и захлопнулись все ворота и все двери, и я за несколько минут попал на мрачный таинственный «остров», далекий от моих родных, друзей, интересной и важной работы, любимого города. Все это стало недосягаемым более, чем Чукотка, Новая Земля или самый глухой кишлак в Узбекистане. Туда можно доехать, если очень захотеть, а вот рядом, на Арсенальную набережную или Литейный мост, попасть невозможно даже при самом большом желании.
Итак, для меня началась новая жизнь - жизнь островитянина.
Как в каждой стране, здесь свои особенности, критерии, обстановка, интерьер, растительный и животный мир - в общем, своя неповторимая экзотика.
Сперва оформление. Написали все, что полагалось знать обо мне, в том числе, есть ли у меня взрослые дети (для того, чтобы точно знать, кому нужно будет сообщить в случае моей смерти). И я здесь отчетливо ощутил хрупкость человеческого бытия, реальность перехода в лучший мир.
Дали расписаться в том, что если я неосмотрительно полезу через кирпичную стену, ограждающую этот «райский» уголок, то меня непременно убьет током. «И пожалуйста, этому не удивляйтесь, так как вдоль стен протянуты соответствующие провода», - сказала девица в форме.
Расписываясь, я понял: меня призывают оценить новые прогрессивные электротехнические методы охраны, а в случае забывчивости ограждают себя от жалоб и упреков с того света в вышестоящие организации.
Изъяли дипломат, бумажник, деньги, ключи, часы, кольцо, удостоверения и прочее - в общем, полностью развязали мне руки и освободили карманы. Впервые в жизни исчезло опасение что-либо потерять и появилось чувство беспечности, казалось бы давно забытое в золотом детстве. В помещении напротив меня освободили от галстука, брючного ремня, шнурков, а заодно вынули из ботинок супинаторы. Отсутствие этих предметов значительно изменило привычные движения и особенно походку. Затем меня посадили в узкий шкаф, к задней стенке которого была прибита доска-полочка. Это называется «стакан». В него помещают временно, так сказать «на минутку», при переводе из одного помещения в другое, чтобы вас никто не видел и вы не привязывались к кому-нибудь со своими дурацкими вопросами. «Минутка» затянулась - я сидел на полочке в этом шкафу уже около часа, но никто мной не интересовался.
Не имея должного навыка сидения в шкафах, я решил, что наиболее доступным в этом положении являются воспоминания. К тому же это полезно для ума, памяти и нервной системы в целом.
В этом шкафу особенно остро чувствовались горечь, досада и возмущение, вызванные моим внезапным арестом. Время шло медленно, и я начал вспоминать свои экспедиции с целью поиска и приобретения ценнейших для отечественной истории экспонатов.
Поездок было много, и каждая из них по-своему неповторимая. Это калейдоскоп встреч, разнообразных бесед, оригинальных ситуаций, безмерная радость редчайших находок и вместе с тем вереницы неудач, разочарований, впустую потраченное время и силы. Мне пришел в голову еще один и, может быть, главный парадокс сидения в этом тюремном шкафу: в книжный шкаф автор ставит на полки свои рукописи и книги - в шкаф тюремный сажают самого автора - очевидно, как раз для того, чтобы дать ему возможность спокойно, без мирской суеты погрузиться в разного рода воспоминания.
Искал я редкие гармоники по следам старых гармонистов. В одной из поездок в Тулу, примерно в 1960 году, встретилась мне женщина, которая сказала: «Нюру вам надо найти. Она всех гармонистов знала. Эх, какая девка была - плясунья и певунья. Больше нее никто частушек не знал. А уж этого задора в ней было... на всех хватало. Мужики-то, мужики-гармонисты - эти так и липли, окаянные».
Понял я, что напал на след. Мне повезло, и дня через два я ее нашел. Баба Нюра, как ее здесь называли, оказалась старушкой, по виду и по манере разговора точно из пьес Островского. Подвижная, говорливая, эмоциональная, с живыми, хотя и запавшими глазами.
- Я вот старинные гармоники ищу. Мне сказали, что вы всех гармонистов округи хорошо знаете, - начал я без обиняков. Она живо подхватила разговор.
- Да как же, батюшка ты мой. не знать-то, народ ведь особый веселый, разухабистый, уважительный. А уж комплиментов-то знали да прибауток. И как они все с этаким галантерейным подходом делали, - защебетала она очень быстро с особым выговором.
- А уж какие они соколики-то были... И сапожки скрипучие, и картузик с цветочком, и рубашечка шелковая с пояском. А фигурка - загляденье, не то, что сейчас - все животом вперед ходят...
Выслушав ее, я спросил:
- А вот кого вы конкретно могли бы из них назвать?
- Ой, Господи, да взять бы хотя Николу Кудрявого, Кузьму, Федю или Никанора Ивановича, все они красавцы отменные, а как играли-то, светики мои, - она качнула головой и добавила, - много кого назвать могу.
- Ну, а все те, кого вы называете, где они? Как их искать-то?
- Как где они, батюшка ты мой, - вскинула брови кверху и развела руками, - известно где... померли они давно. Я ведь гулять-то с ними начала, как водится, мне и пятнадцати не было, а они все старше были.
Я вздохнул и положил ручку и тетрадь в портфель.
- Ты погоди, касатик, уходить-то, я ведь много чего рассказать могу.
- Вы знали такую Екатерину, вроде бы близкую подругу Михаила Хегстрема?
- Катьку-то? Господи, да как же не знать-то. Я ее еще девчонкой помню. Ох и веселая девка была, заводная. Ее все знали. И сестра моя Пелагея, и староста церковный, царство ему небесное...
- Ну хорошо, так знала она Хегстрема-то, была его подругой?
- Как же не знать-то его, батюшка. Мишку-то гармониста. Уж так знала, что и ребятишек ему народила... Он за ней все ухаживал и поженились они, батюшка...
Несмотря на сумбурность нашей беседы и ее, казалось бы, бесполезность, с помощью бабы Нюры удалось найти редчайший образец русянки, хотя и не в Туле, в самой же Туле - семиклапанку.
Нашел я и Екатерину Петровну Хегстрем. Будучи его женой, она хорошо знала не только всю его семью, но и его окружение -любителей-музыкантов. Выяснилось, что ее сын Владимир, подполковник авиации, увлекся игрой на баяне, а его сын (ее внук) недавно окончил музыкальную школу по классу аккордеона. Вот так передалась привязанность к этому инструменту потомкам знаменитого Владимира Петровича Хегстрема, основателя первого оркестра баянистов в Туле, ученика и сподвижника Белобородова. Екатерина Петровна передала мне редкую фотографию оркестра Михаила Хегстрема, рассказала, как найти Машьянова-сына (Машьянов-отец играл в оркестре Белобородова и Хегстрема). К счастью, он оказался дома.
- Был бас, на нем отец действительно играл в начале века, но я его давно не видел. Когда-то им дети забавлялись, но это было десять лет назад.
- А я знаю, где он, - сказал мальчик, его сын, - в сарае, за дровами.
Так был найден уникальный образец первого баяна-баса, изготовленного в 1903 году мастером В. В. Горбуновым для оркестра Хегстрема-отца.
Мои воспоминания время от времени прерывались звуками шагов, которые то приближались к шкафу, то удалялись. Шаги были разные: более или менее быстрые, тяжелые - в сапогах, полегче - в обыкновенных ботинках, чуть слышные - в тапочках (потом я узнал, что в тапочках ходит местная обслуга из заключенных).
К сожалению, эти шаги не имели ко мне никакого отношения -просто кто-то проходил мимо.
Постепенно я стал привыкать к этим звукам. Конечно, в нормальных условиях надо было бы стучать в дверь, протестовать. Но здесь сразу понимаешь, что любые протесты будут выглядеть просто глупо. Это тот случай, когда нет смысла требовать директора, жалобную книгу или патетически восклицать: «Как вам не стыдно!», «И учтите - если вы сейчас же не откроете и не выпустите меня отсюда, то ноги моей здесь больше не будет!». Я это прекрасно понимал, а потому воспоминания мне были нужны, как воздух, и я продолжал погружаться в них с особым усердием, считая, что это единственный способ отвлечься от действительности, чтобы не начать бросаться на дверь.
Вот так привез я бас из оркестра Хегстрема. Но прежде чем он смог стать экспонатом, понадобилось более года кропотливой реставрационной работы. Когда первый раз я его раскрыл дома, из него выползло много разных пауков и жуков - обитателей сараев, и только месяцы спустя он засверкал полировкой и даже зазвучал.
Ездил я много по деревням и селам на попутных машинах, исколесил ни один район, ни одну область. Крепкий черный клеенчатый плащ, купленный в Таллине в 50-е годы, портфель, а в портфеле еда: печенье, конфеты и сухари (кипяток всегда можно найти) -вот моя неизменная экипировка в те годы.
Однажды я был во Владимире и области. Неделя кончалась, по адресам, которые у меня были, я ничего не нашел. Но узнал, что в Суздале у одного мастера есть неведомая гармоника, перешедшая к нему от деда.
В Суздаль я поехал через месяц с экскурсией, организованной нашим месткомом. Все выскочили из автобуса и организованно начали осматривать достопримечательности, а я - искать нужный адрес. Нашел. Хозяин достал с лежанки и показал мне свою гармонику. Да, действительно, я такой в руках не держал и не видел. Это был митрофон - редкая и оригинальная конструкция. Они выпускались в Бологом в начале нашего века. Предназначались для учителей пения в школах и для регентов.
Хозяин понял, что меня заинтересовала его гармоника, и заломил цену. «Вы возьмите и поиграйте, послушайте, какой звук, так за душу и берет, даже мурашки по спине пробегают», - восторженно говорил хозяин.
Я заиграл. Звук действительно был хороший и инструмент сохранился на редкость. Но когда я начал играть, из-под основания клавиши вылез клоп - я его разбудил, за ним другой. Я с нарочитым спокойствием поставил митрофон на стол и сказал: «Да, звук замечательный». А про себя подумал: «Тут не только мурашки и не только по спине побегут, а и по всему телу кросс устроят».
Хозяин немного сбавил, а я набавил за живность. В общем, он завернул мне в старые обои покупку, и я побежал искать свой автобус.
А в коридоре, за дверью моего шкафа, жизнь шла своим чередом. К звуку шагов прибавился визг колес тележки. Судя по распевному визгу и лязгу, все усиливающемуся, тележка была железная, колеса тоже. По мере ее приближения стало ясно, что раздавали обед. Как только она останавливалась, слышен был шум мисок и стук поварешек о стенки бачков. Тележка подъехала совсем близко, и ко мне в шкаф проник запах супа и каши. Что это за суп и каша, определить было трудно, такого запаха в домашней кухне не встречалось. Это были как раз те блюда, запах которых заставил обратить на себя внимание при входе в подвал этого заведения. Но все же это был запах пищи, а я давно уже чувствовал голод.
Но поварешка постучала около моей двери, потом другой - совсем рядом, и тележка, развернувшись, проехала еще раз мимо моего шкафа и укатила. Стало опять тихо.
Так, значит, прошел обед. Ну, если обо мне не вспомнили во время раздачи обеда, то теперь уже не скоро вспомнят. Оставалось вернуться в воспоминаниях опять в Суздаль, к митрофону.
Приехал я из Суздаля домой поздно, а к утру обитатели митрофона любопытства ради покинули его. Вообще-то мне «удавалось» три-четыре раза разводить в квартире такого рода поклонников игры на гармониках. И это было, надо сказать, для большого помещения, наполненного множеством книг, нот, альбомов, папок, настоящим бедствием. Только в таких отчаянных ситуациях человек понимает, что самые великие люди на свете - химики. Правда, человеческому гению не долго удавалось торжествовать над представителями энтомологии - через два-три года после моей очередной поездки в квартиру прибывали новые постояльцы, и все начиналось сначала.
Митрофон я подробно описал и включил в Справочник по гармоникам, вышедший в 1968 году.
На следующий год я ездил к известному мастеру Алексею Николаевичу Вараксину в Казань. К моему приезду он кое-что присмотрел, и я вернулся из этой поездки с тремя гармониками, в том числе с очень редким образцом: на правой и левой стороне кнопочная клавиатура фортепьянной системы (предложенная мастером Румянцевым еще в начале века).
Это было зимой, а в летний отпуск отправился я в города Богородицк и Белев. В Богородицке жил внук организатора первого оркестра гармонистов Н. И. Белобородова, в Белеве - активнейший участник оркестра и член общества, организованного В. П. Хегстремом, Владимир Алексеевич Канищев.
В Богородицке гармоник не нашлось, оказалась только ценная для научной работы фотография. Вся надежда была на Белев - старинный, когда-то очень известный русский город. Как сейчас, представляю его на высоком берегу Оки. Канищева я нашел в доме для престарелых, ему было 84 года. Общительный, доброжелательный, он поведал мне много интересного и ценного для работы, да и архивы у него были поразительные.
Бухгалтер дома престарелых, сердечная, любезная, предложила мне пообедать в их столовой, хотя обед давно прошел. Это оказалось очень кстати, так как в следующий раз поесть мне удалось только через сутки у себя дома. В надежде на ее сердечность я договорился с ней, что, если Канищева не станет, она в посылке вышлет мне его архивы, которые, по обыкновению, отправляют в котельную. Для верности заручился еще и обещанием директора и оставил им деньги на посылки (правда, через год случайно узнал, что Канищева вот уже несколько месяцев нет на свете и всю его историческую документацию сожгли, - бухгалтер перешла в другое учреждение, а директору было не до этого).
Солнце шло к закату, но еще светило ярко, когда я подошел к остановке автобуса и стал ждать. Какая-то женщина, опытным взглядом установив, что я не местный, спросила:
- Автобуса ждете? Так его уже сегодня не будет - шофер уехал в соседнее село на свадьбу.
- Да, действительно, - подумал я, - только приезжий может быть не в курсе столь важных событий, а потому и выглядит дураком, ожидающим автобус.
- И что же теперь делать? - спросил я.
- А вот идите прямо по этой улице. Все время прямо, прямо и выйдете к шоссе, где машины ходят да и автобусы междугородные до Тулы. Тут недалеко, километра полтора.
Я пошел прямо. Минут через пять улица приобрела более опрятный вид - появился тротуар. На всякий случай осведомился у прохожего, правильно ли я иду. Он ответил, что правильно. «Идите все время прямо, прямо, - махнул рукой, - не собьетесь, тут недалеко - километра полтора». Прошел еще минут двадцать; улица изменилась: асфальт на проезжей части, на тротуаре крупная плитка, посредине улицы скверик с цветами, стало ясно - это центр города. В каменных двухэтажных и одноэтажных домах магазины, учреждения, почта, сберкасса. У сберкассы стоял милиционер. Поза и благодушное выражение его лица не соответствовали охранно-боевому его предназначению. Вот кто мне все объяснит. Ведь прошел я, наверное, более трех километров, а никакого шоссе и машин... Что за шутки?
Я обратился к стражу порядка с тем же вопросом. Не меняя позы, он ответил уверенно: «Правильно идете. Все время прямо, здесь недалеко - километра полтора». Повернувшись, он пошел в сберкассу, а то бы видел, каким взглядом я его проводил.
Центр давно кончился. Прошел я еще с полчаса, скорость была уже не та, портфель казался неподъемным, а вечер - душным. Наконец не выдержал и снова обратился к встречной женщине. Она так же подтвердила: «Да, это туда, все время прямо, уже недалеко - километра полтора».
Через десять-пятнадцать минут передо мной оказался очень глубокий овраг - вроде каньона. На дне каньона большая лужа, в ней и вокруг нее гуси. Я стал спускаться по извилистой длинной тропинке. Солнце достигло горизонта, и в овраге сгущались вечерние сумерки. Перейдя на другую сторону оврага, я по тропинке же стал карабкаться наверх. И если та показалась длинной, то эта просто бесконечной. Последние десять метров я шел, тяжело дыша, цепляясь одной рукой за траву.
Наконец выбрался, отдышался и увидел рядом рабочих, штукатуривших какой-то дом. Обратился к ним все с тем же вопросом. Они сказали: «Вот сюда, прямо идите, здесь недалеко». Я машинально добавил: «Километра полтора». - «Да нет, вот рыночную площадь перейдете, а там и шоссе».
На шоссе в темноте стояли две грузовые машины, но они в Тулу не собирались ехать. Еще через час подошел большой грузовик, который направлялся в Тулу, однако свободного места в кабине не было и я с трудом уговорил шофера посадить меня в кузов. В Тулу приехали ночью и время до отправления поезда я провел на вокзале, проспав три часа, сидя на скамейке, в которой причудливо сочетался стиль «модерн» с крестьянским «ретро». И надо сказать, что на ней так же трудно заснуть, как на скамье подсудимых.
Таких поездок было много, и все они вспоминались, одна за другой, а между тем в шкафу я находился уже более двух часов.
Внезапно в конце коридора послышались четкие шаги, кто-то гаркнул:
-Лейтенант!! Дежурный!! Дежурного не встречал?
- Нет, не видел.
- Куда он делся? Не могу найти. Если увидишь, скажи, чтобы срочно явился к начальству.
- Понял.
Опять послышались те же шаги, но уходящие в глубину коридора. Где-то хлопнула дверь. Стало тихо, только вдали ощущались шорохи, иногда вдруг опять хлопала дверь - металлическая со звоном, а деревянная, обитая железом, как та, что перед моим носом, - тяжелым хлопком. Прислушиваться надоело, да и не к чему. Я изменил положение, уткнувшись плечом в угол, и вернулся к своим мыслям.
Разные были поездки: длинные (на неделю-две) - летом, в отпуск, короткие (на два-три дня) - зимой. Одно время довольно регулярными стали поездки на берега Невы на выходные дни.
В пятницу, после работы, я садился в поезд и уезжал в Питер. В субботу утром шел в кафе на Невском, потом в библиотеку им. Салтыкова-Щедрина или Академии наук или в архивы. Перед этим иногда объезжал комиссионные магазины. Но скоро убедился, что там ничего для меня интересного и полезного нет. Только раз или два я приобрел в них нужные для моих исследований инструменты. В поисках гармоник и баянов мне очень помог старый баянист, инвалид войны Петр Петрович. Он прожил в Питере всю свою жизнь, учился еще у Орланского и хорошо знал баянистов и аккордеонистов, а следовательно, и всех известных мастеров двадцатых годов. С его помощью мне удалось приобрести две петербургские гармоники, очень редко встречающиеся в наше время, и, главное, не просто петербургские гармоники, а чудом сохранившиеся их первые модели конца XIX века.
А три-четыре года до того в пригороде города на Неве мне удалось найти первый пятирядный баян, сделанный в России! А было это так:
- Там, кажется, есть что-то для вас интересное, - сказал мне при очередной встрече Петр Петрович, протягивая адрес, - это на электричке, недалеко.
И я поехал. Выходившие из электрички на той же станции люди указали мне сразу, в какую сторону идти. Шел дождь, и дорога казалась долгой. Ноги промокли раньше, чем я вышел к полю, на другом конце которого виднелась деревня. На первый взгляд, до нее было близко, но идти пришлось более получаса. Почти у самой деревни встретилась женщина с накинутой на плечи клеенкой и полиэтиленовым пакетом на голове, в грубых резиновых сапогах. Она показала мне на ярко-синий дом, выделявшийся среди других.
Калитка оказалась запертой. Я ее осторожно подергал, потом еще раз, затем сильнее. Реакции в доме никакой. Я собрался подергать еще раз, но тут калитка сама открылась: старая запорка, не рассчитанная на столь энергичную вибронагрузку, отвалилась. Сразу идти через двор было неосторожно: могла быть собака, а я уже имел достаточный опыт таких встреч. Зная, что лучше всего собаки реагируют на голос, я крикнул: «Хозяин! Э-э-э!» Но со стороны дома был сильный ветер в мою сторону.
Пройдя почти весь двор до входа на веранду, увидел за кустом будку, из которой виднелась цепь, а сверху оказалась проволока с кольцом. Или пес крепко спал, или я слишком тихо стучал по деревянному настилу, но теперь уже в моих интересах было его не будить: брюки, хотя и не новые, но все равно жалко, не говоря уж о том, что было внутри. Последние метры до двери я шел, имитируя разведчика на важном задании. Дверь оказалась запертой. Однако стучать, кричать, шуметь было недопустимо. Помахал бесшумно перед окном рукой, потом все-таки рискнул постучать по стеклу. Хозяин и собака среагировали почти одновременно. Собака оказалась черная, сравнительно небольшая, но злющая, как и полагается цепной. Я предложил ей для начала портфель; пока она его терзала, хозяин спустился с крыльца и загнал ее в будку.
Войдя в дом и увидев заспанное лицо старого мастера, я понял, что разбудил его. Естественно, сон в такую мерзкую погоду - самое удачное времяпровождение. Он немало удивился моему приходу, да еще по такому пустяковому поводу - посмотреть баян.
То, что он показал мне, было довольно крепким инструментом начала тридцатых годов, кустарного производства, ни по конструкторской мысли, ни по выполнению отдельных узлов не отражавшим какого-либо этапа в истории предмета.
- Может, еще что-то есть? - спросил я с надеждой.
- А что, хороший баян, на нем еще играть можно.
- Да мне не играть, у меня дома есть на чем играть.
- А для чего же? Ученикам, что ли?
Я объяснил, что и для какой цели ищу. Он нагнулся и достал из-под кровати мешок, вынул из него другой баян и поставил передо мной, не ожидая ничего хорошего.
- Вот посмотрите этот. Но его трудно будет сделать. Мне и не нужно было с ним ничего делать. Я смотрел на него, как зачарованный. Пересчитал дважды клавиши на правой и левой стороне, посмотрел правую и левую механику, довольно искусно сделанную. Нашел наверху выбитую старинным шрифтом дату и фамилию известного петербургского мастера: «Май 1913 П. Е. Стерлигов».
Сказочная поисково-исследовательская удача! Этот баян - не просто редкая находка, но буквально открытие: он опровергал утверждения некоторых специалистов в том, что русский баян был всегда лишь трехрядным, а пятирядные пришли к нам с Запада в послевоенное время. Из воссозданной мною по архивом истории получалось как раз наоборот. Оставалось найти сам образец - пятирядный! И вот он передо мною. Образец этот и его описание, помещенные в моей первой книге по истории инструментов, произвели сенсацию.
Ездил я и в Поволжье. Михаил Дмитриевич Карелин (племянник Н. Г. Карелина) славился «набивкой» планок (наклепка стальных язычков над проемами планок - главная деталь в инструменте). Показал он мне имевшиеся у него в работе гармоники. Продемонстрировал, как набиваются планки, в чем секреты и как приходит успех в работе. Рассказы такие для науки бесценны.
Он был главным организатором в 1929 году первой артели гармонных инструментов «Музыка». Известен как энтузиаст проводимого в то время объединения кустарей в артели. Правда, ко времени нашей встречи артель развалилась, но главное, кустарное производство, как тогда считали, «несовместимое с социалистическим строем», - ликвидировалось.
В артели у него произошел такой случай. В тот год на главном кладбище города «Воскресенском» (или, как еще называли, «Пичугинском», по имени богатого купца Пичугина, подарившего под кладбище свои земли) работала группа ЧК, извлекая гробы из могил и склепов богатых купцов, а таких там было много. После изъятия золотых и бриллиантовых драгоценностей прах ссыпали в могилы, а гробы (попадались и серебряные) складывались штабелями: нужен был металл. Медные толстые доски с выбитыми надписями и датами отправляли в артель «Музыка».
«В этот раз нам привезли медную пластину, точно по толщине отвечающую ширине планок. Напилили ее на трехмиллиметровые полосы - планки, пробили проемы. Все отходы смели веником и выкинули в общую кучу опилок и стружек во дворе. Металл был отличный, в работе мягкий и податливый. Баян, собранный на этих планках, звучал поразительно, но оказался тяжелее обычного -20 кг. «Ну и звук - золотые планки!» Этот возглас натолкнул кого-то на мысль проверить металл на кислоту. А планки-то и впрямь оказались золотыми, да еще и высшей пробы.
И пропал баян бесследно. Как ни искали и в Саратове, и в Энгельсе, и в Самаре, и кругом - никаких следов.
А кладовщик Вася Рыжий с этого дня все в куче мусора во дворе копался, и деньги у него завелись, прямо сказать, бешеные. Пить стал беспробудно и через год умер от белой горячки. Вот какой баян довелось мне в жизни сделать - так и чувствую, как планочки блестят в руках», - закончил свой рассказ известный саратовский мастер.
В эту же поездку мне посчастливилось приобрести и саратовскую гармонику. С ней капитан Александр Михайлович Епифанов прошел фронтовыми дорогами от Волги до Эльбы: потрепала ее война. Правая сетка потерялась в одном из боев, и новая сделана из фронтового котелка. Эта ветеран-гармоника также вошла в систематизированную мною коллекцию, из-за которой я сейчас сижу в шкафу третий час.
Здесь я прислушался к тому, что делается за дверью моего шкафа. В коридоре двигали ведром и слышались всплески воды -очевидно, шла уборка. Но возились со шваброй и ведром далеко от меня, и я вновь углубился в свои воспоминания.
История баяна, яркая и красочная, складывалась из многих необычных фактов, не только забавных, но и трагических. Иметь хороший баян в 30-е годы была мечта «голубая», сказочная. Что это предмет особой ценности - понимали многие. А потому стать обладателем такого баяна было небезопасно.
Прекрасного баяниста, ученика дипломированного педагога А. Л. Клейнарда, двадцатилетнего Анатолия Моисеева позвал к себе в праздник после демонстрации в гости шофер Василий Алексеев. Посидели, выпили. Хозяин убил Толю топором, положил в сундук, отвез на ручной тележке на Московский вокзал и сдал в багаж. На другой день из сундука стала сочиться кровь. Обнаружилось преступление. Алексеев играть не умел, но слышал, как чарующе звучал баян в руках у Толи. И он продал инструмент за хорошие деньги на Предтеченском рынке. Подруга Толи однажды увидела баян у одного прохожего на Невском. Позвала милицию. Тут все и выяснилось. Нашли Алексеева и комиссионный магазин, где убийца купил заранее большой зеленый сундук для своей жертвы... Мне этот баян разыскать не удалось, однако в моих работах представлены фотографии А. Моисеева с баяном, характеристики его высокохудожественной игры и биография.
Или еще история, закончившаяся не менее трагично. Выдающийся петроградский мастер В. С. Самсонов изготовил уникальный баян, девятирядная левая клавиатура которого состояла из 210 кнопок (выборного и готового аккомпанемента) и пятирядная правая - из 90 кнопок. Такой грандиозный баян заказал для себя популярный столичный баянист Михаил Зеленко. Из-за этого баяна тридцатисемилетний музыкант был убит в его собственном доме. Зеленко в то время жил замкнуто, мало с кем общался, перестал выступать. Так на него повлиял внезапный необоснованный арест органами НКВД жены-немки, пропавшей затем бесследно.
Совсем отгородившись от людей, музыкант не отказал в доверии своему бывшему ученику Лидинкину, донесшему, кстати, на его жену. Не зная этого, Зеленко впустил гостя. Чуткость, предупредительность Лидинкина тронула хозяина: расположить к себе человека в несчастье легко. Лидинкин остался ночевать и ночью убил своего учителя утюгом, забрал баян и часы. Лидинкина, как и Алексеева, судили за убийство. Рассказали мне подробно и о следствии, и о суде. Как видите, в многолетней научно-поисковой работе приходилось беседовать не только с родственниками, близкими и знакомыми, но и с работниками милиции, знавшими судьбы музыкантов.
С баяном этим - шедевром мастера Самсонова - и описанием музыкального дарования Зеленко, можно ознакомиться в моих книгах.
Конечно, бывали и случаи другие - на редкость счастливые и даже спасавшие баянистов от смерти. На Дону в одной из поездок показали мне баян музыканта Саши, сопровождавшего спектакли передвижного колхозно-совхозного театра. Во время одного из переездов он, оказавшись в степи ночью, был окружен стаей волков и в минуты крайнего отчаяния стал играть им на баяне. Баянист играл с ожесточением, играл все, что знал: вальсы, песни, романсы... Чувствовалось, что спокойные, задушевные мелодии воспринимались аудиторией положительно, завораживали ее.
Слушатели не аплодировали. Но если в музыке наступала пауза, они приподнимались и, передвигая лапы, подползали все ближе. Теперь их легко было различить. Некоторые «подпевали» вполголоса, поднимая морды кверху. Солист играл без перерыва, но его слушали с неослабевающим вниманием и любопытством. Такой сосредоточенной и внимательной аудитории могла бы позавидовать любая знаменитость.
Но вот начало светать и слушатели стали расходиться. Вскоре вдали появились четыре всадника с ружьями - казаки искали заблудившуюся повозку.
- Ишь сколько следов. Это же волчьи! - воскликнул пожилой всадник с бородой. - Почему же они тебя не съели?
- А я им концерт давал. Заслушались, будь они прокляты! - незаслуженно обругал музыкант почитателей своего таланта.
Ах, если бы в наше время баянисты знали твердо, что плохая игра им может стоить жизни! Баян этот также попал в мое собрание!
Узнав по переписке, что в одном из сел Воронежской области есть редкий старинный ценный образец гармоники, я отправился туда. Но с владельцем встретиться не довелось: незадолго до моего приезда он умер, и его похоронили вместе с гармоникой. «Всю жизнь держал в руках и в горести, и в радости, две войны прошел с ней, потому и положили их рядом», - объяснили его родные (ордена и медали положили в гроб тоже).
Поехал по совету местных старожилов в Елецкий район, и там повезло - встретил старинную, не реставрированную елецкую рояльную гармонику. Привез, почистил, привел в порядок, и она заняла одно из почетных мест в научном собрании.
На следующий год оказался в этих же местах, где гармоник было много, среди них попадались и редкие, старинные местных моделей. У сельсовета спрыгнул с кузова машины, мне сказали, что рядом, в трех километрах, в деревне у одного гармониста есть старинная однорядная елецкая роялка. Как его фамилия, мало кто знает, спрашивайте, где живет «Сундучок», и вам каждый покажет. В жару, по пыли прошел три километра с гаком, действительно легко нашел владельца и сумел уговорить его продать эту редкую однорядную елецкую гармонику.
На колхозной полуторке проехал в глубину еще километров пятнадцать по проселку и остановился в деревне, где и решил заночевать. Чистая изба старушки наполнена была деревенскими ароматами: хлеба, молока, сухого смоляного дерева. Коровы уже вернулись. Старушка поставила на стол пол-литровую банку молока и сказала: «Пейте, пока теплое, а под салфеточкой хлеб...» Разомлело все и в животе, и в душе.
Вышел на крыльцо. Сказочное видение. От избы направо косогор к реке. Речка то скрывалась в кустах, то переливалась в последних лучах солнца. Над речкой и полем кое-где появился туман. В конце поля виднелись силуэты села с полуразрушенной церковью, на провалившейся замшелой крыше которой выросла березка вместо креста. Ни радио, ни телевидения деревенька еще не знала, электричество только собирались проводить. А потому в этой первозданной тишине отчетливо стрекотало, порхало, благоухало...
Вероятно, в подобной романтической обстановке писал стихи Есенин, и не он один - Никитин, Тютчев, Фет... Чувствовалось, что где-то совсем рядом витают ангелы.
Впечатления усилили зазвеневшие вдалеке звуки гармоники, сперва какие-то ирреальные, они становились, все отчетливее. На их фоне зазвучали и девичьи поистине ангельские голоса. Увидеть, услышать и почувствовать эту деревенскую сказку - какая удача для меня как исследователя народной гармоники.
Исполнялись частушки под гармонику. Следует напомнить, что в XIX и начале XX века приоритет в самовыражении в частушках принадлежал мужчинам; женщинам и тем более девушкам, петь их вообще считалось крайне неприличным. Но в 20-е годы коренных перемен женщины начали наверстывать упущенное. И это хорошо, а уж в такой сказочный вечер девичьи голоса особенно импонировали мне.
После небольшого затишья процессия, выйдя из-за поворота главной и единственной улицы, оказалась совсем рядом. Заиграла гармоника, зазвучали голоса. Дородные девицы-красавицы шли сомкнутой шеренгой уверенно, напористо, как морская пехота в трудные минуты наступления. В руках у каждой вместо автомата -семечки. За ними более развязной походкой двигались парни. У двоих были гармоники. Один играл бойко однообразный мотив, другой - подхватывал в унисон проигрыш и продолжал что-то вроде вариаций. Теперь слова частушек были отчетливо слышны. И тут я обомлел и растерялся - то оказался сплошной мат. Хлестко. разухабисто варьированный, хорошо рифмованный, лаконично выражавший мысль, он далеко позади оставлял самые крепкие строительно-портовые образцы.
Боясь выглядеть нескромным слушателем и стараясь не смущать исполнительниц, я тихо встал и в каком-то трансе резко шагнул в проем двери. Сильно ударившись о косяк, остановился в сенях, держась за голову, пока не рассыпались искры из глаз, потом, наклонив голову, охая, вошел в избу. Ну что, изба - как изба: низкая, темная, сырая и пахнет в ней, черт знает, чем...
За дверью моего шкафа вдалеке внезапно началось какое-то движение, но оно так же внезапно затихло.
Вспомнил, как начал свои регулярные поездки в Тулу с розыска там старых мастеров. Однако никто меня тогда не знал, к тому же хождение по Чулковой слободе и дотошное расспрашивание о том, где и какие живут мастеровые по гармоникам, чуть не кончилось трагично. Распространились слухи, что какой-то тип приезжает, ходит тут повсюду, все вынюхивает и высматривает. Объединив все домыслы, пришли к выводу, что я послан из Москвы не иначе как для обнаружения кустарей-надомников, с тем чтобы их обложить налогами, описать имущество и, в конце концов, сослать. А потому, чтобы этому помешать, начали строить планы, как меня убить, а более гуманные и сердобольные советовали просто избить до полусмерти.
Помешала этому Л. А. Горбунова, дочь мастера, работавшего еще до революции у Киселевых. Она хорошо знала всех мастеров, была своим человеком в этой среде и первой правильно поняла и оценила мои труды и их смысл для самих же мастеров. Все это она мне рассказала через несколько лет (я поддерживал с ней знакомство до самой ее смерти).
Со временем отношение ко мне резко изменилось: меня тепло встречали, старались чем-то помочь. Но понимали мою деятельность каждый по-своему. Когда я был у старого мастера Александра Васильевича Моторина, на улице Кирова, 36, произошел такой случай. В дом вошел мужчина, принесший старый баян.
- Вот, старый, то, что надо, - сказал он с довольной улыбкой. - Возьму недорого - 30 рублей.
Разглядев баян со всех сторон, я понял, что он серийного фабричного производства, сделан после войны, не более пятнадцати лет назад. В общем-то, он и не старый, но потрепанный до ужаса.
Я объяснил ему, что этот баян мне никак не подходит.
- Ну ладно, отдам за 20.
И дальше, сбавляя цену, он дошел до шести рублей. Я объяснил все еще раз и добавил, что если мне инструмент не интересен, то я его не возьму ни за какую цену.
- Так что не обижайтесь, даже если вы этот баян отдадите бесплатно, то, выходя, я его поставлю на снег за крыльцом, чтобы не обременять себя ненужной вещью.
Баянист обиделся, положил инструмент в футляр с сорванными петлями и замками и, перевязывая его веревочками, бормотал: «То старое им подавай, то старое не нужно. Сами не знают, чего ищут». Ни он один, к сожалению, не понимал, почему от одного старого я отказываюсь, а от другого прихожу в неописуемый восторг. Разыскивались ведь не какие-нибудь «старые» гармоники, а точно известные мне по архивам редкие, уникальные по своей конструкции и модели, которые в комплексе и должны были составить систематизированную коллекцию - бесценный материал для научно-исследовательской работы - национальное достояние нашего народа.
Но не стоит делать поспешные выводы о том, что теперь меня встречали везде с распростертыми объятиями, как родного. Вспомнилось посещение родственников владельцев знаменитой и самой большой в дореволюционной России фабрики «Бр. Киселевых». То была единственная фабрика, представлявшая с успехом на международных выставках эту отрасль музыкальной промышленности. Та же Горбунова мне как-то сказала, что жива еще Раиса Александровна, жена Порфирия Николаевича Киселева, которая ведала канцелярией фабрики Киселевых, через ее руки проходила вся документация (поступление сырья, сбыт продукции, зарплата мастерам - в общем, все отделы управления фабрикой в одном лице). Рассказать, объяснить и ответить на вопросы она сможет как никто другой. Живет она с близкими родственниками Николая Сергеевича Киселева на Пролетарской, в доме 107. У них, вполне возможно, сохранился образец гармоники этой фабрики.
Было часов 6-7 вечера, но уже очень темно, как бывает обычно в это время в январе. Дом оказался большой, деревянный, одноэтажный, но ничем не примечательный.
Калитку открыла мне старая высокая, с властной осанкой женщина, и я сразу понял, что это Раиса Александровна. Прошли по двору вдоль дома и, войдя в боковую дверь, оказались сразу на кухне. Вдоль стены налево стоял длинный строганный стол, около него - такая же длинная скамейка, а с другой стороны несколько табуреток и стул. «Раздевайтесь и присаживайтесь», - сказала она мне и вышла в соседнюю комнату.
За столом на скамейке спиной к стене сидели двое мужчин в майках, подчеркивающих их мощные фигуры. Один из них, Игорь Парфирьевич, выглядел лет за пятьдесят, другой - на двадцать пять. Они, как оказалось, отец и сын, оба водители грузовых машин. На столе две бутылки водки: одна пустая, в другой еще было немного. Около каждого по «хрустальному» граненому стакану, наполненному до половины, одна большая сковородка с чем-то жаренным и две тарелки: с соленой капустой и с солеными же огурцами и помидорами. Все это вызывало редкий аппетит.
Несмотря на изящную, прямо скажем, легкую одежду, они были разгоряченные, потные, с красным, полным здоровья румянцем, разливающимся не только по щекам, но и по шее и груди.
- Ну, раздевайтесь, садитесь, выпейте с нами и рассказывайте, откуда вы и зачем пожаловали, - сказал старший и откуда-то достал и поставил еще пол-литра.
Войдя с трескучего мороза и попав в столь теплую обстановку, я почувствовал себя на минуту, как у персидского шаха. Не знаю, как там в гостях у шаха, но погреться и стряхнуть усталость мне удалось сполна.
Сталкиваясь с самым разным отношением к себе в подобных ситуациях, я предусмотрительно решил сперва поговорить, а уж потом, если все будет ладно, раздеться; в кухне действительно было очень тепло. А для начала, сняв шапку, присел на табуретку, на всякий случай поближе к двери (предусмотрительность оказалась не лишней), и заговорил с видом и тоном человека, решившего приятно удивить и обрадовать своих собеседников.
Услышав, что меня интересуют мастера, а впоследствии организаторы крупнейшей русской фабрики Николай и Василий Киселевы и что я хочу написать о них, сидящие богатыри, к моему удивлению, не пришли в восторг, не растаяли в добродушии и умилении. Напротив, лица их сосредоточились и помрачнели. А старший, нагнув голову, медленно начал:
- Так... вспомнили, значит... Киселевых вспомнили, сучьи дети. А где же вы все были раньше, когда Николая Сергеевича-то, старика, в девятнадцатом схватили за бороду, избили и он вскоре умер от кровоизлияния? Семьи-то ихние на улицу выгнали!.. Василий-то потом в чулане жил, планки давил с сыном Валерием, чем и кормился. Так и сюда к нему пришли в двадцать девятом, весь инструмент до молотка отобрали и описали все до носильных старых вещей...
Тут он допил то, что было в стакане, сын его сделал то же, лица их посерели, смотрели они на меня на мигая. Я подумал, как хорошо, что сижу у самой двери, - прежде чем они соберутся вышвырнуть меня на улицу в сугроб (а к этому идет), я успею выскочить. А в одной майке в такой мороз вряд ли они за мной далеко побегут, хотя с таким здоровьем, подкрепленным градусами, все может быть...
У старшего лицо перекосилось злобой, в голосе появилась хрипота, он продолжал:
- Василий-то Сергеевич последние семь лет сторожем-вахтером работал на фабрике и умер в чулане под лестницей. Один умирал, без покаяния, без близких... А когда за дочерью Валентиной послали, он уже мертвый был.
В тридцатые годы с могил-то Киселевых решетки сорвали... Кровопийцами называли, лишенцами, врагами народа и Родины! А как война началась, Валерий-то на фронт ушел, воевал за народ, за Родину не хуже других и голову сложил на поле боя. А те, кто их травили, целехоньки по Туле ходят, в почете и славе... Так где же вы были тогда и все это время?
Он разлил остаток из бутылки, выпил, положил рукой в рот капусту, откусил половину огурца. Воспользовавшись паузой, я, по возможности доброжелательно улыбаясь, с участием в голосе сказал:
- Видите ли, ведь меня в девятнадцатом и на свете-то не было, а в тридцатые годы я в школу ходил. Во всем этом участвовать не мог... Я Вас хорошо понимаю. Безобразий, конечно, было предостаточно...
- Говоришь, безобразия были, - рявкнул старший Киселев, вставая. - Безобразия - это когда шоссе не убирают и песком не посыпают. А это не безобразие!.. Значится, никто в нем не участвовал, а теперь все понимают... Да что ты можешь понимать, тварь ты столичная?... Вот я тебя сейчас тряхну для наглядности, тогда, может, еще начнешь что-то понимать.
С этими словами, находясь в резком эмоциональном порыве, он быстро стал вылезать из-за стола. Но вылезти он мог, к счастью, только в противоположную от меня сторону. Тут. я понял, что самое время, как говорится, «покинуть помещение», и бросился к двери, как сторож с горящей нефтебазы.
Опровергая бытующее мнение, что при подвижных играх необходима легкая спортивная одежда, мне удалось в зимнем тяжелом пальто и грубых теплых ботинках одним прыжком соскользнуть с крыльца и, с завидным изяществом молодого оленя преодолев дорожку до калитки, оказаться на улице. Только здесь я надел шапку и «перешел на ходьбу». На крыльце, как на постаменте, в монументальной позе стояли две атлетические фигуры в римско-рязанском стиле. Свет через открытую дверь ярким прожектором освещал и выразительно подчеркивал красивые мышцы рук, грандиозные плечи и животы. Один из атлетов, который покрупнее, посылал мне вслед прощальные пожелания на сложном языке, распространенном на автобазах.
Идя по тротуару все спокойнее и медленнее, я начал погружаться в рассуждения. «А все-таки я был на высоте, - убеждал я себя, - как настоящий джентльмен, покинул дом гордо, молча и с достоинством». Эти мысли меня совсем успокоили. Огромное преимущество людей, занимающихся самовнушением, в трудную минуту умение думать и считать не так, как есть на самом деле, особенно в отношении себя и своих поступков. Вы скажете - самообман. Ну и пусть - зато приятно.
И все же в тот дом я пришел снова. Сперва Горбунова пошла на разведку, узнала, что шоферы уехали в рейс на три дня, а Раиса Александровна дома одна. Просидели мы с ней долго, рассказала она много, ответила на многочисленные мои вопросы, причем уверенно и обстоятельно, подарила мне фотографии братьев Николая и Василия Киселевых и даже альбом, лежавший когда-то на письменном столе Николая Сергеевича, дала адрес Валентины Васильевны (дочери) и других еще живых родственников.
А потом встретился я и с шоферами. Ребята оказались славные, но темпераментные. Старший - сын Раисы Александровны -прошел всю войну танкистом, был ранен, имеет боевые награды. А после войны - отличник-водитель, общественный инспектор. На работе уважаемый человек, правдивый и прямой. А его сын Юрий только что пришел из армии и, видно по всему, закалка и характер у него отцовские. Такие за чужие спины не прячутся и приспособленцами не становятся. С такими в разведку пойти можно. Эти не предадут и не убегут - привыкли, чтобы от них убегали.
А вот гармоники «киселевской» ни у кого из родных не оказалось. Но спустя три года я все-таки нашел ее в Туле.
Нашел и дом Труновых. Баянист П. И. Трунов - ученик В. П. Хегстрема - выполнял в его оркестре обязанности и библиотекаря, и архивариуса, и завхоза. Человек редкой аккуратности и добросовестности. Он хранил у себя ноты, партитуры, афиши, отзывы на концерты и весь реквизит оркестра. А потому я возлагал большие надежды на этот потомственный дом.
Во дворе найденного, наконец, дома работали строительные рабочие. Навстречу мне вышла женщина уже в годах и сказала:
- Да, у нас много было старого: и бумаги разные, и фото, и пюпитры, и штуки какие-то непонятные. И вот затеяли капитальный ремонт: подвели новые венцы, обновили фундамент и внутри все перестраиваем. Месяц назад все старье из шкафов, чулана, сеней, чердака вынесли во двор и сожгли. Полвека, считай с революции, никому не нужно было, никто не спрашивал: не интересовался. Решили, что все это мусор и хлам. Очистили дом. Так кто ж знал, что вы придете!
Прошло более четырех часов моего сидения в шкафу. Мне стало ясно, что я всеми позабыт-позаброшен, но тут открылась дверь и меня повели на врачебный осмотр.
Раздевшись догола, вошел к врачу, шлепая босыми ногами по холодному асфальтовому полу. Всю жизнь в таком виде я обычно ходил в бане с мочалкой и шайкой в руках. В данном случае обстановка была совсем другая. Однако женщина-врач не пыталась обострить восприятие местного колорита - она оказалась обыкновенным нормальным врачом, каких много на воле, и это несколько снизило накал впечатлений. Задав обычные вопросы: «Чем болел, были ли переломы, операции и т. д.», она записала ответы в медицинскую карточку, спросила, кем работал и что привело меня сюда. Подумав, сказала: «Я уверена, что у вас все обойдется и во всем со временем разберутся, но от вас потребуется много терпения, воли и здоровья. Постарайтесь быть мужественным». Совет, достойный профессионального медика! Я с благодарностью вспоминал эти слова целый год и старался следовать данному мне совету.
После врачебного осмотра меня поместили в «собачник» - камеру для временного нахождения, но уже роскошную - с унитазом и маленьким окошком. Комфортом являлось еще и то, что я в ней был один.
О Боже, сколько тут металла! Кругом замки и решетки. Если бы весь этот металл переплавить, то классической, всемирно известной оградой можно было бы обнести Летний сад не только со стороны Невы, но и со всех четырех сторон.
Когда я решил, что обо мне опять забыли, дверь открылась и мне дали кашу. Съел я ее быстро, и тут же офицер - молодой, энергичный, с прекрасной выправкой и симпатичным русским лицом, украшенным большими черными усами, - вывел меня из камеры.
Мы прошли по большому двору вдоль многих служебных зданий: кухни, складов и прочего - и попали в другой корпус, построенный также крестообразно. Свежий зимний морозный ветер с Невы освежил меня, заставил разговориться. Здесь нужно пояснить, что название «Кресты» не носит в себе ничего кладбищенского. Все гораздо, проще - комплекс состоит из двух основных зданий, отделения-отсеки которых спроектированы крестообразно с круглым высоким холлом на месте их перекрещивания. Такая крестообразная форма, как показала практика, для зданий этого назначения оказалась самой целесообразной. Как видите, в названии «Кресты» нет ничего мрачного и безысходного, хотя надо заметить, что люди воспринимают его без восторга.
Мы вошли в центральный круглый холл, который по высоте и производимому эффекту мог бы конкурировать с центральной частью Исаакиевского собора. Я, задрав голову, оглядывал столь внушительное сооружение: высота не менее 15 метров, купол, построенный по принципу готических сводчатых перекрытий, а не двойных форменных конструкций, как в Исаакиевском соборе, вверху ряд окон. И еще оригинальная деталь, которая бросается в глаза: на каждом этаже по окружности расположены ажурные балконы с изящными перилами, украшенные через каждый метр розочкой. Все балконы через вынесенные площадки соединены легкими красивыми лестницами. Естественно, все это выполнено из металла: балконы и лестницы - чугунное литье, собранное на болтах, а перила - клепанные, кузнечной работы. Мои, на профессиональном уровне, беглые замечания расположили и сопровождавшего офицера к разговору. Он оказался большим патриотом учреждения, в котором работает, а о здании говорил с особой гордостью - и весьма справедливо. Рассказал мне, что начали его строить по проекту, созданному французским архитектором по принципу и с использованием опыта строительства аналогичного здания, ранее возведенного в ПарижеВнутреннюю планировку этого здания можно увидеть в конце французского фильма «Откройте, полиция!», а также в новом документальном фильме «Маршал Рокоссовский» режиссёра Б. Головни, где сняты внутренний вид корпусов и камер «Крестов»..
Но в данном случае комплекс был расширен, лучше продуман и усовершенствован в архитектурно-строительном и эксплуатационно-охранительном отношениях.
Строительство началось в 1882 году и было закончено в 1892-м. Торжественное открытие одного из грандиознейших зданий города и даже страны состоялось в 1893 году. «В 1993 году готовимся справить 100-летний юбилей», - закончил офицер свой рассказ. Я невольно подумал, что такие юбилеи несколько устрашают, однако полагаю, они возможны и, прямо скажем, полезны для подведения итогов работы и совершенствования ее в будущем, для улучшения деятельности подобных учреждений.
Из холла мы прошли в «обезьянник» - помещение, в котором одна сторона - сплошная решетка из толстых прутьев от потолка до пола. Она выходит в широкий коридор и потому находящиеся за ней, особенно издали, действительно сильно напоминают младших братьев рода человеческого, обитающих в зоопарках. Здесь мне выдали матрац, одеяло, алюминиевую миску, кружку, ложку. Все это я завернул в матрац и взял под мышку, и сопровождающий офицер повел меня дальше.
Вернувшись обратно по холлу, мы вошли в противоположное отделение этого крестообразного корпуса и стали подниматься по чугунной лестнице. Справа и слева вдоль стен видны двери с номерами камер. Каждое отделение замыкается передней поперечной стеной, имеющей большие красивые - в готическом стиле - окна, дающие много дневного света.
Бросается в глаза, что лестницы с этажа на этаж расположены по одной прямой, а не так, как принято повсеместно. По правилам каждый марш, дойдя до площадки, должен иметь перед собой преграду (стену, перила и т. д.), а следующий - проходить рядом по параллельной линии или встречной. Такое расположение лестниц гарантирует, что оступившийся или упавший человек (или любой тяжелый предмет) на первой же площадке будет иметь возможность остановиться, а не лететь все марши до самого низа.
Здесь это правило, являющееся азбучным для любого строителя, нарушено. Архитектор отошел от него, учитывая особое назначение сооружения. Дело в том, что в XIX - начале XX века все надзиратели (сейчас их называют контролерами) были вооружены огнестрельным оружием. Тогда конструкция и расположение лестничных маршей, площадок и балконов проектировались с расчетом не только создания предельного и четкого поля обозрения, но и с учетом того, что убегающий по балкону или по лестнице находился все время под прицелом. В наше время, уже более полувека, оружие в тюрьме категорически запрещено.
Так, за приятной беседой, не лишенной пафоса, умных слов, высоких и оригинальных мыслей и темперамента, мы поднялись до четвертого этажа, прошли по балкону и остановились возле двери камеры с медной овальной дощечкой, на которой еще старым шрифтом были выгравированы цифры 88.
Распахнулась дверь, и нас обдало тяжелым, прокуренным воздухом. Разительный перепад между огромным сооружением, по которому мы шли вдвоем, и тесной камерой, наполненной людьми, произвел тягостное впечатление. Оно усиливалось еще и тем, что вместо умного и интересного собеседника, который воспринимался мною уже как старый знакомый, появилось сразу много незнакомых, неведомых «островитян».
Я вошел в камеру. Вот и началось мое долгое путешествие по «таинственному острову», первое знакомство с которым тянулось с утра до позднего вечера этого, казалось, бесконечного дня.
Глава II. ПЕРВЫЕ ЗНАКОМСТВА И ПОЗНАНИЕ МЕСТНОЙ ЦИВИЛИЗАЦИИ
Дверь с лязгом захлопнулась. Она была толстая, обитая с двух сторон железом, с большим накладным замком.
- Здравствуйте, - сказал я, по возможности бодро, осторожно оглядывая уставившихся на меня людей, одновременно прикидывая, куда бы положить свернутый матрац. Камера представляла собой комнатушку в 8-9 кв. м, высотой 2,5 м. Прямо передо мной под потолком чернело маленькое окошко. Справа и слева по стенкам располагались трехъярусные нары. Повернул голову, увидел, что, к счастью, справа от меня находится унитаз. На него с облегчением и положил я вконец разъехавшийся матрац. Все места на нарах были заняты. Попутно следует сказать, что нары - для уважающего себя уголовника - название пренебрежительное, недостойное. А потому их здесь принято называть шконками.
Новичку, впервые переступившему порог камеры, невозможно сразу сориентироваться и воспринять эту новую жизнь. Представьте на минуту, что оказались в стане неведомого племени дикарей. Полумрак, небритые, обозленные лица, выражение глаз, не передающееся описанию, или отсутствие всякого выражения, грязные матрацы, серое подобие простыни и одеяла. Все это в комплексе производило ошеломляюще-подавляющее впечатление.
Лица людей и их взгляды не предвещали ничего хорошего: все настороженно и испытующе смотрели на меня. В этот момент произошло нечто совершенно непредвиденное: с левой нижней шконки молча поднялся седой высокий человек, свернул свой матрац и, сделав два шага навстречу, бросил его у двери. «Проходите, располагайтесь», - произнес он с заметным акцентом и чуть нараспев. Чем-то я ему понравился.
Нижние шконки слева и справа считаются самыми лучшими местами в камерах. Такой жест незнакомого человека взволновал меня, я почувствовал себя в зале парижского Версаля или, по крайней мере, в гостиной венского Бельведера. Надо же! Но от волнения сильно вздохнул синеватый воздух, насыщенный результатами внешнего и внутреннего сгорания, и тут же вернулся к окружающей меня действительности.
Я раскатал свой матрац на толстые железные полосы, сваренные между собой автогеном. Прочность поразительная! Усевшись, почувствовал такую же жесткость и неудобство. Ну что ж, чтобы иметь преимущество в одном, нужно мириться с издержками в другом. Извечный закон диалектики о наличии борьбы противоположностей. Величием законов науки я себя и успокоил и еще тем, что такая «кроватка» никогда не сломается и не провалится, на ней можно спать спокойно, а, как известно, спокойствие - во сне - самое главное.
Разместившись мало-мальски удобно, стал знакомиться со своим новым «тесным семейным кругом». Первый, с кем я познакомился, был сосед напротив. Он назвался Володей, потом застенчиво улыбнулся и добавил, что он майор. Своей обаятельной улыбкой, симпатичным лицом, добрым кокетливым взглядом он произвел приятное впечатление - в общем, такие очень нравятся женщинам.
В камере находилось восемь человек. В этот поздний вечер дело ограничилось лишь именами, запомнить которые я, естественно, не смог. Кроме моего имени всех интересовало, буду ли я получать передачи и есть ли у меня деньги на квитанции, по которым раз в месяц можно будет делать выписку продуктов (коротко это называется - ларек). После моих утвердительных ответов интерес ко мне возрос, а когда через четыре дня мне принесли передачу, уважительное отношение утвердилось окончательно. Основано оно было на том, что я получаю передачи и имею выписку - ларек. Следовательно, я не «иждивенец», а «кормилец», и это важно, так как поступающую провизию принято делить на всех.
Объявили отбой. Занудливый голос на одной ноте произнес через репродуктор: «Внимание, внимание! Граждане заключенные, в следственном изоляторе объявлен отбой. Категорически запрещается играть в настольные и другие игры, переговариваться, ходить по камере, закрывать свет бумагой. Администрация предупреждает, что нарушители будут строго наказаны». В отличие от остальных, я внимательно вслушивался в текст, преследовавший потом меня в течение года. Даже вернувшись домой, я механически повторял его, как колыбельную, не представляя, как раньше мог засыпать без него.
В этой камере в основном новенькие, поэтому все быстро улеглись. Накрывшись байковым одеялом и своим зимним пальто, я заснул сразу и проспал до утра. На следующий день спал после завтрака и после обеда, несмотря на тесноту, шум и на то, что из окна сильно дуло. Странное дело, но все попадающие в эту обстановку впадают в медвежью спячку, продолжающуюся десять-пятнадцать дней, и так как она не зависит от умственных и физических качеств, очевидно, лишь специалисты-психиатры могут дать этому объяснение. После такого периода у человека обычно смещается время суток - днем он спит, а ночью мучается от бессонницы.
Вообще-то во многом положение островитянина и его взаимоотношения с другими, находящимися в тесной компании, настолько специфически и необычны, что трудно сразу их воспринять и освоить. Конечно, в каждой сфере свои трудности и неудобства, и это как-то успокаивает. Помню в одном из своих интервью журналистам известная французская кинозвезда кокетливо заметила: «Когда я стала раздеваться перед доктором, мне вдруг стало неловко, но я тут же подумала, что ведь доктор такой же мужчина, как и все». Если бы не эта ясная и простая мысль, она не смогла бы сосредоточиться на главном при посещении врача. Трудно сосредоточиться на главном и новичку в малоподходящей обстановке, когда ему необходимо в тесной, наполненной людьми комнате выполнить самую обычную потребность, преследующую его с рождения. Большинство, смущаясь, начинают нервничать и волноваться. Для поддержания духа и уверенности в выполнении задуманного новенькому обычно говорят:
Как горный орел
На вершине Кавказа,
Сидишь ты теперь
На краю унитаза.
И, знаете ли - помогает. Человек, чувствуя патетическую аналогию с величием природы, отвлекается и быстрее привыкает к новой обстановке. Это физически - морально происходит сложнее. В камере атмосфера, взаимоотношения и напряжение такие же, как в переполненном автобусе. Но все осложняется тем, что выйти из него, даже на короткое время, невозможно.
На десятый день моего пребывания в камере случилась первая неприятность, связанная с акклиматизацией в здешних условиях. Вследствие переохлаждения начали болеть суставы большого пальца правой ноги. Боль растекалась и усиливалась. Ходить становилось все труднее. Я написал заявление о медпомощи и отдал дежурному. На прогулку помогали ходить сокамерники. Самостоятельно добирался лишь до раковины и унитаза, очень «удачно» расположенных в полуметре от подушки на моей шконке. Только когда болят ноги, человек может понять и оценить, какое это счастье, когда все рядом.
Как и положено, к врачу меня вызвали, но... через шестнадцать дней после подачи заявления. Нога, закутанная в два шерстяных носка, к тому времени перестала болеть, и я довольно бодро, почти не хромая, вошел в кабинет. Принимал сам начальник санчасти (очевидно, был день его дежурства). Видимо, по его представлению, заключенный, обратившийся по поводу болезни ног, должен был вползти. А потому нормальное состояние моих ног его сильно раздражало. Его легко можно было понять и оправдать: ведь каждому неприятно, когда ждешь одно, а получаешь совсем другое. Я извинился за выздоровление и пообещал, что это не повторится. Он сменил гнев на милость, и в камеру я вернулся с легким сердцем, прощенный медициной.
К тому времени, как период моей спячки закончился, мне были уже известны не только имя, специальность и место работы (как пишется в анкетах) каждого, но и та дополнительная деятельность или страсть, которые стали предметом пристального внимания известных органов, так любящих задавать кучу разных лишних дотошных вопросов: почему и зачем, как да откуда, от кого и кому, сколько и за сколько и прочие, и прочие. Очевидно, им неизвестно, что излишнее любопытство всегда относилось к числу больших пороков и заметному изъяну в воспитании. Вот в силу этих «пороков и изъянов», столь легкомысленно приобретенных в юридических институтах их выпускниками, некоторым особо предприимчивым и изобретательным приходится коротать время в столь неуютных и, прямо скажем, диких условиях. Так что, как говорится, основной контингент, к счастью, оказывался на своем месте.
Майора Володю, с симпатичным пухлым лицом, доброго и услужливого человека, находящегося напротив и потому уже давно рассказавшего о себе многое, погубила страсть к представительницам прекрасного пола, которые, в свою очередь, имели страсть... к роскошной жизни за чужой счет. Не вдаваясь в глубокий анализ их душ, морали и интеллекта, он их любил и очень. Любовь, как утверждают специалисты, явление трудно управляемое и к тому же приходит неожиданно, как, например, плохая погода или зубная боль. От нее так просто не отмахнешься, и начинаются сердечные и прочие страдания и беспокойства, и в первую очередь, от недостатка денег.
И вот эта несогласованность — когда есть любовь, но нет денег - заставила Володю найти способ уладить такое ненормальное, природой не предусмотренное положение. Он работал в финчасти и держал в руках достаточные суммы денег. Поразмыслив на досуге, он решил, что, если не делать различия между своими деньгами и «казенными», все пойдет как нельзя лучше. А поскольку одному было не управиться со всей документацией, у Володи появился сообщник Иван.
Но безоблачное небо не может быть вечным, как не может вечно цвести даже самый замечательный цветок. В разгар цветения нагрянула ревизия.
Не хватало семи тысяч. Три Володе-майору удалось быстро вложить в кассу. Он надеялся, что и его друг Иван (кстати, тоже майор) столь же оперативно вложит остальное, но тот замешкался и была зафиксирована недостача в четыре тысячи рублей. Ивана убеждать долго не пришлось: он рассказал все, о чем его спрашивали, и еще быстрее то, о чем не успели спросить. Он даже написал список всех своих «любовий», а также кому, когда и за сколько покупал подарки (в том числе золотые кольца, сережки и прочую мелочь). Таким образом, получился начет по триста-четыреста рублей на каждую красотку. Вы скажете: «Не по-джентльменски!». Но поймите, свидание со следователем существенно отличается от любовного, даже если следователь - женщина. Не таков был Володя: он остался «джентльменом» и от души возмущался мелкой душонкой своего друга, который его порядком заложил.
Сколько хороших слов, мыслей и самых светлых чувств он мне излил - наверняка больше, чем на самых страстных любовных встречах. Он даже вспомнил о своей жене и детях, чего ему никак не приходило в голову сделать раньше. Безусловно, в том есть вина и самих жен.
Надо мной, на второй шконке, Сережа, инженер, очень энергичный и, видимо, способный. Его специальность - электронные машины. Толково рассказывает об устройстве самых различных конструкций и моделей. По его словам, он мог отремонтировать и наладить любую. Таких в народе называют «золотые руки».
Эти руки в камере быстро и умело делали деревянные ручки к ложкам (ложки давались с отрубленными ручками, чтобы не утруждать «островитян» их отламывать, изготовляя ножи для резки хлеба), полочки из картона, доски для игры в шашки и сами шашки. А уж в чем он был совершенно непревзойден - так это в изготовлении карт. Делал их с другим Сергеем, студентом, прямо-таки классически быстро, четко и аккуратно.
Технология изготовления карт довольно сложна: нужно заготовить клей из хлеба, найти подходящую бумагу, склеить ее, нарезать осколком стекла, нанести обозначения, заделать края, чтобы карты входили в колоду. Все это делал он с легкостью хорошо отработанной машины. Игра в карты запрещена. Если дежурный в глазок увидит, то он - не оценив вложенного труда - отберет карты и, чтобы избавить сидящих в камере от повторной работы, пригрозит еще карцером. Конечно, играющие чутко прислушиваются, не подошел ли кто-нибудь к двери, но азарт и переменный успех притупляют бдительность, и сквозь окошко в двери вдруг на самом интересном месте звучит голос: «А ну, карты сюда». Учитывая такие издержки, Сережа изготовлял две-три колоды сразу и еще одну, плохо сделанную, из упаковок от сигарет. Плохая лежит около него с противоположной стороны от двери: когда «бестактностью» дежурного нарушается игра, Сережа быстро собирает хорошие карты, прячет возле себя, а плохие отдает. Все делается с ловкостью профессионального фокусника.
Безусловно, человек он умный и изобретательный, это проявлялось во всем. Так, он соорудил сиденье для унитаза с тайником, в который прятали нож для резки продуктов (нож был сделан им же из супинатора). Тайник вполне оправдывал свое название, ибо ни при каком обыске его не могли обнаружить.
Можно легко себе представить, каких высоких показателей он достигал в своей дополнительной деятельности на «материке»!
Дополнительная совмещалась с основной. На фабрике фотобумаги отличной наладкой машин он не только способствовал увеличению выпуска высококачественной продукции, но и заботился о ее дополнительном сбыте. Сбывать плохое трудно, и он старался. Хорошо налаженные связи были разрушены нерасторопностью грузчиков, которые однажды не смогли выполнить элементарного поручения - перебросить через забор рулон фотобумаги. Не исключено, что рулон на этот раз попался не в подъем, важно другое - их долгая возня у забора привлекла внимание вахтера. Конечно, будь он интеллигентным человеком, помог бы беднягам, надрывающимся из последних сил, но вахтер оказался человеком грубым и к тому же считавшим устав и свои обязанности выше этикета и правил хорошего тона. А потому он тут же потянулся к кнопке сигнализации, и операция сорвалась. Грузчики завалили Сергея, он - фотографов, покупавших высококачественную продукцию за бесценок... Участников набралось не меньше, чем в конторе фотофабрики с ее отделами, занимающимися повышением качества и количества выпускаемой продукции и ее реализацией.
Сидит Сережа давно. И сидеть ему до суда еще долго, так как дело его продолжает обрастать все большим и большим числом действующих лиц. С режимом он вполне сжился. Играет в шашки, нарды, шахматы, карты - и небезуспешно. Удивляет, да еще при такой кипучей и сложной деятельности, как он умудрился держать себя в хорошей спортивной форме по столь разнообразной программе. Подводит Сергея только лицо, высохшее, испитое, с серым оттенком из-за беспрерывного курения.
Порой он вспоминает молодую жену и говорит о своих детях: дочери скоро исполнится два года, а другой ребенок вот-вот родится. Он понимает, что суд может высоко оценить его редкие способности и их всестороннее применение, а потому часто занимается подсчетом, сколько будет детям, когда их познакомят с отцом, вернувшимся из долгих странствий.
Над Сергеем-инженером расположился его тезка. У Сергея - студента, назовем его так, хотя последнее время в институте он уже не учился, дело, пожалуй, самое сложное: он активно действовал в Москве, еще активнее в Питере, и потому следователь обещал ему поездку в Москву и обратно. Дело как-то связано с радиоаппаратурой, телевизорами, мастерскими и комиссионными магазинами. Что-то чинили, переделывали, покупали и перепродавали. Здесь целый клуб «активных, веселых и находчивых». Поле деятельности большое, да и число членов клуба немалое, а состав его, судя по рассказам Сергея, молодежно-спортивный.
Сереже двадцать шесть лет, он среднего роста, коренастый, мускулистый. Энергичное лицо с глубоко посаженными умными глазами. Острый проницательный взгляд, быстрые и четкие движения. Вырос он в интеллигентной семье, дядя, в частности, хорошо известный в Питере режиссер. С детства у Сергея были большие возможности для всестороннего гармоничного развития, что называется - в полную меру. Но на определенном этапе эта самая мера, очевидно, вышла из-под контроля родителей; будучи с рождения одаренным, сполна набравшимся генов от своих прародителей вкупе с познаниями из остросюжетных кинофильмов и книг. Он быстро сориентировался, как можно легко и с успехом получать большую материальную выгоду за счет моральных уступок. Вот эти уступки и привели его в «Кресты».
Попутно хотелось бы сказать и о подругах, чаще всего остающихся за кадром, однако играющих не последнюю роль в судьбах таких ребят. Эти девчонки, как правило, эффектные и хорошо одетые, также из порядочных семей. «Широта» их взглядов почерпнута из тех же иностранных фильмов, книг, журналов, а воспитание неглубоко и схоластично (в основном манеры, одежда, прически), мораль зыбкая и довольно примитивная.
Их друзья, «деловые люди» из того же круга, являют собой для них живой кумир, идеал, в какой-то мере сложившийся еще в школьные годы. И вот «кумиры» действуют, а подружки так или иначе оправдывают их и вдохновляют.
У Сережи на руках и на ногах красные пятна, сестра дает ему какую-то мазь. Это на нервной почве. Здесь мне довелось увидеть такое впервые, хотя впоследствии убедился, что многие подобным образом реагируют на стрессы. Особенно люди экспансивные, раздражительные, эмоциональные и, как говорится, нежного воспитания.
Ловкость и сообразительность сблизили двух Сергеев, они часто играли в шахматы и другие игры и были достойными противниками. Но в ловкости, пожалуй, Сергей-младший был впереди. Однажды в присутствии работника библиотеки и дежурного он стянул книгу из стопки, приготовленной для раздачи заключенным под расписку. Войдя в камеру, он, подняв джемпер, достал добычу из-за ремня и бросил на шконку со словами: «Вот вам дополнительная литература - просвещайтесь!». «Ну и ловкий, шельмец!» - подумал я.
На второй шконке напротив лежал молодой грузин Зураб. Занавесившись со всех сторон, он днем спал, а ночью ворочался и вздыхал.
Привезли его с Дальнего Востока, где он служил в стройбате, в Питер как участника большого дела по даче взятки в институт, в котором он учился перед армией. По его словам, декану и каким-то профессорам насчитали около ста пятидесяти тысяч рублей взяток, которые им давали за поступление, а потом и за экзамены и зачеты. Из его отрывочных рассказов складывалась картина хорошо налаженной системы устойчивого дохода «сеятелей разумного, доброго, вечного». Несколько десятков таких студентов пополнили население нашего острова.
Зураб не получал ни передач, ни выписки-ларька, хотя мать его и приезжала с большим, по-матерински собранным мешком. Передачу не разрешили, и все пришлось увезти обратно. Свободолюбивый и гордый человек - это ярко прослеживалось во всех его действиях и в отношениях с окружающими - он презирал всякое насилие и домогательства, отказываясь давать показания по делу. Нет, он не боялся ответственности, просто чувство протеста перед нажимом и притеснениями было в нем сильно развито, а другого подхода к нему найти не пытались. И допросы из-за ограниченности их ведущего превращались во взаимную демонстрацию темперамента и пустую нервотрепку.
Зураб - красивый высокий парень с черной кудрявой шевелюрой и еще более черными усами. На первый взгляд, он казался несколько вялым от спячки, длящейся несколько месяцев, но когда к двери подходила медсестра, его как ветром сдувало со шконки, и он первым оказывался у открытой кормушки (откидывающегося внутрь окошка двери). И не только потому, что к сестре, молодой блондинке, он невольно испытывал нежные чувства, но и для того, чтобы суметь, ошарашив комплиментами, выпросить у нее побольше снотворного. Однако медицинская блондинка умела поразительно экономить не только на своих чарующих взглядах, но и на медикаментах. Он получал, в лучшем случае, две-три таблетки, отходил от двери и просил других взять для него еще.
Зураб восхищал меня тем, что в ночное время, бросая ботинок сверху, попадал в бегущую мышь. После этого Леня, лежащий сбоку у двери, вставал, брал жертву за хвост, бросал в унитаз и спускал воду. Так наскоро, без ритуалов происходили похороны.
Леня - тот самый джентльмен, который уступил мне место, когда я вошел в камеру. Человек замкнутый, неразговорчивый. Он ничего не рассказывал 6 своем деле. Все знали только, что у него 102-я статья (умышленное убийство при отягчающих обстоятельствах). Номер статьи называют вслух, когда вызывают кого-либо из камеры (так же, как имя, отчество и год рождения), и поэтому ее скрыть невозможно.
Он считал себя эстонцем (по матери), хотя отец у него финн. Леня худой и жилистый. Черты лица типичны для северных народов. Специальность его определить было невозможно. Так же трудно понять, чему, где и когда он учился. Но знал и умел он многое и в жизни повидал достаточно.
Вырос Леня на своей ферме (впоследствии изъятой). С детства помогал отцу во всей крестьянской работе и на заготовке дров в лесу. Учился в школе, затем поехал в город продолжать учебу. Он служил на флоте, много раз бывал в Англии и во Франции. Знал английский и французский настолько, что зарабатывал, делая переводы и контрольные для студентов. Мог читать французскую и английскую литературу в оригинале. И вместе с тем подрабатывал, нанимаясь по хуторам на покосы, уборку урожая и на другие работы. На одном из таких хуторов была убита женщина. Кто-то указал на него. Конечно, когда речь идет о женщине, трудно что-либо предполагать. Тут отношения могут завязаться самые сложные, такие, что «ни в сказке сказать, ни пером описать». Например, убить из ревности способен даже порядочный человек.
Леня казался уравновешенным, аккуратным, трудолюбивым. А трудолюбие, как правило, плохо сочетается с уголовными делами.
Жил он один и последнее время очень хорошо, в большом достатке, что вызывало у определенного сорта людей прямо-таки патологическую зависть. Чем больше я наблюдал его, тем больше понимал, что он стал чьей-то жертвой.
Леня сидит давно, без передач и выписки, срок следствия продлевался дважды. И то, что все никак не могут найти доказательства его виновности, поддерживает убеждение в правильности моих предположений.
Он лучше всех и чище всех убирал в камере в свои дежурства, часами мог точить супинатор о цементное основание унитаза и добивался прекрасных результатов, партии в шашки и шахматы выигрывал у всех, и даже у обоих Сергеев, с ним интересно было говорить.
Настало время и мне рассказать о своем деле. Слушали островитяне с особым вниманием, так как мое дело было совершенно исключительным. Разговор оказался долгим, и это хорошо - в тюрьме никто не спешит, здесь, наконец, никто никуда не опаздывает.
Представился я еще в первые дни, сказав, что преподаю музыку в Московском педагогическом институте, а раньше работал здесь, в Институте театра, музыки и кинематографии старшим научным сотрудником. Приехал из Москвы по направлению Министерства культуры РСФСР, чтобы работать над докторской диссертацией.
В июне 1983 года докторский совет Института искусствоведения единогласно принял решение ходатайствовать перед ВАКом о присуждении мне степени доктора наук. Вот тут сразу же посыпались анонимки во все инстанции. Сперва о науке: что докторская -не докторская вовсе, а переписанная кандидатская со сменой заголовка; что в ней все то же самое, ничего нового и вообще это не работа. «Куда смотрит докторский совет?! Что творится у него под боком!»
Создали комиссию из докторов наук, крупных специалистов, чтобы посмотреть, «что же под боком». Все проверили. Оказалось, и тема другая, и ни одной похожей страницы нет из предыдущей диссертации (хотя по закону можно использовать 25% предыдущего текста), и работа соответствует всем требованиям.
Тогда стали писать про личное: всю войну, мол, до самого ее конца я, «здоровяк», где-то скрывался по деревням, чтобы не попасть на фронт. Проверили, оказалось - не так. Тогда - о том, что у меня «темное политическое прошлое», советовали в доказательство обратить внимание на имя и фамилию. Тут ясность получалась сомнительная и потому продолжали писать о моих личных делах, вплоть до того, что я не на той собираюсь жениться - она слишком молода для меня.
К великому стыду райкома, там клюнули на эту «романтическую» приманку. Анонимка помогла внезапно обнаружить «врага», непонятно откуда «свалившегося» в ряды партии. В течение двух часов на парткомиссии задавались бессмысленные, оскорбительные вопросы, все ставилось под сомнение, перетряхнули все, что можно было вспомнить за всю мою долгую жизнь и каждый эпизод ставя с ног на голову - тенденциозно, несправедливо. Наконец, я не выдержал:
- Неужели непонятно, как глупо все это выглядит? А если завтра война и мы с вами окажемся в одном партизанском отряде, ведь мы же перестреляем друг друга! В действие вступят не жалкие ничтожные анонимки ничтожных людей, а провокации - четкие, сделанные высокопрофессионально, документально обоснованные (фальшивые документы и раньше, и сейчас умеют делать, и еще как!). Или мы знаем и доверяем друг другу, или верим всем тем, кто хочет стравить нас и убрать со своего пути неугодных людей.
Вскоре вызвали на бюро райкома. Там повторилось то же самое, но больше нажимали на мое желание «жениться на молодой», говорили, что это аморально. Когда это ханжество достигло апогея, я заметил, что каждый, женившийся на молодой, пожалуй, как раз резко повышает свой моральный уровень, так как перестает поглядывать по сторонам и не заводит шашней. «Да он просто издевается над нами», - сказал районный прокурор, сидевший за длинным столом слева от меня. Моя реплика подлила масла в огонь. Каждый почему-то воспринял ее на свой счет. Погалдели, пошумели и объявили мне строгий выговор. По правде, очень хотелось спросить, за что именно, что собрался или же собирался и не успел жениться? Но решил больше «не возникать», а то еще добавят - «с занесением...». (Заявление в ЗАГС со своей «молодой» мы успели подать. Это ведь она сейчас так добросовестно и в срок носит передачи.)
Выговор этот в силу его уникальности и оригинальности горком не утвердил. Моим славным бойцам-клеветникам опять нужно было писать анонимки. И они сменили звонкоголосые переборы своих баянов на нудный скрип пера и дробный, аритмичный стук портативной пишущей машинки.
- А вы что, знаете, кто писал?
- Есть у нас в Москве «трио баянистов», прославившееся тем, что держат «хороший» ансамбль - «злобно-зловонный». Так слаженно вроде бы у них получилось с райкомом: объявлен выговор, после которого ВАК не мог рассматривать мою диссертацию. А горком «спортил», как говорят в Одессе, все дело, не утвердил этот выговор.
Тогда они решили выступить в роли обличителей - «раскрыть глаза» прокуратуре - и ленинградской, и республиканской - на то, что коллекция из 100 гармоник, баянов и аккордеонов, которую приобрел у меня музей за 25 тысяч рублей, ничего не стоит: и инструменты в ней старые, есть такие, что и не играют, и вообще это не коллекция. «Куда смотрит прокуратура?! Что творится у нее под боком!» Ну все как про диссертацию, по той же схеме. Как видно, ум и фантазию задавила кляузная опухоль, да и рука уже набита на одной пасквильной формуле.
Написанные смачно, с подковырками, бумаги имели очень простой расчет, и. как часто бывает в жизни, самые примитивные действия производят самый надежный эффект. Прокуратура заглотила наживку - ухватилась за дело в надежде «раскрыть крупное преступление».
Претендуя на универсальность своих знаний, они решили показать себя знатоками в области инструментоведения, науки довольно сложной и труднодоступной. «Претенденты на открытие» начали с доказательств своей абсурдной теории в отношении музейных экспонатов: «Инструмент музейный должен иметь прекрасный экспозиционный и товарный вид, быть в рабочем состоянии, и к нему должна прилагаться заверенная справка: где, когда и кем изготовлен и кому принадлежал». Объясняю им:
- Никогда никто в археологических и поисковых экспедициях не находил старинные предметы в идеальном состоянии, никто не собирался из них есть суп или пить чай, не обнаруживал рядом с предметами быта или оружием заверенных печатями справок. В том-то и заключается сложная, кропотливая работа ученых, чтобы определить: что это, где, когда и кем изготовлено и кому могло принадлежать.
Напрасный труд - очевидные факты воспринимались сотрудниками УБХСС и прокуратуры с ухмылкой и пренебрежением.
- Ну как же так можно?! - вставил кто-то с возмущением.
- Как видишь, можно, - продолжал я. - Если бы не было можно, не пришлось бы мне осваивать здесь трудный процесс мытья мисок холодной водой, а занимался бы я в институте «легкой» - педагогическо-воспитательной работой. Но не стоит упрощать. В том-то и дело, что в прокуратуре и в следственных отделах дураков нет, а то все было бы иначе. Это ж не какие-нибудь министерства или научно-исследовательские институты. Там можно сделать глупость - исправить, что не так, - сделать все наоборот. В министерстве такое называется нововведением, в институтах - экспериментом. Ответственности никакой, важно, чтобы все чем-нибудь занимались.
Здесь, в прокуратуре, другое дело: сделал что не так, не останавливайся, жми дальше, за тобой сила и все права, а на кого жмешь, он ведь что..? Так, небылица - человек скомпрометированный, подсудимый. Да и вообще, какой он человек - одним словом, подследственный - арестант. Вместе с тем, в пылу своих высокомерных амбиций и чувств непогрешимости следствие зашло настолько далеко, что стадо уже не до объективности и исполнения закона. Уже начали теребить вышестоящие инстанции, не очень уверенные в правомерности затеянного процесса. От меня отмахиваться было легко; от вышестоящих, оказалось, тоже возможно.
Создали экспертную комиссию. Вы знаете, как это делалось в подобных случаях: подобрали людей сговорчивых, алчных до славы, а то и попросту желающих, выслужиться перед всемогущественной организацией. Никто из них никогда в экспертизах не участвовал, а главное - не занимался ни одного дня исследованиями не только в области гармоник, баянов, аккордеонов, но и инструментоведением вообще. Однако следователей и работников УБХСС это не смущало, а наоборот, сулило оптимальный выход из создавшегося положения, который устраивал и следствие, и «экспертов»; следователь диктовал (я сам слышал), что ему нужно записать для «дела», - «эксперты» подписывали.
Так сообща, в мире и согласии, были созданы «экспертные заключения», в которых уникальные бесценные инструменты, сохранившиеся в единственном экземпляре в нашей стране (а следовательно, и во всем мире), добытые в труднейших поисках на протяжении десятков лет, получили оценки... 40, 20, 10 и даже 5 рублей! А некоторые из редких инструментов были оценены музыкально-следственным сообществом в... О рублей! То есть ниже чем стакан газированной воды или сигаретка.
Следствию удалось «доказать», что проданная музею коллекция стоит в четыре раза дешевле, чем мне за нее заплатили.
А раз так, делается еще один головокружительный трюк в этом «деле» - значит, я совершил «хищение государственных средств в особо крупных размерах», а за это, как сказал мне районный прокурор в первую минуту нашей «милой» встречи, полагается расстрел или, если крупно повезет, могут «отвалить» всего пятнадцать лет.
Как видите, хорошо рассчитали, что в моем возрасте такое везение особенно заманчиво. Все это должно было не только сломить меня (когда человек согласен с чем угодно и на что угодно), но и полностью раздавить и морально, и физически. А чтобы получилось наверняка, они упрятали меня на остров. Вот так я и оказался с вами, друзья мои. Работа у меня была интересная - и педагогическая, и научная, и творческая. Да вот все... отвлекают! - закончил я патетически, поведя рукой вдоль шконки.
Все засмеялись, я - тоже.
- Надо же, чушь какая, какой произвол, - сказал кто-то сверху.
- Тут дело не в произволе - произволом у нас никого не удивишь. И не чушь это все вовсе, а нормальное явление в работе нашей прокуратуры, - начал говорить с усмешкой, в рассудительной манере довольно интеллигентный человек, прибывший в камеру дня два-три назад и еще не успевший стать островитянином. (Потом выяснилось, что он сам работник МВД - начальник из «Металлстроя», большого лагерного объединения.) Все что вы рассказали, конечно, интересно и необычно. Но главного вы не поняли. Ведь теребило вышестоящее руководство не потому, что «было не уверено в правомерности процесса». В его неправомерности были уверены все. А потому, что следователи и прокуратура не смогли сразу и круто вас сломать... Спектакль затянулся!
Именно это и вызвало неудовольствие. Гармоники ваши и баяны тут ни при чем. Замели вас «по установке» - так называемое «телефонное право». За что - неважно. Посадили, осудят, дадут срок. Избавиться от вас надо. Это ж ясно!
Вроде не молодой и сидели уже, а так и не поняли - где вы живете. У нас политических статей теперь нет - судят по уголовным. И баянисты эти ваши - обыкновенные гниды, всего лишь стукачи-прислужники перед партбюро и прокуратурой, таких можно найти повсюду, и сегодня еще на них держится наш строй. (Потом много раз я этого начальника из «Металлстроя» вспоминал. Он оказался прозорливее всех нас.)
В камере каждый делал свои замечания и давал советы соответственно своим взглядам, опыту и мировоззрению. Они сводились к тому, что во всем должны разобраться вышестоящие органы, надо писать, писать и писать.
И я писал. В который раз наивно полагаясь на закон и справедливость. Когда в камере было относительное затишье, брал подушку на колени (вместо стола) и писал полные темперамента и драматизма объяснения, заявления, жалобы, в которых старался показать нелепость всего, что со мной происходит. Однако мои письма (в отличие от писем «Без адреса» Г. В. Плеханова, которые хоть и были «без адреса», но дошли до миллионов адресатов), имея точные адреса, до получателя не доходили, а в единичных случаях, независимо от адреса, попадали... к следователю Бобровской. И все же, несмотря на бессмысленность этих письменных упражнений, я писал.
После моего рассказа начальник из «Металлстроя» и еще кто-то сказали: «Ваша история уникальная, и если я останусь жив, обязательно разыщу вас. Очень бы хотелось с вами встретиться, чтобы узнать, чем все кончится». Эти слова я потом слышал и в других камерах. Так что у меня вырисовывалась заманчивая перспектива расширения круга знакомых, - конечно, если они останутся живы и по приятному совпадению - я тоже.
Вообще-то в камере мой рассказ не был предметом каких-либо долгих дискуссий или обсуждений. Здесь любой рассказ вызывает интерес, только пока он длится, как средство убить время. Через несколько минут каждый углубился в свои мысли, а игра в карты и шашки окончательно стабилизировала настроение и ритм.
Я ни в какие сидячие игры не любил играть и не играл никогда - с меня всегда хватало сидячей работы. Естественно, что и в этих условиях участвовать в них не было охоты, и я углубился в размышления по поводу того, как могло получиться, что правоохранительные органы пошли по столь аферистическому пути, забыв о главных принципах своей работы, своего положения в обществе. Может, длительное общение с уголовным миром приводит незаметно некоторых работников низших звеньев прокуратуры (например, районной) к преемственности их мышления и применению их недобросовестных приемов? И нужно заметить, что некоторые из них, переходя со временем в «вышестоящие», могут пронизывать своими оригинальными взглядами и опытом всю систему.
Размышления мои прервал резкий скрежет поворачиваемого ключа. Распахнулась дверь - вернулся от следователя директор станции техобслуживания. Он появился в камере недавно, после меня, сменив работника из леспромхоза, присвоившего механическую пилу и еще что-то. Директор оказался типичным представителем своей должности: видный, большой, с начальственной манерой обращения, которую хотя и старался не выпячивать в этой обстановке, но ему это плохо удавалось. Лицо его было крупное, с тяжелым подбородком, - «не лицо, а кошелка», как говорят в народе. Погорел он на оформлении установки нового мотора и других крупных узлов, и еще обнаружили у него много талонов на бензин, комбинации с которыми были противозаконны.
Придя в камеру, он возмущался незаконным арестом, так сказать, по недоразумению (обычная манера новеньких). А спустя некоторое время после очередного вызова к следователю вздыхая говорил: «Вот ведь, всех я знаю и все меня знают, все начальство. Кому я только не делал машины, кому не помогал, и все без очереди и задарма. И вот сейчас ни один не заступится, доброго слова не скажет - все отвернулись».
Видать, прислуживал он зря. Не оценили кто надо ни его подхалимаж, ни угодничество, но зато нашлись другие, не оставившие без внимания его дополнительную деятельность, которой он занимался все смелее, напористее и объемнее. У него, естественно, была своя машина. Сам он от такой напряженной и нервной работы здорово подызносился - машина же была, как новенькая. Ей было легче - в ней, как-никак, находились лошадиные силы, у него же только свои. И с нервами у нее все было в порядке: она не озиралась, не оглядывалась, не вздрагивала и не глохла во время езды, у нее не отказывал бензонасос или зажигание при виде людей в милицейской форме. Вернувшись как-то из следственной части, он сказал, что докопались еще до чего-то и теперь не выпутаться, из партии его уже исключили и что ему теперь вообще все равно. С этой поры он стал регулярно играть в карты с большим увлечением и азартом.
Остался без внимания только еще один - начальник снабжения «Металлстроя», большого закрытого, но довольно известного предприятия под Ленинградом, - кучерявый, тихий, умный интеллигентный человек пятидесяти трех лет. У него больное сердце, и это отражается на его лице. Пришел он недавно, о нем мало известно, пока только то, что сделана им какая-то поблажка одному из работающих на предприятии. Этим воспользовались его враги, раздули целое «дело» о нарушении режима, с подозрением на взятку. И пошло, и пошло... И вот он здесь. Спит на полу между шконками, так как другого места не осталось.
Через эту маленькую камеру, ставшую сегодня моим пристанищем, одну из тысячи подобных, прошли многие люди. У каждого своя судьба и свой характер. Каждый представляет определенную социальную группу. Какие же они все разные! А вот действия их, способы, область применения зачастую неординарных способностей и результаты деятельности довольно шаблонны, и потому, к сожалению, племя островитян так неистребимо. Исключением, в какой-то мере, можно считать дело Лени и мое, хотя нужно признать, что поклепы и наветы живучи и берут начало от истоков формирования человеческого общества. Это как раз то, что требует довольно тщательного и всестороннего расследования. Необоснованных «умозаключений» или допроса «с пристрастием» достаточно только для того, чтобы «слепить» дело. Естественно, авторитет следственных органов и доверие к ним это не укрепляет -скорее обратная реакция.
Дежурный постучал ключом о кормушку - прогулка. На прогулку водили почти ежедневно (кроме дней, когда была баня или ремонтные работы во дворе). Прогулка длилась 20-30 минут, а иногда и больше, если плохая погода и некоторые камеры отказывались выходить. Выходившие же имели счастье промокнуть до нитки.
У нашей камеры прогулка все время получалась потемну: во-первых, была зима, а в Питере зимой очень короткие дни, во-вторых, по очередности она приходилась на раннее утро. Так что на прогулке не удавалось видеть дневного света.
Внизу залаяла собака - овчарка. Ее лай пробудил приятные воспоминания: в нашем доме всегда была собака и долгое время -овчарка.
Овчарку, лай которой мы услышали, привели с улицы погреться, заодно пришел погреться и проводник, во всем разделявший радости и неудобства собачьей жизни.
Присутствие на прогулке собаки для несведущего человека кажется бессмысленным: никто не мог и не собирался убегать; следовательно, и догонять было некого. Они, очевидно, существовали для разнообразия животного мира на острове, с одной стороны, и чтобы находящиеся на нем люди не чувствовали себя одинокими -с другой.
Собаки должны охранять остров ночью, а чтобы они не деквалифицировались, одиноко бегая в ночи, их использовали как дополнительный моральный эффект.
Хорошо натренированная опытным и умелым инструктором собака внимательна, сообразительна, довольно спокойна, но высокооперативна - в любую секунду готова выполнить приказ собаковода. В общем, по характеру она под стать человеку, с которым общается и под началом которого находится. Но ведь характеры у людей разные, и у инструкторов тоже. Там был один с испитым худым лицом и черными большими усами, занимавшийся бессмысленной травлей собакой заключенных, и без того находящихся в напряженном, затравленном общей обстановкой положении. Он подергивал поводок, и собака бросалась уже рефлекторно, ни о чем не думая и, в конце концов, даже не глядя. Будучи вместе с корпусным дежурным на балконе центрального круглого зала в ожидании врача, я невольно стал свидетелем такой картины: собака бессмысленно и машинально кидалась на каждого, в том числе и на проходящих сотрудников в форме. И надо же ей было тяпнуть проходящего офицера за папку (к счастью, не за штаны), находящуюся у него в руках. Тот разразился громкими ругательствами высокого армейского накала, разумеется, не в адрес собаки, а ее воспитателя - инструктор собаку увел. Сделал он это с видом человека обиженного и непонятого, получившего за старания вместо медали плевок на грудь.
Были, разумеется, и другие, проходя мимо которых видишь внимательный, строгий, сосредоточенный взгляд. Собака молчит и наблюдает.
Я люблю собак, и овчарок особенно. Смотрел на них с добрыми чувствами - мне даже хотелось их погладить. Но меня предупредили: оказываясь рядом с собакой, крепко держите руки за спиной; если руку хоть на секунду опустить вниз или отвести в сторону, собака схватит за кисть руки - так она обучена - можно стать инвалидом. Во всяком случае, вам, музыканту, это совсем ни к чему и, кроме того, попадете в карцер за нарушение режима.
Прогулка на этот раз закончилась быстро, и вот мы снова в своей камере.
Моральная и психологическая атмосфера в камерах новичков особенная. Человек, впервые попавший в тюрьму, мучительно привыкает к режиму, пище, среде, к другому воздуху, ограниченному пространству и ограничению движений. Ему непременно хочется рассказать о себе, посоветоваться, открыть сердце, излить душу, найти сочувствие. В камерах, обычно, есть люди, которые пользуются чужой словоохотливостью, стараясь выслужиться перед следствием.
Слабовольные, попавшиеся с поличным и знающие, что их вина очевидна и доказана, они готовы на все. И когда следователь говорит: «Если поможешь следствию и органам дознания, тебе это зачтется и будет указано в характеристике», - он дрожащими руками хватается за лист бумаги, пишет заявление о явке с повинной, закладывает всех своих «коллег» и знакомых заодно. Сокамерников щадить он тоже не намерен: слушает внимательно каждого, выуживая нужную информацию, особенно вновь поступившего. А тот рассказывает все, что было, а иногда сгоряча больше, чем было.
Например, в камеру пришел Володя-грузчик. Он сразу же рассказал:
- Пришел я на работу на склад. Выяснилось, что ни у одного из троих грузчиков нет ни рубля на выпивку. Я насыпал под подкладку телогрейки килограмма два-три кофе, товарищи тоже взяли, и пошли мы по улице к знакомой буфетчице все это сдать. Мимо едет милицейская машина, ну, очевидно, обратили на нас внимание. Тормозит и едет к нам задним ходом. Из нее выбегают «менты». Хоп нас всех троих. А у меня с собой еще и нож был. Но я успел его бросить в решетку стока, когда садились в машину. Привезли, обыскали, забрали кофе.
- Где взял?
- Известно где - на работе, в складе.
- А куда нес?
- К буфетчице Нине, она за это давала десять рублей.
- Что же ты буфетчицу Нину закладываешь?
- А я всех заложу. У нас все воруют и все сдают кто кому. Если уж за это сажать, то надо всех сажать, весь комбинат.
В этот момент и в этом состоянии человек хочет рассказать все и своим рассказом доказать, что его зря посадили, а уж коль посадили его, то надо всех, они-то чем лучше!
Володе сказали: «Пиши явку с повинной». И он стал следователю что-то писать. Но разве можно назвать «явкой с повинной», когда человек сидит в тюрьме и никуда уже ни выйти, ни явиться не может.
Одно дело, когда человек, продумав и прочувствовав свои проступки, не будучи под подозрением, идет и признается в совершенном. Это - явка с повинной. И другое - когда он изобличен или ясно осознает, что будет наверняка изобличен, и вот тут-то из страха в панике пытается любым путем спасти свою шкуру.
В этом случае он готов оговорить многих в расчете произвести впечатление, какой он честный и как он раскаивается, с одной стороны, и какие все непорядочные и преступные в его окружении - с другой, чтобы самому на этом фоне выглядеть не таким уж подонком.
Подобные признания вряд ли могут считаться чистосердечными. Кстати, практика показывает, что в большинстве случаев следствием и судом такие трусливые выходки оцениваются не в пользу обвиняемого.
В середине дня в камере идет обычная жизнь. Одни что-то делают, другие дремлют или спят. Вдруг открылась кормушка и голос контролера-надзирателя произнес мою фамилию. Как полагается в таких случаях, я назвал имя, отчество, год рождения, после чего услышал короткое - «с вещами».
Стал собираться. Мне помогали: один подал ложку, кружку, миску, другой сложил постель, третий завернул хлеб и кусочек сала; все это скрутили в матрац. Надел пальто и шапку, попрощался. Дверь отворилась, и пошел я с матрацем под мышкой вдоль длинных железных балконов в сопровождении уже другого дежурного в новую камеру.
Глава III. АБОРИГЕНЫ ТРЕХ ПОКОЛЕНИЙ
Новая камера ничем не отличалась от той, из которой я только что вышел, ни шириной, ни длиной, ни размером окон - все одинаково, или, как говорят, тютелька в тютельку. И снаружи все окна и фасад каждой стороны корпуса одинаковые: одно отделение невозможно отличить от другого, первый корпус от второго. Уж не тюремное ли строительство еще в XIX веке дало толчок к стандартизации архитектуры, породило ту самую «тютельку», так бурно расцветшую в наши дни, когда не только один дом от другого отличить невозможно, но и район от района, да и сами районы-близнецы есть в каждом крупном городе?
Вместе с тем, войдя в новую камеру, я почувствовал другую атмосферу. Камеры, в которые попадают, в основном, новички, люди с «материка», непохожи на те, в которых находятся после окончания следствия. В последних настроение спокойнее, люди уравновешеннее: все, что не удалось скрыть, известно, зафиксировано, а что удалось - о том больше не спрашивают и никому уже до этого нет дела. В этой камере находились люди другого ранга. Здесь не оказалось ни докторов, ни майоров, ни инженеров. Правда, «профессора» встречались, но... уголовных дел.
Вот Валя, ему 20 лет, крепкого спортивного склада, был вратарем с шестого класса в юношеских командах. Специальности нет и работы тоже, таких наивные люди называют человеком без определенных занятий, но ведь без определенных занятий бывает только медведь зимой в берлоге. Да, он не числится в штате какого-либо завода или учреждения, не платит подоходный налог и налог за бездетность и даже профсоюзные взносы. Но если бы он не был так активно деятелен, вряд ли состоялись бы столь долгие и насыщенные беседы со следователем, скука и разочарование ожидали бы последнего. Занятия у Вали были, и совершенно определенные - он занимался ограблениями ларьков и киосков, в основном аптекарских. Такая узкая специализация потребовала от негодовольно обширных знаний лекарственных средств. И он был на высоте, знал не только названия, способ применения и назначения лекарств, но и их цену - и государственную, и спекулятивную. И главное, какие из них и в каких дозах и сочетаниях можно использовать как наркотики. Ну, разве не профессор!
Здесь, в камере 385, после карантина по желтухе, осталось четыре человека. Встретили меня вяло - ни мой вид, ни возраст не соответствовали компании. Войдя, я сел на одну из нижних шконок рядом с ее хозяином, снял пальто, шапку и ботинки и надел тапочки. В этот момент открылась кормушка, меня вызвала дежурная. Я назвал себя как полагается, она произнесла: «К врачу». Надо заметить, что женщины под флагом эмансипации, принявшей катастрофический характер в последние десятилетия, доказали, что способны штурмовать любые учреждения и организации и даже эту. В составе кадровых сотрудников их более половины.
Тогда в «Крестах» проходили не только фотографирование и дактилоскопию, но и флюорографию и анализы крови на венерические болезни. А потому каждый имел возможность уточнить состояние здоровья своих знакомых. Раньше, до войны, на «Лубянке» и в «Бутырках» здоровьем заключенных не интересовались.
Мы направились к круглому центральному залу, где уже ожидали несколько человек. Оказалось, что идем на флюорографию. Кабинет находился в другом корпусе, идти пришлось долго, а в тапочках это было не очень удобно. Перед кабинетом постояли в обезьяннике, потом по одному пошли к врачу. Быстро пройдя эту процедуру, мы вернулись.
Как только я вошел и присел, хозяин шконки спросил:
- Это как вы назвали-то себя? Я повторил имя и фамилию.
- Хм, странно. Уж не по вашему ли Самоучителю я учился?
- Да, видимо, по моему.
- Вот это здорово! Сколько лет мечтал встретиться с автором - своим учителем, но не в тюремной камере, конечно. Да... Если буду рассказывать, ни за что не поверят. Гена, - назвал он себя и протянул руку.
Парень напротив сказал, что он тоже знает мой Самоучитель. «Сестра училась в детстве и я немного, - сложил свои вещи и добавил, - вот здесь размещайтесь». Потом растолкал какого-то парня, лежащего выше, и сказал ему: «А ну, Валька, перебирайся на третью, а я на твое место». Стало ясно - командует здесь он. Звали его Олегом.
Так один из моих учебников - Самоучитель игры на аккордеоне, переиздававшийся к тому времени почти четверть века и разошедшийся более чем в двух миллионах экземпляров, помог мне занять одно из лучших мест на шконке - нижнее. Встретить здесь, в такой обстановке своих заочных учеников было для меня неожиданностью.
Гена работал механиком на корабле. Плавал более десяти лет, ходил в загранку, был даже в Новой Зеландии. На корабле руководил самодеятельным ансамблем, хорошо играет на аккордеоне, знает другие инструменты и определяет их на слух безошибочно. В этом можно было не раз убедиться, когда он называл каждый из солирующих инструментов оркестра, звучащего по радио. Делал сам оркестровки. Ему около тридцати семи. Прекрасная фигура, симпатичное лицо с приятным, уверенным взглядом. Повидал он на своем веку много океанских и морских островов, а задержался на этом, сухопутном, в результате сильной драки с применением не только кулаков. Не поделили деньги, и обидчик тяжко пострадал. По натуре самолюбивый и темпераментный, - чувствовалось, что драться Гена умел и относился к этому искусству так же страстно, как и к музыкальному. Даже в условиях камеры старался сохранять форму, делал многократные различные упражнения, отталкиваясь кулаками внаклонку от стены у окна или у двери. Передачи ему носила мать - очевидно, он не был женат.
У некоторых в тюремных карточках встречалась отметка -полоса. У кого она была, тех возят с наручниками. Гена один из них. И сейчас он растирает кисти рук, бормоча ругательства на флотском фольклоре. Процедура долгая - красные вздувшиеся полосы пока исчезать не собираются.
О Вальке уже говорилось, он был самым молодым в камере, а потому постоянно дежурил.
И еще Виктор. Этот тоже имеет отношение к святому искусству. Когда-то шесть лет служил на флоте, а последние десять лет работал на кладбище. Он художник и гравер, довольно талантливый, учился три года в знаменитом училище имени Мухиной, он был исключен за пьянство и ужасающую недисциплинированность, значительно превосходящую его способности.
- Выпивать я начал с восьми лет, - рассказывает Виктор. -Мать с отцом ушли в гости, а я залез в шкаф, налил себе вина полстакана и выпил, потом еще. И хотя был довольно крепким ребенком - потерял сознание. Когда родители вернулись, не сразу поняли, в чем дело, а потом догадались и стали убирать спиртное. С десяти лет я научился доставать деньги из телефонов-автоматов. Там всунешь ленту пластмассовую или металлическую, а потом опять приходишь, выдернешь - а деньги посыпались. К двенадцати годам я уже имел целую серию «подопечных» автоматов. Идешь в школу, заклинишь их, а из школы - собираешь выручку. И тут же с ребятами за вином. А уж к шестнадцати промышлял не только автоматами - научили старшие ребята «деньги делать», да и пьянка пошла крутая.
Эта самая «крутая» пьянка, а проще сказать - беспробудная, продолжалась и во время службы на флоте. Плавал он мало - служил в береговых соединениях, а пил много.
- Однажды возвращаемся мы с товарищем, на ногах еле держимся. Подошли к своей части, товарищ пошел в проходную, а я решил, как лучше, по-тихому - через забор. Не удержался и упал с забора в жидкую грязь. Весна была, земля оттаяла и вода кругом. Встал, вышел на плац, а там уже все построились. Увидели меня, да как захохочут. А командир обозлился, но сам еле сдерживает смех - уж больно у меня вид живописный. Повернулся ко мне и закричал: «Идите, приведите себя в порядок - и в строй». Пока я мылся да чистился - все разошлись.
Много Виктор разных пьяных историй вспоминал. Все ему сходило с рук. Назначали и наряды, и карцер, но тут же освобождали от них: художник он был отличный, здорово делал доски почета, праздничные и юбилейные стенды, стенгазеты, плакаты, транспаранты, лозунги, альбомы, фотовыставки.
Всякая специализация, в том числе и уголовная, не лишена элементов преемственности и потомственности. Взаимоотношения с нравственностью и законностью формируются часто не в одном поколении. Правда, бывает, что какой-то потомок вырывается из этой цепи, зато иной становится крепкой опорой для следующих звеньев. Дети, дети! Бесценные цветы любви и супружества. Здесь начинаешь понимать и убеждаться на многократных примерах, что камеры - тоже клумбы, причем с довольно оригинальными и редкими цветами, взлелеянными старшим поколением. Этакие выразительные «натюрморты», с которыми будем сталкиваться не раз: и с отцветшими, и распускающимися, и набиравшими силу представителями здешней флоры.
Виктор - один из тех примеров, когда отчетливо видно, что натура властвует над талантом. Ему была чужда не только лирика и благородство, но и элементарные человеческие отношения, всегда считавшиеся естественными. То, что он был плохим мужем, здесь этим никого не удивишь, образцового отца здесь тоже не встретишь, но он был на редкость плохим отцом. Когда его первая жена, встретившись с ним однажды на углу у магазина, сказала: «Приведу тебе я дочку, ей уже четырнадцать - совсем большая стала. Ведь ты ее никогда не видел, и она тебя не знает. Отец все-таки, познакомься, поговори с ней. Отцовское тепло и совет - большое дело». Он согласился. На другой день на этом же углу они встретились. Мать подвела к нему дочь и оставила их.
Он стоял и смотрел на дочь, не представляя, о чем и как с ней говорить. Она, в свою очередь, разглядывала его. На ней было новое платье, видно, они с матерью к этой встрече готовились. Пауза затянулась. Наконец, слова пришли сами собой: «Зайдем в магазин, возьмем бутылку и в сквере поговорим». Девочка даже не сразу поняла, о чем речь, а поняв, как бы очнулась, сделала шаг назад и убежала. Больше они не встречались.
В это время жил он с другой женщиной. Первая - медсестра -прожила пять лет и больше не выдержала. От второй жены была девочка двух лет.
- Какая-то странная, почти не говорила. Смотрю дома по телевизору хоккей, а дочка мне мешает - сидит на кровати, плачет и бьется затылком о стену.
Жена на кухне кричит: «Уйми ребенка, плачет, аж охрипла и голову разобьет». Голову, думаю, она действительно разбить может. Взял горшок ночной и на голову ей надел, вроде шлема. Она как заорет что есть сил. Жена вбежала, закричала ругательства разные, про меня нехорошо выражаться стала. Схватила ребенка и понесла мыть в ванну - в горшке что-то было. Я ей и говорю: «Вот ведь, сразу нашла время забрать ребенка. А то мне игра толком в голову не лезла от этого шума».
Немного помолчал, а затем со вздохом сказал: «Сижу здесь, а она, сука, и передачи толком принести не может. И мать, сука, тоже совсем забыла. За что их любить-то?» Потом, повернувшись к Гене и оскалив рот, в котором зубы торчали через один, проговорил ласково: «Хороший ты парень. Гена, я бы тебе, как другу и хорошему человеку, поставил лучше всех памятник на могиле. И уж поверь - памятник был бы загляденье, сам понимаешь, лежать под таким памятником - наслаждение. Вот где кайф-то на века. Ты, вот что, мне сейчас давай аванс, а там все дело за тобой, как копыта отбросишь - за мной не пропадет».
В камере была обычная обстановка. Виктор обыграл Бориса из Гостиного двора и продолжал теперь играть в «шишбыл» с Геной. Прямо пропорционально накалу страстей усиливался мат и стоял крепкий, плотный, как тропический лес, вместо лиан его обвивали длинные пассажи непристойных ругательств в адрес друг друга и игры в целом.
Вдруг раздался страшный крик. Кричала женщина, по голосу молодая. Все насторожились и оцепенели - такого еще не бывало. Через минуту крик повторился с еще большей силой. Он уплотнялся и усиливался великолепным резонансом сводчатого конусного потолка круглого зала. Ревербирация усиливала звук, и он приобретал зловещий характер. Так кричать можно, разве что когда живьем снимают шкуру или режут на мелкие кусочки. Крик опять повторился. Чувствовалось, что женщина при этом билась и вырывалась, с ней делали что-то непостижимое, страшное. Этот крик и сейчас стоит в ушах. Не помню такого даже при драматических эпизодах войны. Ни одному режиссеру при озвучивании самых зверских пыток не удавалось добиться у актеров такого эффекта.
Женщина продолжала кричать, а затем звук стал приглушенным: видно, он доносился уже из-за закрытой двери какого-то помещения.
- Что же это с ней там делают? - наконец спросил кто-то.
- Мышь, наверное, увидела, - попытался сострить Олег, делая вид, что его это не тронуло: не такое слыхал и видел.
- Нет, уж это не мышь, - сказал кто-то.
- Вот тебя бы так, дуралея долговязого, - добавил в сторону Олега новенький, преподаватель ПТУ.
Что произошло, мы не знали, а догадаться было трудно. Каждый про себя продолжал строить догадки, а через несколько минут о крике забыли.
В камерах, как и в лагерях, распространена татуировка. Делается это на разном художественном уровне, да и сами сюжеты различны: от примитивного накалывания корявыми буквами незамысловатых текстов - «Коля», «Галя», «Нет в жизни счастья», «Не забуду мать родную» - до «высокохудожественных» рисунков. Занимался этим, естественно, и Виктор. Сперва он делал эскиз. Если рисунок нравился, переносил его на кожу.
Валя попросил сделать ему на руке возле плеча розу. Виктор рисовал на бумаге, но роза не получалась. Тогда я, сложив две руки с полукруглыми кистями навстречу друг другу, а затем откинув их, показал, как распускается роза. Не умея рисовать, мне пришлось показывать буквально на пальцах. Виктор все понял, и роза получилась замечательная. Перевел и стал накалывать на кожу. Процесс долгий и сложный, делается не в один прием. Сложностей много -нет туши, нет краски, ее надо изготовить, к тому же важно, чтобы не обнаружила охрана, - за это можно схлопотать карцер.
И вот в такой нервной и напряженной обстановке попробуйте сделать вдохновенный рисунок. Сложно? Еще как! Тут и вкус, и нервы, и мастерство должно быть на высоте. К тому же и заказчик от боли сопит и вздыхает, как больная корова.
Однажды Витя все утро что-то сосредоточенно рисовал.
- Давайте я вам на память, от всего сердца выколю на всю грудь вот такой красивый знак - знак «мокрушника», - сказал он мне и показал лист бумаги, на котором был изображен витиеватый рисунок, на фоне его многоугольная звезда, а в центре череп. Действительно, грандиозно и впечатляюще.
- Вот видите, это же здорово. Вы с таким знаком и с такой фигурой везде без очереди будете проходить. От вас все будут шарахаться и пропускать вперед - даже Герои Советского Союза.
- Это ты действительно хорошо придумал и выполнил отлично. Только такой «почет» без уважения ни к чему. А что это от души - за то спасибо. - В общем, мы не договорились.
Был у нас в камере еще один новый «пассажир» - мастер-преподаватель ПТУ, инженер, очень рукодельный (показывал бусы и четки своего тюремного изготовления, и мне удалось у него кое-что перенять). Казалось, он в эту компанию не вписывался, непонятно, по каким признакам его сюда поместили. Разве что по внешним: здоров он был - этакий громила и физиономия лучшего уголовного образца. Следствие его давно закончилось. Но по делу, связанному с большими приписками и хищениями, проходило еще 4-5 человек, в том числе и бухгалтер. Ну, а если бухгалтер замешан - вся документация и отчетность будет в порядке. И получалось, что никаких недостач нет, а есть, наоборот, перевыполнение. Поэтому вся эта история тянулась очень долго.
На четвертый или пятый день один из соседей «по квартире» сказал ему что-то наглое и обидное. Парень был лет на десять моложе, но прожженная бестия. Мастер ответил на том же уровне (все-таки воспитатель - стиль и терминологию знал). Тогда зачинщик толкнул его и уставился на него подойдя вплотную. Вместо того, чтобы устранить конфликт, мастер понадеялся на свою силу, оттолкнул и врезал ему так, что тот летел от двери до окна и сильно ударился затылком. Еле поднявшись, с кривой улыбкой от боли, парень направился к раковине, бормоча разные ругательства, открыл кран и стал прикладывать мокрую ладонь к затылку. Очухавшись, он долго сидел не двигаясь, а к вечеру достал палочку, нашел гвоздик и давай его точить, приговаривая:
- Все равно ночью глаза выколю. Век свободы не видать - выколю. Я тебе устрою темную ночь до конца жизни. Ты меня каждый день вспоминать будешь.
Приладил гвоздик к палочке и стал ждать ночи. Мастер лег после отбоя и решил не спать, взял какие-то книжки, старые газеты и читал всю ночь. Через два дня его перевели в другую камеру. Очевидно, драка не прошла незамеченной по ту сторону двери.
На другой день, после обеда, когда время тянулось особенно медленно, я сидел на картонке, положенной на унитаз, и читал книгу (на моем месте на шконке играли в карты).
- Ну, хватит, - сказал новенький (ему все время не везло), собрал колоду и спрятал в матрац. Повернулся ко мне и неожиданно спросил с желанием сорвать настроение, загнав меня в «угол».
- А вы член партии?
- Да, - ответил я.
- Коммуняка, значит, - медленно протянул другой. - Всю жизнь искалечили, гады.
- Я твоей жизни не касался, - ответил я спокойно.
- Да все вы одинаковы! Все одно.
- Ну это ты зря. Нельзя делать вывод исходя только из собственного мнения о той или иной категории людей.
Сделал паузу и подумал, что говорю я плохо, непонятно, по их лицам видно. Стал продолжать тоном дружеской беседы:
- Меня отец учил с детства: не судить о человеке по его специальности и национальности, так как ни то, ни другое не характеризует его как личность. Среди людей любой специальности есть и хорошие, и плохие, так же как и среди любой национальности.
Партийность, к сожалению, не является критерием чисто человеческих качеств. Да что греха таить. Знаем мы все, что не один год в партию устремлялись люди, видящие в ней надежную фирму, за взносы страхующую карьеру, ставящую их в положение особых людей.
А вот вам два примера: один известный партийный деятель как-то шел пешком из Иванова в Москву, чтобы сэкономить партийные деньги, а я однажды был свидетелем того, как один генерал, конечно коммунист, скандалил у железнодорожной кассы -почему ему дали жесткий купейный билет, когда ему полагается мягкий. Кассир в который раз объяснял, что нет у него мягкого, а тот требовал... И опять-таки надо добавить, что требовал он не потому, что генерал и член партии, а потому, что человек плохой. После паузы добавил: «Я отказываться и приспосабливаться не умею и считаю недостойным - вот как есть все, так и сказал», - закончил тем же спокойным тоном.
Посмотрел на всех и понял, что речь моя должного впечатления не произвела. То ли говорил я не так, то ли их убежденность в обратном была велика, а может, место, с которого я выступал, не позволило воспринять весь пафос моих слов. Но относиться ко мне они стали хуже.
Обычно здесь скрывают партийность. Если же по прежней своей должности это делать глупо, начинают хаять свое прошлое и, в первую очередь, партию, стараясь подыграть собеседникам. В предыдущей камере один из упоминавшихся товарищей тихо сказал мне на прогулке, что он член партии, но добавил: «Я не хочу, чтобы здесь об этом знали».
На другой день утром, раздевшись до пояса, я подошел к раковине, чтобы, как всегда, обтереться холодной водой (в этой камере никто так не делал). Один из новеньких, сидя в шапке, в телогрейке с ногами на шконке, вынул папиросу изо рта и процедил: «Сталинская закалка», - и сплюнул сквозь зубы в угол. Его замечание слышали все, но никто никак не реагировал - интереса ко мне никакого не было.
Появился новый «пассажир» - худощавый высокий блондин, крепкий, подвижный, жилистый, весь, как пружина, лет двадцати семи - двадцати восьми. В двадцать лет служил на флоте, сила и ловкость сохранились.
- Как попал? Статья? - традиционные вопросы.
- Да-а, по-глупому. Всегда говорил: «Работай один, без напарников». А тут нашел себе напарника, вроде, парень крепкий, ловкий, неглупый. Взяли мы квартиру. И чисто так взяли, без засыпки, без осечки, ну не придерешься.
Вывезли все тоже чисто. Ценные вещи были, а главное - большая библиотека каких-то старых книг. Все это, конечно, требует нервного напряжения, и немалого, а следовательно - разрядки. Мой напарник говорит: «Пока что дай мне пару книг, я загоню по-быстрому, выпить нужно, горит все внутри, помираю, так все горит».
Денег у нас ни копейки. Дал я ему какие-то три книжки небольшие. Пошел он с ними на Литейный, чтобы быстро по дешевке продать. Книги оказались редкими и дорогими. Дешевая цена насторожила. Тут его и забрали. Что да как, откуда такие книги, где взял... Раскололся он, а так как к тому времени была уже заявлена квартирная кража, пришел владелец и опознал свои книги, а затем нашли и все вещи. И вот я здесь. Ну всегда говорил: «Работать нужно без напарника».
И Костя, так его звали, опустился на пол, сел на матрац. Кто-то дал ему сигаретку.
- Книги надо читать и знать, их для этого придумали. А то, вишь, с ними у тебя одна морока, - сказал Гена.
- Ничего, у него теперь будет время - поднатырится. На, держи, - Витя швырнул ему на матрац, - «Человек и закон» и «Юность», там, между прочим, есть для тебя захватывающая статья о том, как надо пользоваться библиотеками, - то, что нужно. Так что выйдешь начитанный, с повышением квалификации, уж не сунешь кому попало что-нибудь. Там у окна, за шконкой. еще «Дама с собачкой» валяется... Ну, что уставился - не бойсь, не с овчаркой.
- Почитай, почитай, это он хорошо советует - «Дама с собачкой» тебя отвлечет от дяди с собакой, который ждет тебя за дверью, - поддержал я шутников.
Совсем сбитый с толку. Костя тяжело вздохнул, бросил книги в угол и растянулся отдохнуть и подремать.
Конечно, на нашем милом острове есть и такие, кому здесь спокойнее и на душе легче. Там, на материке, постоянная тревога и ожидание мрачной перспективы - когда посадят, здесь будущее самое радужное - когда выпустят. Их жизнь - смена перспектив и, понятно, лучшая из них - в тюрьме.
Залаяли собаки - началась прогулка.
- А что, на прогулке здесь собаки? - спросил Костя.
- Да ерунда, только проходишь мимо, - ответил кто-то. . - Не выношу я этих собак, органически не выношу, сразу все трясется внутри... Будь она проклята!
- Что, прогулка?
- Нет, собака. И прогулка тоже. Я останусь.
- И я, - вставил новенький. - У меня эти собаки вот где сидят! Я их с детства не выношу, когда еще по садам лазил. Паразиты проклятые, чтоб они все сдохли!
- Собака - друг человека, надо бы знать.
- Так то ж человека, - вставил Виктор, - а его и собака за человека на считает.
По правилам, в камере могут остаться не менее трех, а идти на прогулку не менее двух человек. Нашелся и третий, и они остались. Все трое находились на острове не в первый раз, и голос овчарки, долгое время сопровождавший их от подъема до отбоя в лагерях, не вызывал ни у одного положительных эмоций.
Если же не удавалось остаться и приходилось идти всем, они проходили мимо, отворачиваясь и как бы внутренне сжимаясь. И собака, чувствуя это, лаяла именно на них.
Сегодня Гена уехал на суд и в нашу камеру уже не вернулся. Такие дела, как у него, обычно слушаются в районном суде в одном заседании. Когда его привезли обратно, он попал уже на «осужденку», то есть во второй корпус. Мне его очень не хватало. Собеседник он был интересный, знал и умел многое. Конечно, в искусстве оркестровки Гена уступал Олегу Лундстрему и Александру Варламову, своим кумирам. Но если подойти дифференцированно к объему знаний и навыков, то у последних был бы более растерянный вид при желании сориентироваться во всех механизмах машинного отделения корабля, чем у Гены при ознакомлении с партитурой и по мелодической горизонтали, и по гармонической вертикали. А коль вспомнить о других умениях и опыте - да не приведи Господь встретиться им с Геной нос к носу в темпераментном споре. Даже если он будет во всем неправ - можно не сомневаться, за кем останется победа.
Ездил на суд и Виктор, но вернулся: тут в одно заседание не уложились. На суд пришли два его брата еще более спортивно-зубодробильного склада, чем он, и привели своих дружков. Увидев такую «дружину», свидетели буквально онемели, стали с большим трудом вспоминать не только виденное и слышанное, но и свое имя, фамилию, не говоря уж об адресе. Виктора здорово все это потешало. Рассказывал он обо всем как об удачной премьере, хотя, надо признаться, в его жизни это уже третий «театральный сезон». Надо думать, что и не последний.
Первый раз он погорел на фальшивых справках освобождения от работы. Не потому, что обнаружили подделку - у него был большой опыт еще со времени службы на флоте, когда он «похоронил» всех своих родных, чтобы получать увольнительные, -справки он изготовлял высокопрофессионально. Просто случилось так, что Виктор подрался у пивного ларька, и с большим спортивным преимуществом, в то самое время, когда по справке должен был лежать при смерти. Нашлись любознательные, у которых не хватило чувства юмора воспринять такое раздвоение личности (очевидно, они редко ходили в цирк на представления иллюзионистов), подняли шум. Дело, однако, кончилось полюбовно - вычли из зарплаты выплаченное ранее по больничному листку.
Второй раз безукоризненная работа тоже не получила признания. На этот раз жена, которой по сценарию полагалось быть в отъезде, а Виктору сидеть с тяжелобольным ребенком, не подозревая о свалившихся на ее голову несчастьях, гуляла с дочкой в сквере. Такого легкомыслия жены не простили ему, и он опять оказался в зале. Нет, не в Греческом зале, как у Райкина, а в зале судебных заседаний.
На этот раз «накопали» много: справочка оказалась не одна, да и на кладбище, в этом приюте тишины и спокойствия, разыгралась буря - неприятные инциденты, не с мертвыми, конечно, а с живыми, даже очень живыми и ушлыми их родственниками, обладающими наиболее настырными и беспокойными характерами. И пришлось Вите куковать на острове, где он отдохнул от преследовавших его в последнее время неудач. Но вскоре Витина крепкая фигура снова замелькала среди памятников и крестов - изобретательность требовала выхода.
Однако к документам, особенно изготовленным собственноручно, он стал относиться серьезно и осмотрительно. На этот раз подвела квартирная кража. Как говорится, если уж не везет, так во всем. Смена специализации не принесла удачи, и вот он опять здесь, в «творческой командировке».
Именно так воспринимаются им отлучки на остров. Он много работает, честно и продуктивно. Стена над раковиной и унитазом не смогла вместить его рисунки - они приклеены на двери, над дверью и справа от нее. И все-таки у него под подушкой еще целая пачка удачных рисунков из книг, журналов, по памяти, и просто, как говорится, «фантазия художника». К последним относятся абстрактно-символические картинки в стиле Сальвадора Дали и тут же Анна Каренина, Фрунзе, Жуковский, Мосин (изобретатель трехлинейной винтовки), какая-то графиня, сталевар и ископаемое фантастическое животное. Выполнено все - ну просто здорово. Но, к сожалению, творческое наследие это осталось в «келье» его «монастырского» затворничества и вряд ли сохранилось. Хотя, надо сказать, дежурные, входившие в камеру для обыска, с интересом рассматривали эти картинки. Местные поклонники таланта не срывали его работы со стен, разве что рисунки обнаженных женщин над раковиной, хотя они были выполнены не хуже других.
Вместе с тем, вы ж понимаете, что Витя - не Шервуд и не Репин, хотя тоже как сказать - пожалуй, в «жанре» подделки документов им за Витей бы не угнаться. Никто не мог отличить, даже следователь, и только эксперты высокой квалификации определяли, где подлинник, а где «фантазия художника» в графическом стиле.
Витя творил самозабвенно все свободное время, которого было вдоволь. Однажды утром, идя умываться, я увидел у двери приклеенный довольно известный портрет А. П. Чехова, скопированный Витей. Здорово растушеванный тенями, в мелких деталях лицо, пенсне, выражение глаз. Похвалив, попытался снять со стены на память. Мне это не удалось: бумага оказалась очень плохого качества, а самодельный клей - отличного.
Вот и Витя уехал в суд и не вернулся в камеру, зато прибыли двое новых. Но эти оказались «бесталанными» личностями, которым не под силу не только нарисовать яркую картину или сделать оригинальную оркестровку, но даже самое примитивное - благополучно очистить квартиру и реализовать вещи или стремительно и элегантно убежать и скрыться в ночной мгле с шубой и другими заимствованными вещами.
У одного из них и его друзей были неприятности с чужой квартирой. Он, безусловно, считает себя «специалистом» своего дела. Вместе с тем второй раз на острове. И на этот раз, как и в предыдущий, залезли в одну из квартир и погорели.
Нет, не подумайте, что они сгоряча, выскакивая из квартиры, споткнулись и загремели по лестнице с узлами фарфора и хрусталя, подняв на ноги всех соседей... В их практике такого не случалось. Все было иначе. И на этот раз они спокойно, тихо вышли из квартиры, аккуратно закрыли дверь, бесшумно, как привидения, спустились по лестнице и вышли на улицу. В общем, все было на уровне мировых стандартов!
Далее, мученически сгибаясь под тяжестью чемоданов и узлов, они стойко дошли до места, где все и спрятали. Операция прошла вроде бы солидно.
Подвела их ерунда, сущий пустяк, свободно помещающийся в кулаке. После столь блестяще проведенной акции требовалась заслуженная разрядка, короче - где-то в укромном уголке ресторана расслабиться и опохмелиться. Тут один из друзей вспомнил об одной мелочи - сережках, которые он прихватил уже уходя.
Подошли к бойкому месту возле ювелирного магазина. Предложили. Желая их скорее сбыть, они спросили не дорого, не представляя истинную цену этой безделушки. На маленьких сережках оказались еще более маленькие камушки, привлекшие большое внимание. Взглянув даже мимоходом, специалисты сразу определили: они стоят в пять-шесть раз дороже, чем за них спрашивают, а значит, без сомнения, краденные (между нами: думаю, подвел и антураж - с этакой-то фактурой только бриллиантами и размахивать).
Рассказывать, откуда у них эти сережки, пришлось уже в милиции. Хозяйка опознала свои вещи. И из-за такой мелочи пришлось расстаться со всеми крупными вещами, так хорошо упакованными в чемоданы и узлы, тяжесть которых еще помнили руки и плечи.
Сейчас «бриллиантовый» герой сидит на полусвернутом матраце на полу у двери, спиной опершись о стену, а правой рукой облокотившись на сиденье унитаза, как на подлокотник вольтеровского кресла, и рассказывает. У него поза сенатора, дающего интервью набежавшим корреспондентам после неудачных выборов. Достоинство и независимый вид соответствующие. А еще превосходство, роскошные манеры - красиво жить не запретишь.
Второй новенький специализировался в другой области. Он хорошо разбирался и в крупных, и в мелких вещах, с которыми имел дело. Подвела его спортивная неудача. Мастер он был тоже не средней руки и навыком, и опытом обладал немалым.
Зовут его Николай. Но со святым Николаем-Угодником, чье имя он носит, якобы связанным с ним таинствами потустороннего мира, он не имел ничего общего, скорее являлся его антиподом. Сразу стоит отметить, что чисто внешне «лики» Коли и Николая-Угодника имели резко противоположные черты. Белые облака и черный уголь не произвели бы такого контраста, как икона Николая-Угодника, положенная рядом с фотографиями Коли из его уголовного дела. Если говорить начистоту, надо признать, что Коля -редкий образина. И если существует выражение: «лицо - зеркало души», то данный пример является тому ярким доказательством.
Но дело, конечно, не только во внешнем расхождении, но и во внутренних качествах. Во-первых, как вы уже догадались, наш Коля был не святым. Его атеистические концепции возникали и утверждались не только потому, что ему никогда не довелось бывать в церкви - его не крестили, в часы утренней, да и вечерней службы он крепко спал, - но и в силу других специфических особенностей своего образа жизни. Он бодрствовал ночью - ночь была его стихией.
А потому уж если ему и был кто сродни из известных нам «деятелей» еще не познанного мира, так это Демон - дух изгнания. Но Демон по сравнению с ним был жалкой фигурой. Как утверждал Лермонтов, его интересы ограничивались только одной женщиной-Тамарой, которая заслонила для него силуэты всех остальных.
У Коли кругозор, душа и сердечные порывы были шире - знакомство с одной женщиной не мешало ему восхищаться в следующую ночь силуэтом другой. И не только восхищаться, но и сгорать от нетерпения подойти к ней, почувствовать теплоту и свежесть ее трепетного дыхания. А то, что дыхание было трепетное до предела, - можете не сомневаться. Здесь мы, наконец, подошли ко второй особенности.
Итак, во-вторых, Коля не был угодником. Он не терпел угодничества и заискивания перед красивым полом. Как известно, Дон-Жуан тем и прославился, что презирал женщин, отчего они все были у его ног. Коля превзошел и Дон-Жуана. Его сложное отношение к женщинам было столь эксцентрично и неожиданно, что они, находясь в шоковом состоянии, не успевали отдать ему ни свое сердце, ни свою душу. Но он на это и не претендовал. Вообще-то парень он был стеснительный и застенчивый. Если ему приходилось встретить ночью таинственную незнакомку, он не требовал от нее ни любви, ни страстей, а скромно просил лишь дубленку, шапочку, сумочку и всякую ерунду, обременявшую ее уши и пальцы.
Что уж греха таить, раздевать женщин обожают многие мужчины; Коля не был исключением. Такая порочная страсть зародилась в те доисторические времена, когда женщина обзавелась первой, отчасти символической, одеждой, мало-мальски скрывающей ее прелести. Может быть, первой законодательницей моды на земле стала наша прародительница Ева. А пострадал страстный Адам. Если верить поэтам и писателям, такому недугу были подвержены патриции и плебеи, знатные особы и лавочники. Эта бацилла, совершенствуясь и адаптируясь веками, умудряется поражать и в наши дни даже самых лучших из мужчин, у которых в характеристиках значится «морально устойчив и политически грамотен».
Так что, Коля в своих действиях не был оригинален. Однако находился выше примитивных желаний, удовлетворением которых мужчины так неосмотрительно подорвали свой авторитет в глазах общества.
В ту ночь Коля, как обычно, отправился на деловой променаж. Он вышел из-за поворота и увидел идущую навстречу совершенно очаровательную, прямо скажем, обворожительную... шубку на двух изящных ножках и шапочку-блеск. Естественно, он энергично пошел ей навстречу, несколько наискосок. Быстрее завязать контакт и достичь взаимопонимания робкому молодому человеку помогла бритва, которой он взмахнул перед лицом своей избранницы.
Специалисты утверждают, что человек не спешит расставаться с предметами роскоши, если его побуждают к этому словесно. Другое дело, когда перед ним стальной блеск металла и бандитская морда (пардон... угрюмое выражение лица) незнакомого собеседника. Это действует на душу и разум как допинг - все происходит быстро и четко, как бы само собой.
...Женщина сняла шубу, шапочку и мелкие безделушки, обременяющие ее руки и шею, с видимым безразличием, хотя и не без внутреннего трепета. Тесный контакт с незнакомым мужчиной ночью и должен вызывать, естественно, гамму различных эмоций. Коля не доходил до пошлостей в своих раздеваниях, он не оскорблял женского достоинства и девичьей чести.
В самый неподходящий момент из переулка появился патруль. Увидя необычную «влюбленную пару», где он несколько перегружен теплыми вещами, а она дрожит от холода, патруль решил поинтересоваться причиной настолько неравномерного распределения одежды. Столь интимные отношения не терпят присутствия посторонних: Колино внутреннее равновесие было нарушено, и он поспешил удалиться. Второпях, но с элементом элегантности и достоинства успел бросить шубку и шапку к ногам незнакомки. Однако патруль, в силу ограниченности фантазии, не оценил этот жест как заботу о здоровье хрупкой женщины и устроил короткое импровизированное состязание по бегу - этакий блиц-кросс. То ли Коля мало внимания уделял физкультуре, а может, просто «пережрал» за ужином, но соперники его довольно легко добились значительного перевеса, а один из них в морской форме - видать, лидер - прибежал к углу квартала раньше всех и преградил нашему Коле дальнейший путь... к свободе. Моряк вцепился в Колю, как в родного брата, которого не видел с детства. Тут подскочили и остальные.
Конечно, патруль действовал не спортивно - трое на одного, и Коля возмущался. Патруль предложил ему пройти вместе к начальству, чтобы оно могло разобраться в этой сложной во всех отношениях ситуации. Разбираться пришлось и следователю, а теперь Коле предстоит встреча с судьей, от которого он не ждет ничего хорошего. Это и понятно: разве сможет его правильно понять районный судья, пусть даже поддерживаемый с двух сторон народными заседателями; вот спортивный судья - другое дело, наверняка был бы на его стороне. Он бы доказал всем, сколько было нарушений в этой, навязанной впопыхах «спортивной» встрече. Так что парню просто не повезло с судьями. Но он не унывает - только пришел, а уже выиграл подряд три партии в шашки. Лишнее доказательство, что в спорте все решает фортуна: сегодня проиграл, а завтра чемпион.
Надо думать, Коля еще свое возьмет. Жаль лишь женщин: грусть и меланхолия ожидают их вместо обычного трепета и замирания сердца при встрече в ночное время - столь привычных и замечательных элементов романтики.
Внезапно открылась кормушка - впрочем, она всегда открывалась внезапно - прозвучало короткое слово: «Бритва!»
Примерно каждые три дня из кормушки просовывается дощечка со штепселями, за которой тянется провод удлинителя. Вслед за этим выдаются электробритвы «Харьков».
Вся обслуга - заключенные, совершившие несерьезные деяния и, следовательно, имевшие маленькие сроки. Среди них есть и специально ведающие бритвами - «брадобреи».
Дощечка кладется на раковину. Один бреется над раковиной, другой над унитазом. Бритвы, естественно, изношены сверх пределов, деформированы настолько, что уже давно разучились брить, а только кусают, как сибирские оводы, выдергивая волосы с корнем.
Борис бреется над унитазом. Затем снимает головку с вращающимися ножами, выбивает и выдувает волосы. Головка выскальзывает из рук и падает в отстойник унитаза.
- Как же ее теперь достать? - говорит он, заглядывая внутрь.
- Как достать? Засучи рукав, нащупай и достанешь, - отвечает сосед по бритью. Борис сует руку в отстойник и там шарит.
- Ну, нащупал?
- Да, но что-то мягкое.
- Так ты мягкое-то не щупай, это не то. А ищи головку, она ведь металлическая, жесткая.
- А... нашел. Вот она.
- Ну вот, вытри ее и поставь на место. Дай другому бриться. Двое отпускают бороды - они не шевельнулись на шконках. Остальные бреются быстро, кое-как.
- А ну, давай сюда, - говорит «брадобрей», забирает свою «аппаратуру» через кормушку и захлопывает ее. После такого бритья на лице появляется сильное раздражение. Все стараются умыться холодной водой с мылом. Тщательнее и дольше других моется Борис. Борис в тюрьме давно - около года. Несмотря на это, плохо вписывается в лихой, мягко выражаясь, состав этой камеры и по воспитанию, и по характеру, и по моральным принципам, и по отношению к людям, к семье.
Он работал инженером в Гостином дворе. К торговле и товарам никакого отношения не имел - занимался моторами и вентиляторными установками. Но и те, кто привлек его к делу, и следователь, видимо, не представляли себе, как можно работать в крупной торговой точке и не быть жуликом. Борис придерживался противоположных взглядов на советскую торговлю, и ему трудно было идти вслед за работниками прокуратуры по тернистым и извилистым следственным тропам. Более всего раздражало следователя то, что Борис не знал, за что его посадили.
О суде он думал как о чем-то далеком. Так думают о смерти в молодости: понимают, что она когда-то наступит, но когда это может произойти, не представляют себе. Его жизнерадостность и жизнестойкость медленно угасали. Хотя организм все еще боролся, благо прежние спортивные достижения оставили память крепкими мышцами, да и воли ему было не занимать. Дело его тянулось вяло. Иногда его вызывал следователь, но все больше спрашивал о других.
- Ну, а как у тебя-то, Боря? - интересовались после его возвращения с допроса.
- Да как? Следователь копает, ищет, в чем бы я мог быть виноват, но никак не может воплотить элементы своей фантазии в сколько-нибудь реальные обвинения. Мне уже кажется, что теперь все больше нервничает и переживает он. Становится жаль беднягу. Фантазии его иссякают, истекает и срок, предусмотренный для ведения следствия, а преступления все не получается.
Боря часто вспоминает свою жену, нежно называя ее «зайчиком». Конечно, здесь это вызывает насмешки и издевки, но он не пасует перед ними.
Любовь ниспослана природой, а природа всегда требует обновления и обострения чувств. Очевидно, исходя из этих вечных истин, следователи и упрятали Бориса на остров. Чувства его обострились, любовь пылает, как металл в мартеновской печи, и правило: нет таких отрицательных действий, которые не имели бы положительных сторон, получило еще одно подтверждение.
Да, с любовью все было в порядке, хуже обстояло дело с преступлением. Предъявленное обвинение опять не подтвердилось. Но следователь не сдавался, фантазия его работала все напряженнее и рождала новое обвинение...
На том, что люди по своей природе грешны, первым заострил внимание, как известно, Иисус Христос Назаретский. Защищая одну добрую женщину, высоко ценившую мужские ласки, не упускавшую при этом возможности понежиться в их подхалимских речах, он в критический момент обратился к толпе, воспринявшей примитивно до бесстыдства ее поступки, со словами: «Кто безгрешен, пусть первым бросит в нее камень». Как утверждали очевидцы, камень никто не бросил.
Однако это открытие порочности человеческой натуры в древности не дает покоя в наши дни некоторым прокурорам и следователям. Если каждый в чем-нибудь грешен, то уж тем более посаженный нами на остров - не святой. И делаются новые предположения, добываются новые «факты». А обвинительные заключения всегда можно еще раз переписать. И переписывают, переписывают по несколько раз...
Посадили - значит, виноват. И виновность эту надо раскопать, склеить, реставрировать из пепла, как археологическую находку. И сделать это во что бы то ни стало, если хочешь легко и быстро продвигаться по службе. Не раскопаешь - попадешь в грешники сам, и вышестоящие товарищи бросят в тебя камни, и может быть, весьма увесистые.
Поэтому и сидит наш Боря почти год, размышляя и соображая, за какие очередные грехи ухватится следователь.
Прошел обед. В камере на этот раз стало необычно тихо. Двоих еще утром увезли в суд, двоих только что вызвали к следователям. Одного увели к врачу вырвать зуб. Это единственный здесь вид помощи стоматолога, другой не предусмотрен. Так как зубная боль, особенно в этих условиях, не радость, то желающих попасть к врачу много. К тому же, как признается всеми, встречавшимися с ним, он делает свое дело бесподобно, в силу своей конвейерной многолетней практики. Она - эта практика - заменяет здесь все сложные и разнообразные средства обезболивания. Так что сегодня из нашей камеры кому-то повезло...
Итак, лежа на шконке после обеда в наполовину пустой камере под звуки легкого похрапывания соседей, я невольно погрузился в глубокие размышления и воспоминания...
Глава IV. ЧЕСТЬ ТРУДУ
В одной из таких камер здесь же в «Крестах» находился и мой отец в знаменательный 1938 год.
Это время помнят многие, и забывать о нем нельзя, так как оно связано с гибелью - либо моральной, либо физической - огромного числа лучших людей страны. За годы репрессий наше общество потеряло значительно больше жизней, чем в Великой Отечественной войне. А моральные страдания - кто их измерит?
На войне люди погибали, защищая свой народ, свое Отечество. А вот за что они гибли в мирное время, да не просто гибли, а истреблялись систематически и организованно, «слоями» и не один год? Кому это было нужно, зачем? Почему все это могло присходить?
Наконец пришло время глубокого и объективного изучения великой трагедии нашего прошлого.
Я же музыкант, преподаватель, принадлежу к той людской массе, которая не может достоверно знать, отчего, почему и зачем, а сама ждет достойных, правдивых, глубоких и объективных ответов. Поэтому, естественно, меня поглотил в эти минуты не анализ-это были простые человеческие раздумья и воспоминания об отце и близких родственниках.
Отец оказался в Средней Азии после эвакуации из Варшавы в 1915 году, где он в то время работал. В Ташкенте существовала крупная организация Центропленбеж. В нее из Москвы на работу в 1919 году была направлена моя мать - Катилова Ольга Георгиевна, там она познакомилась с моим будущем отцом, и они поженились. В 1922 году родился я, а через три месяца мы переехали в Одессу, где поселились на Софийской улице, дом 10. До тех пор я видел только небо, лежа в коляске. В Одессе впервые узнал о существовании земли и понял разницу между голубым небом и каменистой землей, особенно когда начинал учиться ходить. Потом узнал, что на свете есть еще песок и море, в которое меня окунули, ноты и пианино, на котором начали учить играть...
Отец, инженер-строитель, получивший хорошее специальное образование в Германии и имевший опыт работы за рубежом, руководил в то время строительством первых элеваторов в новой Советской стране: на Кавказе - в Тифлисе, на Украине - в Веселом Куте, Большой Лепетихе (близ Каховки), строительством кирпичного завода и нового города Часов Яр. Строил он с применением передовых для того времени разнообразных железобетонных конструкций.
Далекие 20-е годы. Непостижимая в наше время своеобразная романтика. Под Каховкой отец ездил на работу на красивой черно-лаковой бричке (в округе не было ни одной машины). Бричка, кучер Трифон и лошади находились в нашем же дворе, но на другой половине. В воскресенье Трифон запрягал поздно, медленно, торжественно. Мы всей семьей ехали в соседнюю небольшую деревню Каховку, вдоль обрыва над Днепром, или в реденький лес-кустарник погулять.
В Часов Яре появилась машина. Энтузиаст-механик где-то достал открытую легковушку, потрепанную и брошенную после гражданской, и сумел ее починить. По выходным он на ней катал руководство. Пару раз катались и мы. В машину садилось человек шесть. Шумно и весело было в ней. Вторая и задняя передачи не работали, к тому же она часто глохла. Оба раза мы возвращались пешком, а за машиной присылали лошадь.
В 1925 году отец получил из Костена близ Познани (в Силезии) документ, призывающий его на родине принять наследство - крестьянскую ферму (умер старший брат, остальные погибли в войну). Но отец предпочел остаться в Советской России. Здесь он нашел свое счастье: любимая жена, сын, дружная семья - и, что самое главное, - неограниченное применение своих сил и знаний, возможность целиком отдаться любимому делу. Тогда отцу и всем окружающим не могло прийти в голову, как будет выглядеть новый государственный строй.
Задумана была новая государственная машина, созданная основателем партии, руководителем революционного восстания. Кто знал, что его преемник, новый руководитель этой машины, сев за руль, станет раскатывать на ней по людным тротуарам вместо мостовой.
Хотя, как известно, разгул беззакония и произвола начался несколько раньше. Примеров тому множество. Уничтожались не только видные отечественные борцы за идей коммунизма, но и попавшие в нашу страну из других стран - в поисках сочувствия и поддержки. Кидаясь в объятия советских ангелов, они оказывались под мохнатыми крыльями сатаны - жизнь их обрывалась в темных подвалах коммунистических палачей.
В 1930 году наша семья переехала в Москву, родной город матери и бабушки. Отец в 1932 году отправился на очередную стройку - большого мельничного комбината возле Хабаровска (сейчас он в черте города). А в 1935 году его пригласили на работу в Главное строительное Управление НКВД СССР руководителем строительства и архитектурно-отделочных работ Химкинского речного вокзала, являвшегося одним из главных объектов большой стройки страны - канала Москва-Волга. На строительстве работали заключенные, а руководили, в основном, вольнонаемные.
Работа в этой системе предвещала отцу не только создание очередного интересного объекта в столице, но и созидание в новой сфере советского общества, в сфере деятельности людей наиболее высокого политического и морального уровня, обязанных выполнять свой служебный и общественно-политический долг на самом высоком уровне. Отец радовался - добросовестность и порядочность были у него в крови. Теперь он старался не отставать от других и в политическом самообразовании. Общий подъем, нарастающий к середине 30-х годов, захлестнул и его. И он поначалу не понимал, откуда в 1927-1929 годах появились крестьянки с малыми детьми (с грудными и держащимися с двух сторон за подол), просящие «кусочек хлеба», которым мать на моих глазах выносила по нескольку раз в день куски. Они не были похожи на нищих, выглядели достаточно чисто и хорошо одетыми. Просто, как они рассказывали, их лишили дома, хозяйства, личных вещей, средств к существованию. Назывались они тогда раскулаченными (тогда в это понятие входили не только так называемые «кулаки»). Начинался голод то в одном крае, то в другом, причем в самых цветущих и плодородных районах, даже на Украине. Этот разгром сельского хозяйства, о котором мать рассказывала по вечерам, отец видел и не понимал. Не понимал он и дел Бухарина, Рыкова, Каменева, Пятакова, Зиновьева4 февраля 1988 г. Пленум Верховного суда СССР отменил приговор Военной коллегии в отношении осуждённых Н. И. Бухарина, А. И. Рыкова и других и дело прекратил за отсутствием в их действиях состава преступления., каких-то вредителей - все это было далеко, и он ни во что не вникал. Тогда мало кто представлял себе, что это были первые ласточки, низко летящие над головами, предупреждающие о надвигающейся грозе. Отец, как и большинство людей, их не видел, не слышал их тревожного крика. Еще мешали почувствовать приближение грозы быстро слетавшиеся невесть откуда «голубки и попугаи», с их заученными фразами, со временем оказавшиеся вороньей стаей конъюнктурщиков и приспособленцев. Но все это обнаружилось «со временем». А пока он регулярно читал газеты, где-то с трудом купил новый радиоприемник, лучший по тем временам, заменивший черный круг радиорепродуктора. От души радовался всенародному подъему, успехам нашей страны.
А успехи шли вереницами: в стратосфере и на Северном морском пути, в стахановском движении - Паша Ангелина, Александр Бусыгин, Петр Кривонос, Макар Мазай, перелеты через полюс... А сколько новых производственных достижений в Магнитогорске, Челябинске, Днепропетровске, Мариуполе, Шахтах... Днепрогэс в Запорожье, первое метро в Москве...
А какие были фильмы - бодрые, веселые, пусть немного наивные, но, главное, отвечающие настроению людей, их душевному и моральному подъему. И все это благодаря великому Сталину - об этом настойчиво говорилось ежедневно, так считали все, так считал и отец, объясняя мне, школьнику.
Песни о Сталине звучали на каждом шагу из черных рупоров радиоточек, с черных дисков пластинок. Чернота этих источников усиленного нагнетания славы оказалась впоследствии символической. Особенно когда из этих источников зазвучали песни о Берии. Повсюду продавались портреты различных форм и размеров. Сталин ловко использовал всеобщий подъем для возвеличивания собственной персоны (как позже и победу в войне).
В большой комнате нашей квартиры, справа над диваном, появился солидный портрет вождя всего человечества. Самыми яркими праздниками стали 7 ноября и 1 мая. Утром все шли на демонстрацию: отец, мать, я, тетки и дяди. Потом собирались у нас, праздничный обед начинался с пения Интернационала, который я в то время играл бойко по нотам. Пели стоя, держа рюмки в руках. Тогда слова твердо знали все. Первый тост, естественно, за Сталина. Дядя, Павел Тарасов, дарил мне литые и дорогие по тому времени значки с патриотической символикой. Меня только что приняли в пионеры. Домой пришел с красным галстуком, продетым сквозь .красивый значок с замком, а главное - с чувством гордости и достоинства - это надо было заслужить. Какой это был праздничный, без тени ханжества и добровольно-принудительных установок, знаменательный, запомнившийся на всю жизнь день! Другой дядя, Константин Платов, подарил мне блестящий с зеркальной основой круглый значок с профилем Сталина. С какой гордостью я его носил!
В школе мы пели с большим подъемом революционные песни: о Коминтерне, МОПРе, международной борьбе рабочего класса. Мелодии и слова многих помню до сих пор. И, пожалуй, лучше всего песню «Сталинской улыбкою согрета радуется наша детвора». Так настойчиво выковывалась «верность Сталину» (выразившаяся потом уже в автоматическом кличе: «За Родину, за Сталина!»).
Но все эти песни, значки и прочее не были самой сутью, так сказать, причиной советского воспитания, а лишь следствием его. Основой же было новое понимание и новое восприятие общественно полезного труда. Каждому хотелось сделать что-то большее сегодня, так как все понимали, что, делая для общества, они делают для себя. И, действительно, день ото дня реально ощущался результат этого нового отношения к труду.
И вдруг началась и стала расти повальная охота на людей. Окружающие не могли понять, что происходит. Воспринимали это, как стихийное бедствие: смерч или эпидемию. Но постепенно становилось ясно: на людей обрушились не единичные несчастья, а система преступлений.
Да, это была хорошо и цинично продуманная, в моральном отношении, система противопоставления отца - сыну, мужа - жене, чтобы оторвать их друг от друга и физически, и духовно, посеять страх и недоверие. Чтобы сын отрекся от отца, жена - от мужа, а еще лучше - доносили бы друг на друга. Уничтожалось самое святое чувство - чувство родства между близкими людьми - основы сплочения нации. «Подвиг» Павлика Морозова приводился в пример как образец. Происходило тотальное и планомерное разложение целого поколения с прицелом на будущее. Религия, мешавшая этому, была раздавлена и уничтожена, в буквальном смысле, физически. 5 декабря 1931 года в Москве был взорван храм Христа Спасителя, что послужило началом грозного этапа тотальной борьбы с религией. В 1932 году партия провозгласила «начало пятилетки безбожия». В Постановлении говорилось, что к 1937 году «имя бога будет забыто раз и навсегда». Огромный пласт национальной культуры в виде архитектуры, книг, песнопения (вся русская музыкальная культура возникла, в основном, и развивалась на хоровой основе), принципы высокой морали - все уничтожалось безжалостно, чтобы не отвлекало от «новых моралей» и «идей». Вытравливались души, но все же у многих что-то убегало в пятки, очевидно, ее остатки. Вместе с тем, у тех, кому со дня рождения недосталось духовных начал, - ничего не металось, не убегало. Общество разделили на два антагонистических лагеря: уничтожающих и уничтожаемых. Для реализации грандиозного преступления против народа (взрывать, сажать, истреблять, калечить души) нужна была сильная организация преданных исполнителей. Они выковывались из тех, у кого зыбкие понятия о душе, совести, чести легко заменялись четкими практическими - о карьере и личном благополучии. Ничто не тревожило, не вызывало сожаления, раскаяния - управлять бездушными роботами было несложно. Да и каждая новая система всегда саморазвивается и самосовершенствуется.
Установки были простыми и четкими, в духе времени. Все руководящие посты занимали люди с хорошей анкетой, конъюнктурной натурой, услужливые и исполнительные, со справкой о революционном прошлом и с минимальным образованием. Сегодня мы, естественно, с горечью пожинаем плоды их руководства.
«Вождь человечества» (а точнее - созданной системы) стал действовать по принципу: «Бей своих - чужие будут бояться». Но чужие не боялись, они ухмылялись и злорадствовали, довольные происходящим, и «подливали масла в огонь». Помогали уничтожать лучшие кадры рабочих, крестьян, интеллигенции, ученых, дипломатов, военных, социологов, экономистов. Происходил грандиозный процесс отстранения и уничтожения производственных специалистов и интеллигенции, начавшийся еще с начала 1920-х годов. (Остались живы только те, кто вовремя уехал. Но они ничем не могли помочь своей Родине. Те, которые возвращались, - уничтожались.) Серьезнейшими производственными планами, экономическими решениями руководили малограмотные эмиссары, начальники, обязанные давать «политическую оценку» всему и всем, по своему «классовому чутью». Это их «классовое чутье» и приводило страну к разрухе.
Ночью хлопали двери, слышны были голоса на лестницах: мужские - сдержанные, суровые, женские - часто истерические, с надрывом, фыркала машина, а утром в доме обсуждали, за кем приезжали, кого увезли.
Приехали ночью в начале 1937-го за дядей, Константином Дмитриевичем Платовым. Как потом выяснилось, его расстреляли. Почему, выяснилось потом. Да, все делалось втайне, никаких судов не было. Правосудие вершилось по решению Особого совещания («тройки»), длинными списками. А как решалась судьба так называемого «врага»? Чаще достаточно было доноса. Доносы поощрялись. И имеющие такую склонность бросились осваивать эпистолярный жанр, нередко приспосабливая его к личным грязным замыслам. Например, значительно сократив дорогу к карьере, убрать со своего пути того, кто по воле судьбы неосмотрительно на нем оказался. Были, конечно, и энтузиасты, которые преуспевали в этом просто из врожденного желания кому-нибудь напакостить. Подобные «писатели» из застенчивости и скромности, к тому же не уверенные, что их литературное творчество достигло совершенства, не подписывали свои шедевры. Уж что наверняка -за литературной славой они не гнались, не претендовали на авторские гонорары, довольствовались лишь практическим конечным результатом.
Важна была и практика - поскорее набить руку, приобрести высокую квалификацию. Тогда написать один донос было мало, так как на его автора тут же писались два, а. то и четыре доноса его «друзьями» и «коллегами», конъюнктурщиками и подхалимами более высокого ранга, и его самого тут же сажали, а то могли и «стрельнуть». Так что происходил естественный отбор - выживали более плодовитые и ядовитые. А если по большому счету - уничтожалось все лучшее в генофонде нации.
Чувство страха заменило чувство локтя. Если раньше доминировала активная гражданская позиция, то теперь люди постепенно замыкались в своих личных интересах. В то время были брошены семена звериного принципа: «каждый за себя». Эти семена и дали через десятилетия свои всходы, совершенствуя безнравственный принцип в последующих поколениях. И все это подорвало веру в справедливость советской власти.
Дядя Павел - Павел Андреевич Тарасов - в те годы работал бухгалтером в небольшом колхозе в Нижних Котлах (теперь территория Москвы), что, возможно, и спасло его.
Осенью 1937 года отец полностью сдал Химкинский вокзал со всеми архитектурно-отделочными работами. Гордость составляло не только само здание, но и многие детали, украшавшие его. В частности, звезда, целый год находившаяся на одной из Кремлевских башен, по инициативе отца была отдана для Химкинского вокзала. Он подробно рассказывал, как удалось выпросить ее, как привезли и как он придумал оригинальное устройство, позволившее поднять и установить ее на шпиле. Звезда эта осталась последним, поистине ярким памятником его работы.
Его любили подчиненные за точные и четкие распоряжения, рабочие - за практические профессиональные советы: как работать удобнее, как лучше и прочнее делать - на века. Начальство ценило все эти качества, но более всего совершенные знания, строительный опыт и смекалку. С ним советовались и по поводу других строек, приглашали на консультации, в частности по надстройке жилого дома на улице Горького, по строительству дачи В.М.Молотова в Серебряном Бору. Прораб, сотрудник НКВД, руководитель этой стройки, имел высокое «классовое чутье», значительно выше профессиональных знаний, полученных на рабфаке.
Теперь отца возили в машине, правда в какой-то старой «иномарке» (других еще не было), важно, что для тех лет это являлось элементом особого уважения и почета.
7 ноября отца наградили монументальным литым почетным знаком «Ударник». 14 ноября 1937 года ему вручили этот знак, а 16-го он не вернулся с работы.
Когда через два дня я приехал к нему на объект, все отворачивались и пожимали плечами. Только один старый рабочий-паркетчик, улучив минутку, подошел ко мне и с сочувствием сказал, что отца «забрали». «Я сам все видел. Поезжай домой и успокой мать-время такое», - добавил он, склонив голову набок и грустно вздохнув.
О случившемся в нашей семье несчастье я стал рассказывать знакомым, моим друзьям, не сомневаясь, что они поймут меня и разделят со мной горе.
В то время я состоял в «активе» кинотеатра «Ударник». Это был тогда самый большой кинозал в стране - 1400 мест. Нас в этом «активе» было шесть-семь человек, мы устанавливали и поддерживали порядок и в кассах, и в фойе, и при рассадке в зрительном зале. Руководил нами участковый 2-го отделения милиции, которое помещалось в Казанском переулке.
Рассказал я о беде и ребятам-активистам. И почти все они от меня отшатнулись. А через несколько дней младший администратор, когда я пришел на очередное дежурство, подошел к контролю, преградил мне путь и на весь вестибюль сказал: «Смотрите на него - он нашего Великого вождя предал! Нам дети врагов народа не нужны! А ну, иди отсюда».
Я остолбенел. Всегда хваливший меня за добросовестное, можно сказать, самоотверженное выполнение обязанностей (мне однажды при сдерживании давки даже вывихнули руку), он вдруг круто переменился. Кровь прилила к моей голове, лицо горело. А он продолжал: «Ну, что стоишь, оглядываешься? Иди, иди отсюда, пока тебя не вышвырнули». И, сделав пренебрежительный жест рукой, расхохотался, поглядывая по сторонам. Больше я туда не приходил. Так меня практически стали приучать к новому словосочетанию -враг народа.
Помню, что впервые эти слова я услышал года за четыре до того. На школьной линейке перед нами выступала директор. Держа в руках какую-то бумагу, сказала, что наши маршалы - враги народа, затаившиеся в советской среде. Листок заметно дрожал, хотя она старалась скрыть волнение. Тут же старший пионервожатый с лихостью, характерной для людей, у которых она заменяет ум, крикнул: «А ну, ребята, - срывай!» И мы, пяти-, шестиклассники, с шумом, криками, толкая друг друга, побежали по коридорам и классам срывать портреты «врагов». Никто из нас ничего не понял, ни о чем не задумывался: клич срывать или ломать вдохновляет, не требуя осмысления. К сожалению, на нашем уровне оказались и многие родители.
И вот теперь я - сын врага народа.
Как-то в трамвае встретился наш участковый и спросил: «Ты что это больше на дежурства в «Ударник» не приходишь? Трудностей испугался? Давай приходи, у тебя хорошо получается». И протянул мне роговой свисток. «Это тебе на память от меня - пригодится», - и улыбнулся. Я ничего вразумительного сказать не смог. Промычал что-то и отвернулся. А свисток этот, на кожаном ремешке, жил у меня около 40 лет. Хороший мужик был этот участковый, мудрый и добрый, много полезных советов довелось мне услышать от него. В начале войны его призвали на фронт и он погиб.
Хорошие специалисты раздражали высшее руководство того времени, присвоившее себе право бесконтрольно распоряжаться судьбами и жизнями людей. Получить высшее образование за рубежом в то время считалось «антисоветским» поступком, а свободное владение тремя иностранными языками являлось лучшим доказательством, что это «не наш человек». К этому стоит добавить, что отец дома играл на фортепиано, а в молодости в любительском оркестре на флейте. Да, такой человек плохо вписывался в идеал новой среды, старавшейся быть поближе к власти.
Образцом всегда, во все времена служил руководитель. И если у руководителя в анкете значилось: специальность - конторщик, образование - неоконченная семинария (по сегодняшним меркам -менее 6 классов), то, чтобы не оскорблять достоинства «шефа», надо было быть на его уровне или получить из солидарности образование еще ниже. Не всем это удавалось.
А может быть, дело не только в образовании, но и в человеческих качествах, и беда в том, что «умные и образованные деятели культуры, ученые» - прислужники-авантюристы - не жалели ни сил, ни совести, помогая создавать всесокрушающий сталинизм. Ведь это наши горе-философы во главе с М. Б. Митиным провозгласили Сталина «гением из гениев всех времен и народов, корифеем всех наук».
Вот как все просто делалось! А по существу преступно.
Сегодня, к сожалению, средства информации, кино и театр все дальше уходят от истинного духовного и морального портрета «гения и корифея», создавая образ загадочного мифического деспота, обладающего магической сверхъестественной силой властелина, купающегося в славе и раболепии. В течение четверти века я был непосредственно втянут в этот психоз возвеличивания и, естественно, оказался его участником. А потому в наше время, быть может, мне легче более правдиво осознать и оценить тот период.
Он вышел из бедной семьи, в детстве и юности с ним никто не считался и, как человек не глупый, тяжело это переживал. Не отличаясь ни смелостью, ни мужеством, он прошел через каторги и ссылки не с поднятой головой, а через унижения, потерю уважения товарищей и мелкие предательства. Это все запало в душу, самолюбие его обострилось. Неприятные воспоминания не оставляли его всю жизнь.
На арену политической борьбы вышел с умом холодным, расчетливым, не отягощенным ни совестью, ни жалостью, а лишь презрением к окружающим. Оценивал людей трезво, без иллюзий -редко такое можно встретить. Будучи грубым материалистом, смотрел на все с горькой усмешкой. Не верил никому и ни в кого, а потому не имел друзей. Люди жили высокими идеями революции, а он стремился только пробиться к власти, стать лидером. Именно в достижении одной этой цели, идя к ней любыми средствами, он и был сильнее всех тех, кто встречался на его пути. И сила та была не в личном авторитете, не в глубоких знаниях, страх и унижения людей подпитывали ее. На этом принципе и был построен казарменно-рабский сталинизм. Его «добрые дела» были дешевыми трюками, рассчитанными на широкие массы. Всю внутреннюю слабость он старался компенсировать внешним величием: присваивал высшие награды и звания, вплоть до генералиссимуса.
Помогало ему и то, что от природы обладал незаурядными актерскими данными, хорошо чувствовал партнера по политической «игре», не лишен был и режиссерского таланта, быстро и правильно ориентируясь в обстановке.
Раз передо мной преклоняются миллионы - значит, я не такое уж ничтожество. Но если я ничтожество, то до какой степени опустились они. И его прислужники опускались, теряя человеческий облик.
Самая страшная судьба была у тех, кого он уважал, понимая, что они морально выше его, а потому ненавидел их беспредельно, уничтожая с особым удовольствием, ублажая себя мыслью, что управляет историей и судьбой людей.
Однако достигая своих целей любыми средствами, он со временем начинал понимать преступный масштаб пройденного пути. И хотя был грубым атеистом, муки отчаяния и одиночества среди людей становились ему не чужды. Начинался суд самого себя - самая страшная кара.
По натуре трус, сам не участвовал в преступных операциях, подставляя других. Не любил свидетелей и всегда их убирал. Страх его был причиной его долголетия на высшем посту и ранней смерти. Никому не доверял, никого долго возле себя не держал. Но однажды «заигрался», как говорят в разведке и уголовном мире, и это, как водится, стоило ему жизни.
Дольше всех, около 30 лет, задержался возле него верный страж «Лаврентий», как он его называл. Все эти годы Берия вынашивал главную цель своей жизни. Хитрый, гибкий и пакостный, он давно втайне считал себя преемником Сталина. Скопировал в точности, во всех подробностях его кабинет. (Примерял на себя мундир!) Все чаще он шел напролом. И если терял чувство меры и вызывал неудовольствие хозяина, то умел как никто восстановить его расположение. «О мудрейший и великий наш повелитель, все будет так, как ты хочешь» - этот довольно избитый восточный прием действовал безотказно. Все шло и получалось хорошо. Ему и его службам подчинялось все. Практически он уже чувствовал себя вождем. И все было бы хорошо в его планах, если бы не мешала лишняя фигура - Сталин. Но и на этом последнем рубеже он показал себя крупной личностью, был на высоте. В старости появляется необходимость ощущать опору, в кого-то верить. Незаметно систематически разжигая чувство страха, старый «верный друг» Берия добился полной изоляции Сталина, загнав его в бункер-склеп, чем и ускорил желаемый результат. Это была его последняя и главная победа. Нужно было иметь четкий расчет, обладать тонкой психологией неумолимого, хладнокровного убийцы, чтобы здорового грузина при идеальных условиях довести до смерти в 73 года.
Неудача, как известно, поджидала Берию на самом последнем шагу к славе. Хрущев «спортил» ему удовольствие, как говорят в Одессе.
Тот сложный период народу обошелся дорого. Долгое время все решалось и делалось прямолинейно. Процветали установки и лозунги антинаучные. Например, «коммунистический» лозунг -«ВСЕ для человека, ВСЕ на благо человека» - привел к варварскому разорению, уничтожению и запущенности. И если удастся нам, то уж не скоро остановить этот всеуничтожающий процесс под лозунгом «на благо человека». За низкую культуру руководства всегда приходится расплачиваться не одному поколению.
Нам повезло. Отец оказался жив, его удалось отыскать. В Дмитров, где он содержался в местной тюрьме, я возил вещевые и продуктовые передачи (тогда заключенный отдавал два раза в месяц белье своим родным и получал от них стираное). Утром я выезжал поездом в Дмитров с мешком и возвращался поздно вечером. И сейчас, вспоминая, отчетливо вижу, как шел по завьюженным улицам в мороз, подходил к высокому деревянному забору, наверху которого возвышались несколько рядов колючей проволоки, освещаемые качавшимися на столбах забора фонарями: круглые железные диски, сверху черные, снизу белые эмалированные, а в середине лампочки. Мелкий колючий снег, подхватываемый порывами ветра, отчетливо был виден вокруг фонарей. Кругом ни души.
В маленьком деревянном помещении открывалось окошко, в него я просовывал мешок и бумажку с описью. Через полчаса или больше мешок выталкивали мне обратно и окошко захлопывалось. Я шел той же дорогой к вокзалу, в ожидании поезда съедал булочку с маслом, заботливо приготовленную матерью. Жевал ее медленно, думая о том, что отец совсем рядом, живой, но как он там?.. Как он бесконечно далек от меня.
Тут же в Дмитрове его допрашивали. Следователь Коровин, как писал потом в письмах отец и рассказывал матери на свиданиях, вел себя грубо до безобразия. Каждую встречу менял вопросы по обвинению и, в конце концов, стал угрожать репрессиями по отношению к семье, если отец не будет подписывать протоколы допроса безоговорочно.
- Некогда мне с тобой, падалью, возиться! - орал Коровин, хлопая папкой по столу. А протоколы он, как говорится, сочинил «от фонаря». Отец протестовал, и «допрос» превращался в сущий кошмар. В этом аду, доведенный практически до бессознательного состояния, отец уже не понимал, что подписывал...
И результат такого «следствия» - формулировка обвинения, записанная Коровиным в личном деле отца: «Проводил антисоветскую агитацию, распространяя контрреволюционные слухи, опошляющие советские законы. Ст. 58, п. 10».
Этим все и закончилось.
В то время расследования заменялись «мини-шоу», утверждающими виновность, - суд был практически упразднен. Все кругом шло напролом к сталинскому благоденствию и совершенству, ломая старые нормы и устои. Со дня ареста до окончания дела и осуждения укладывались в пределах месяца. Общая установка: главное - вал и количество - полностью овладела и правоохранительными органами. Волна репрессий захлестывала страну, поражала своими размахами.
Однако отцу «повезло» больше, чем другим: вместо стандартных 10 лет дали «всего» 5. Из Дмитрова по этапу его привезли сюда, в «Кресты». Тогда эта обитель была еще более переполнена, но не уголовниками - ими занимались между делом. Среди заключенных это была привилегированная каста, для которой тюрьма и лагерь -дом родной. В то время они чувствовали себя там господами. Ну что тогда значило бандит или вор - всего лишь уголовник, нарушитель спокойствия. А мест не хватало для «врагов народа!» Так называли всех тех, чьи преступления невозможно было определить, потому что их просто не было. Но был план по арестам, определенный для опергрупп НКВД. А план - закон, его надо выполнять. Так что действия эти, в определенном смысле, носили «законный» характер.
Сейчас, лежа на шконке, я вижу эти камеры другими. В то время их было не три яруса, а только два. Людей же в каждой вдвое больше: спали сидя, по очереди, и только опустив голову, иначе глаза заливал едкий пот. Но угнетали не столько невыносимые условия, сколько та чудовищная несправедливость, которая вдруг обрушилась на достойных, заслуженных, глубоко порядочных и честных людей. Во все века и общественные формации ничто так не возмущало, не злило и не травмировало людей, как несправедливость.
Теперь я вижу и даже слышу голос отца, затолканного в этот каменный мешок, плотно, как кильки в консервной банке, набитый людьми. Для него все это было дико, и он до конца своих дней писал в письмах, что происходит какое-то недоразумение, которому вот-вот придет конец.
Конец пришел ему самому. Дмитровскую тюрьму сменил этап, затем камера «Крестов», оттуда опять этап до Медвежьегорска, его расконвоировали. Он воспрял духом - после душных переполненных камер и вагонов - свежий воздух, вместо решеток - ветви сосен на фоне голубого неба. Его назначили руководителем работ по реставрации городской гостиницы. И вот он опять на стройке. Ничто так не отвлекает от тяжелых мыслей, как любимая работа.
Снова его высокая энергичная фигура в коротком овчинном полушубке, галифе и сапогах появилась среди строительных лесов, ящиков с раствором, штабелей кирпича. Правда, исчезла былая стать, не стало упругих движений, высоко поднятой головы, но остался проницательный хозяйственный взгляд, привыкший видеть на больших объектах далеко и близко, по-крупному и все до мелочей.
Однажды мимо отца несли носилки с раствором. Парень, шедший вторым, поскользнулся. В случае падения он стал бы инвалидом. Хорошо понимая это, отец спас парня, подхватив тяжелые носилки, но сам заработал паховую грыжу. В результате в лагерном личном деле появилась соответствующая запись и его перевели работать чертежником-конструктором. Но здоровье его было серьезно подорвано. Как-то во время сильной простуды отец не смог вовремя представить документацию и получил выговор. Правда, это оказалось единственным замечанием, записанным в деле за пять лагерных лет.
Продолжая верить в справедливость, отец написал жалобу на имя Генерального Комиссара Н. И. Ежова. На следующий год ходатайство о пересмотре дела было направлено на имя Л. П. Берия. Пересылались они через Управление, снабжались сопроводительными письмами и справками-характеристиками. Они сохранились. «К ходатайству заключенного Мирек М. М. Комиссару Внутренних дел СССР Л. П. Берия. З/к Мирек М. М. за время работы показал себя честным и добросовестным работником, трудолюбивым, со временем не считался. Отличался умелой расстановкой рабочей силы». В обеих характеристиках - положительные оценки.
Но ответов не было.
Мать добилась разрешения на поездку и свидание, передала продукты и вещи. Однако здоровье отца таяло на глазах. В деле появились новые записи: кроме грыжи, миокардит, пеллагра. В 1940 году был переведен на инвалидность второй группы. И следует запись: «Ввиду инвалидности не работает. В быту ведет себя скромно, характер очень замкнутый».
Можно себе представить, сколько страданий нужно было пережить, чтобы за короткое время из человека редкой энергии, жизнерадостного, общительного сделать молчаливого, нелюдимого, пятидесятилетнего сгорбленного старика. Замкнутость и подавленность все возрастали от ежедневного ожидания ответа из Москвы на посланные ходатайства. Конечно, грустно, что окончательно потеряно здоровье, но еще страшнее, когда теряется надежда на справедливость и гуманность, соблюдение законности. Кроме того, не хватало ни физических сил, ни моральных, ни воли, ни выдержки.
И наконец, в феврале 1941 года его вызвали в особый отдел лагеря и показали ответы на ходатайства: «Оставлено без последствий». Но это по форме, а по существу последствия были, и весьма существенные - человека обрекли на верную смерть. В марте в деле новые записи - «хроническая пеллагра, субкомпенсированный миокардит, эмфизема легких» (от систематической простуды).
Начавшаяся война резко изменила установившуюся в лагерях Беломорско-Балтийского канала жизнь. Всех погрузили на баржи. Торопились и суетились страшно - фронт был рядом. Грузились бегом и сразу же отправлялись. Начался долгий, очень долгий «сплав человеческих тел», набитых в душные трюмы, по многим озерам и рекам. На корму палубы двух барж принесли из лагпунктов маленькие деревянные уборные с одной дверью, на остальных выводили оправляться только на стоянках. В первую неделю над караваном появлялись самолеты, но обстрелов не было. Остановки делались минимально.
Не хватало воды, еды и просто воздуха. На третью неделю жара и духота усилились. Не все были в состоянии такое выдержать. Трупы моментально разлагались. Атмосфера в трюмах, и без того насыщенная нечистотами, становилась удушающей. Кто покрепче, по возможности сдерживали позывы рвоты, слабые - лежали в полузабытьи и ждали своего часа. На остановках выносили умерших, убирали за ними их же одеждой. Ночной воздух освежал трюм. На другой день все происходило так же, но теснота постепенно разряжалась.
Пройдя более трех тысяч километров, один из караванов прибыл к месту назначения - Соликамску. Отсюда заключенных распределили по лагерям - отец попал в «Вишерский»С 1947 года лагерь прекратил своё существование. В июле 1988 года я был в тех местах. Сейчас там между старыми трухлявыми пнями вытянулись стройные золотые стволы молодых сосен. Между ними протекает речушка Талица с вкусной и холодной водой. Вернулся я с горстью земли, которую захоронил на могиле моей матери.. Лагерь размещался на небольшой площадке, относительно сухой, но окруженной вековыми болотами, простирающимися вдоль левого берега реки Вишеры, и специализировался на заготовке отличной корабельной сосны (как здесь называли - палубного леса).
Вопреки нечеловеческим испытаниям, отец прошел весь этот долгий этап. В каком он был состоянии, когда ему помогали вылезти из телеги, можно не описывать - каждому легко вообразить. Подробности я узнал через несколько лет из рассказов своего учителя по фортепиано, видного методиста Алексея Алексеевича Чичкина, любимого ученика Елены Фабиановны Гнесиной. В консерватории он занимался у Константина Николаевича Игумнова. Его знают многие. У него начинало учиться или совершенствоваться не одно поколение пианистов. В Медвежьегорске и при эвакуации на баржах он был рядом с моим отцом. Чичкина обвиняли в том, что его дядя имел до революции большую молочную торговлю (эти склады и здания сохранились и сейчас в Чичкином переулке возле Комсомольской площади). К тому же самого Чичкина «угораздило» родиться в Париже. И когда следователь объявил ему, что он «враг народа», Алексей Алексеевич, наклонив голову, спросил: «Извините, какой народ вы имеете в виду - французский или русский?» Следователь тупо посмотрел на него и рявкнул:
«Враг народа! И все тут. Не важно какого - важно, что враг». Много он рассказывал о своем «деле» по ст. 58, п. 10, но меня интересовало, в основном, то, что связано было с судьбой моего отца.
А. А. Чичкину вскоре удалось вернуться из лагеря. Его спас спорт, которым он занимался с юности, к тому же он был значительно моложе отца. Через два года, восстановив свои силы, еще преподавал в консерватории, училище, вел лекции и консультации в методкабинете, но в 58 лет умер. Отец в Вишерском лагере попал в инвалидный барак. Врачи были отличные, некоторые имена хорошо известны в медицинском мире. Руководил медчастью И. И. Эпштейн. Он сразу же обратил внимание на отца - их роднило многое: не только один и тот же год начала для них нелепой драмы, но и высшее образование, полученное за рубежом, знание языков. Кроме того, Эпштейн хорошо разбирался в строительстве и архитектуре. Думаю, что отец прожил еще полгода только благодаря Исааку Исааковичу. Но любой врач, даже самый хороший и опытный, - не Бог, в этом не сомневались они оба.
Вот и весна долгожданного года окончания срока - 1942-го. Здесь, где зимой до 50° мороза, а летом до 35° тепла, ее ждут по-особому. Отец, лежа в стационаре, понимал, что дни его сочтены, мечтал об одном - умереть дома.
Но дни до освобождения заключенным считать во всех случаях было бессмысленно. Тогда никто не мог себе представить, что все освобождения по истечении срока заключения отменены комиссаром внутренних дел Берией. Даже сами создатели решений «особых совещаний» не считали эти «решения» серьезными документами. Бесправие и беззаконие продолжали создавать дальнейший хаос в тоталитарной рабовладельческой системе.
Смерть пришла к отцу со всей реальной суровостью и жестокостью. Началась гангрена сперва одной, затем другой ноги. Во время одного из острых приступов боли он схватил с табуретки алюминиевую кружку, чтобы попить. В кружке оказался кипяток - когда налили - не видел, инстинктивно дернулся и облил больные ноги. Теперь стон его не давал спать всему бараку, тихо было только, когда он терял сознание. На редкость крепкий организм потомственного фермера в этом случае продлевал и усиливал страшные муки.
Вечером, как обычно, пришел надзиратель из особой бригады.
- Сколько? - спросил он.
- Трое, - ответил врач, - их уже вынесли.
- А этот? - показал он на отца.
- Он живой, но без сознания.
- А-а... Это он для тебя живой... - зачеркнул в блокноте «3» и рядом записал «4». Повернулся и добавил: «Пойду готовить акты».
Под утро 25 июля 1942 года глаза отцу закрыл Эпштейн. В акте о смерти его рукой написано: энтероколит, пеллегрическая гангрена обеих ног, ожог 3 степени. Слева три подписи, а в правом углу черный отпечаток большого пальца (на первой странице лагерного дела тоже в правом верхнем углу имеется такой же черный отпечаток, но от живого, чтобы было с чем сравнить последний). Тут же акты, написанные на клочках бумаги, о захоронении и об оставшихся в каптерке вещах: «старый полушубок», в котором его помнили еще на строительстве Химкинского вокзала, и «старое ватное одеяло», привезенное матерью, - единственное, что напоминало дом и семью.
Объективности ради нужно сказать, что не для всех то время вспоминается как тяжелейший период трагедий в жизни семьи, родных и близких. Есть категория людей, и немалая, живших тогда в свое удовольствие. Побывав не так давно в тех краях, я встретился с некоторыми бывшими сотрудниками лагеря. Отца они, конечно, не помнили, но хотелось узнать, как эти сегодняшние хорошо обеспеченные пенсионеры вспоминают те годы: «Легко и свободно было работать, люди все были интеллигентные, культурные, покладистые, видные специалисты, все делали с полуслова. Обстановка в лагерях была замечательная. Хорошо кормили находившихся в них - первое, второе и чай. Потом, в 50-е, стало хуже - одни уголовники».
Цель их сегодняшних рассказов - показать новым поколениям в розовых красках тот беспредел, в котором они сами участвовали, оправдать тот факт, что их, работавших там, были сотни и все они дожили до пенсии, а миллионы находившихся под их недремлющим оком остались навеки в земле вокруг лагерей.
Для убедительности этих рассказов создаются и кинофильмы, в которых начальники-охранники предстают как «честнЫе герои» - служители лагерей, «стрелявшие и отдававшие приказы стрелять, мучившие и истреблявшие заключенных». Они, верноподданные, «служили в лагерях верой и правдой, не рассуждая, не задумываясь». Пожалейте ж этих бугаев: «они там жизнь свою тратили» (фильм «Наш бронепоезд»).
Во все века были и есть подонки, которые видели свое призвание в истязании и уничтожении людей. При сталинизме ситуация оказалась для них весьма благоприятной. Затем эти люди - история тому свидетель - находили себе занятие «по душе».
Во время войны одни шли в полицаи и удовлетворяли свои страсти и «таланты», участвуя в пытках и расстрелах невинных людей, другие делали все то же, но в мирное время.
Человек, активно уничтожающий свой народ, всегда предатель-враг человеческого общества, независимо от того, какую форму он носит и какими деньгами ему за это платят: советскими или иностранными. Люди эти одной категории. И доказательством является то, что в конце концов естественным оказался «союз фашистских пособников с лагерным начальством», работниками НКВДНа это справедливо обращают внимание Вл. Новиков в своей рецензии на повесть А. Жигулина «Чёрные камни» (Л., 1988, 17 августа) и профессор Академии МВД СССР, доктор юридических наук Н. А. Стручков в статье «По поводу "Записок заключённого"» к первому сокращенному изданию этой книги (Юриздат, М., 1989, с. 250), а также А. Марченко «Мои показания» (Новый мир, № 12, 1989, с. 175)..
Так почему же за одинаковые действия и результаты одних публично вешают, а других - пожизненно одаряют чинами, славой и почестями?
Наш строй, оформившийся к началу 1930-х годов, имел слабую политическую платформу, что компенсировалось жесткой рукой вождя, запугиванием, страхом. Именно эту «жесткую дисциплину», как положительную сторону сталинизма, видели те, кто участвовал в ее насаждении. А ведь это не дисциплина. Система запугивания, страха и натравливания породила полный отказ от всех видов демократии, развития идей, творчества, укрепления морали, расцвета науки и культуры - основ любой истории. Да, долго шпыняли и топтали историю и культуру - великое достояние и гордость нашего народа. И делалось это планомерно. Великий поэт, идя в ногу с руководством страны, требовал топтать историю «левой, левой, левой...», превращая ее в загнанную клячу. Кляча, естественно, сдохла, и слово взял «товарищ маузер». Далее, этот всесильный и многоликий «маузер», захлебываясь в крови, произносит много лет одно и то же: заздравную речь коммунизму и Партии, взявшей его в свои руки. К сожалению, эти стихи - принципиальная политическая установка нашего строя - выучиваются во всех школах из поколения в поколение. И наши поколения делали и делают, как учили. Правда, теперь, испытанная на практике, стала очевидна преступность этих теорий. Потому сталинизм, как идеология и система, откинул нашу страну на десятилетия назад.
Сталин вдохновлял и руководил. И руководил с помощью все разрастающегося партаппарата и в огромной организованной его помощниками и последователями репрессивной машине участвовали сотни тысяч людей. (И у каждого, между прочим, партбилет.) И сейчас свалить все только на одного человека примитивно и непорядочно. Ведь те, кто практически создавал, развивал и укреплял его систему, жили (да и сейчас живут) припеваючи. Они, как сообщники, практические исполнители, должны полностью разделить его вину. Естественно, дух Сталина им дорог. Лучи сталинизма греют их души и тело. И возврат к тем солнечным дням - их голубая мечта. И они не просто мечтают, но и борются за эту мечту.
В наше время вершителей сталинской трагедии народа осудили посмертно солидными списками, обнародовали еще более длинные списки замученных. Но это все касается наведения порядка на том свете, так как никто из ныне здравствующих не предстал перед судом. Да, многими получена бумага о реабилитации, формальная и глубоко безнравственная по существу. В искалеченной судьбе каждого эта юридическая выписка ничего не значит.
А потому и сегодня во всех общественных местах, в очередях и в маленьком магазине, и в больших учреждениях эти люди стоят униженно, как когда-то на построении в лагерях и тюрьмах, а те, кто их терзал и морально и физически, проходят без очереди, бросая точно такой же взгляд надменного превосходства, как и тогда. Их поведение естественно. Невозможно поверить, но в наши дни с января 1997 года награждают медалью «Маршал Жуков» работников НКВД тех времен! Маршал Г. К. Жуков сегодня этого б не сделал. Так когда же восторжествует справедливость на земле нашей грешной страны во имя памяти погибших и страданий живых?!
Матери, как я уже говорил, разрешили один раз свидание с отцом в конце 1938 года в Медвежьегорске. Я же его с 1937 года больше не видел.
Разве что сейчас, в камере, ясно представляю его сидящим на том большом холщовом мешке, переданном мною с вещами, с которым он и вошел в эту камеру.
Зазвенели ключи, загремел замок, и в камеру вернулся от зубного врача сосед со второй шконки. В его глазах пропала тоска, смятение и безнадежность. Спокойствие стало властвовать во всех движениях и всем его облике. «Хорошо с зубом, а без зуба - лучше», - философски произнес он, залег к себе наверх, повернулся к стенке и вскоре уснул.
Глава V. СМЕНА СМЕНЕ ИДЕТ
Мысли мои по инерции вернулись в прошлое. Вспомнилось, как после ареста отца пошел в ФЗУ, потом работал на стройках электромонтажником. Мне нравился надетый поверх комбинезона монтажный пояс, гремевший цепями. Не смущало, что в паспорте и анкетах значилось «рабочий». Наоборот, наполняло приятным чувством, что я опять на стройках, к которым привык, но уже не как мальчик-наблюдатель, а теперь - строитель.
Возмущало другое: почему я должен носить ярлык заклейменного, отвергнутого обществом человека?! Ну почему?! Ведь в мыслях моих ничего не было'и нет предосудительного. Я, как и отец, не понимал и не хотел понимать того, что не имело ни логики, ни смысла.
В кино шел новый фильм «Профессор Мамлок» - о преступлениях фашистов, пришедших к власти в Германии. Фильм глубоко взволновал меня. Вот на чем следовало бы сосредоточить внимание, против чего сконцентрировать силы, мобилизовать все ресурсы, а не позировать в обнимку с Риббентропом перед объективами, украшая полосы газет, пропагандируя недальновидную политику.
Я был так взволнован, что тут же, в фойе, написал о своих чувствах и мыслях в книгу отзывов о фильме. Через несколько дней ребята на стройке подошли ко мне, держа в руках «Вечернюю Москву». «А ты, оказывается, у нас еще и писатель, ишь как ловко написано и фамилия твоя указана, и имя». Так впервые я увидел свой текст и фамилию на газетной полосе.
Недавно в подшивках мне попалась эта газета. Вот что там было напечатано:
«...Книги записей кинотеатров полны восторженных отзывов зрителей. "Профессор Мамлок", - отмечает А. Ми-рек, ученик школы ФЗУ "Мосэнергомонтаж", - показывает жуткую картину владычества фашистов в Германии. Выходя из кинотеатра, всей грудью вдыхаешь прекрасный советский воздух, глубоко ощущаешь, какая свободная, счастливая и радостная жизнь в нашей стране». Глубокое впечатление фильм произвел и на братьев Зверинских. Они пишут: «Фильм - наглядный урок для еще "колеблющихся" интеллигентов, живущих на Западе. Путь передового человечества - это путь борьбы против оголтелого бандитского фашизма. Просмотрев картину, еще более сильно и более глубоко любишь свою свободную, радостную страну, партию и вождя народов - мудрого Сталина. По первому зову правительства, партии и Великого Сталина мы, братья Николай, Владимир, Семен и Михаил Зверинские, готовы ринуться на врага, готовы отдать свою жизнь за свободу, за свою социалистическую родину, за великую партию Ленина-Сталина»Л. В. Успех фильма «Профессор Мамлок» на московских экранах. Вечерняя Москва, 1938, 14 сентября..
И действительно, из этих двух, выбранных мною из целого ряда, восторженных отзывов видно, как тогда люди воспринимали фашизм и коммунизм - это ад и рай. Естественно, я был в плену общего настроения и ажиотажа, нагнетаемого партийной пропагандой. И хотя меня считали антисоветским элементом, я никак не годился для этой роли: дикий парадокс того беспримерного в истории времени.
Потом выяснилось, что великого артиста Соломона Михоэлса, «профессора Мамлока», уничтожили, но не по киносценарию - фашисты, а по политсценарию ЦК - коммунисты. Его убрали через 10 лет, и даже после его смерти надругались над его именем. Потом появилось известное «Дело врачей», окончившееся гонениями и репрессиями... Тогда нам объясняли: там, в Германии, уничтожают хороших евреев, а мы здесь разоблачаем плохих...
В 1940 году Гитлер приговорил заочно Михоэлса к смерти. А в 1948-м - по указке Сталина - он погиб в Минске. Какое единение душ, замыслов и их воплощений!
Так или иначе между двумя милитаристскими, реакционнейшими, антидемократическими однопартийными системами стала появляться незримая тогда еще для всех нас параллель. И в голову не могло прийти, как много у них общего. Сила инерции стопроцентного советского воспитания не выпускала и меня из своих цепких рук. Политическая платформа, настроение и взгляды тех, у кого посадили родителей, и тех, у кого еще не успели посадить, были одинаковыми.
В конце 1939 года я подал заявление в комсомол. Его не приняли. Я подал снова. На этот раз вопрос вынесли на собрание. Нашлись две кликуши из присутствующих членов партии, которые считали, что в моем положении это заявление - «вызов обществу и скрытая политическая диверсия». Но были и такие, которые крепко меня поддержали.
Начальник сказал, что по работе ко мне нет замечаний, одна женщина стала доказывать, что именно в моем положении важно меня поддержать. А в конце спора поставил точку крепкий светловолосый молодой человек, сказав:
- Сейчас почти у каждого кто-нибудь сидит, так что же теперь, в комсомол никого и не брать?
На этом споры кончились и все, кроме двоих, проголосовали за мое принятие. Очень обозлились эти две дамочки на всех и все собрание в целом, а одна из них, уходя, обещала жаловаться. И тогда я подумал с тоской: теперь их всех могут пересажать.
Эта мысль была естественна. Люди исчезали в одиночку и целыми семьями. Беззаконие и террор бушевали, как пожар в тайге, а кругом насмешкой все настойчивее звучало: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек». И угар тотального восхваления заставлял петь всех. С особым упоением пела молодежь. В ее рядах пел и я.
Ранней весной 1939 года в райкоме комсомола Первомайского района мне вручили комсомольский билет. В доме все осталось по-прежнему. И даже портрет в овале над диваном. Хотелось верить, что все как-то образуется. В печати и на радио стали просачиваться сообщения о том, что коварного, злого и кровожадного Ежова Сталин убрал и поставил доброго и справедливого Берию - олицетворение сталинского гуманизма. А если так, то, значит, и отец скоро вернется. Тогда в этот очередной трюк «родного отца», находящегося в Кремле, «думающего и заботящегося обо всех» (как утверждали плакаты), многие еще верили. По молодости верил и я. Как и всякий верующий, я заботился о киоте - рамка портрета вождя на стене блестела. В то время мы не знали о нем всей правды (конечно, всей - мы не знаем и теперь). Вера в скорое возвращение отца настолько захватила мое воображение и фантазию, что участились сны, где он все явственнее появлялся дома. Каждый раз сцены были разными, разными были его расспросы и мои рассказы о себе. Сны эти я вижу и сегодня. Знаю людей, которым всю жизнь снятся подобные сны, хотя отца своего не видели: родились в год его ареста. Сейчас они бегают по управлениям с просьбами разыскать «личное дело» отца - единственную возможность увидеть хотя бы фотографию, реально ощутить его взгляд, черты лица... Многие дела оказались уничтоженными, но надежда живет, пока жив человек. И сны - единственная возможность сохранить родственные узы. Природные, чисто человеческие инстинкты оказались сильнее самых могущественных организаций того времени, разрушавших их.
Началась война, которая, как потом выяснилось, застала нашего любимого вождя врасплох, приведя его в смятение.
Еще в шестом классе школы я записался в кружок «Военизированная рота», в котором нас учили маршировать и водили в тир. В другом кружке учили оказывать медицинскую помощь. После школы я занимался шлюпочной греблей. К началу войны имел значки «Красного Креста», «Ворошиловского стрелка», общества «Овод». Тогда заняться любым спортом было легко, и занималось большинство, требовалось только записаться.
На праздничные демонстрации продолжали ходить регулярно, это не запрещалось ни близким, ни дальним родственникам репрессированных. Да и как запретить, что бы тогда осталось от колонн, проходящих по Красной площади? На демонстрации 1 мая 1941 года мне дали в руки древко с прибитым фанерным щитком, на котором были изображены наша государственная граница красным крупным пунктиром, пограничный столб с буквами «СССР», а рядом - огромная свинья, переходящая нашу границу. Внизу подпись: «Если враг к нам сунет рыло - будет бит он в лоб и с тыла». И действительно, спереди в лоб свиньи втыкался красный штык, сзади нее стоял заграничный рабочий с винтовкой, старавшийся попасть ей штыком в окорок. В предвоенные годы нам внушали, что война, если и начнется, продлится два-три дня (в крайнем случае, неделю), разгром врага будет молниеносным. Потом многие поняли, какой трагедией обернулась в первый год войны такая самонадеянность, разгул самодурства и деспотизма.
И вот она началась. Пошел я в военкомат, назначили медкомиссию: все, вроде, хорошо, поставили штампики и велели явиться через три месяца. Не понял тогда: ну зачем являться через три месяца, если война кончится через неделю? Нас, 17-18-летних юношей, очень огорчали эти отсрочки в начале войны. Насмотревшись фильмов о гражданской войне и особенно о будущей, мы видели себя лежащими у пулемета (как Анка в фильме «Чапаев») и разбегающихся от нас во все стороны врагов. Столько лет ребята, родившиеся после гражданской войны, сетовали на несправедливость судьбы - для них все только в кино. А в кино, сидя в зрительном зале, подвигами не прославишься. И тут вдруг и наше поколение ворвалось в настоящую войну. Подвиги и слава, небось, мечутся по фронту, ищут нас, а мы тут, в далеком от границы городе. Но, конечно, не только из-за мальчишеской удали тянуло нас на фронт. Каждый хотел с оружием в руках защищать свою Родину, свой дом. И вот война подошла к Москве. Начались налеты вражеской авиации, бомбардировки. Во время налетов мы дежурили на крышах домов. На дежурство нам выдавали специальные рукавицы для бомб-зажигалок. Касок не было. Отсутствие их позволяло лучше вслушиваться в нарастающие звуки летящих авиабомб. Ах, как выразительно выли те, которые летели в нашу сторону! Осколки свистели и жужжали вокруг, особенно долго жужжали падающие рядом. То в одной стороне, то в другой - «цок» по крыше, пробивая ее и скрываясь в чердаке. Весело и интересно, просто жуть. Надо же, ничего подобного раньше никогда не видели. И никому из нас, мальчишек, не приходило в голову, что если бы они упали на полметра ближе, одного из нас уже не было.
На дверях учреждения, расположенного в Б. Черкасском переулке, д. 9, в котором я в это время работал, появилось объявление -призыв вступать в ополчение. Идея не просто заманчивая, а прямо-таки прекрасная: можно без военкомата попасть на фронт. Через два-три дня назначили сбор. Пришло человек двадцать. Явился и я с вещевым мешком. Перед командой «построиться» начальник АХО Светлов, которому я подчинялся, сказал: «Пойди посмотри, там что-то с лифтом случилось». В мастерской я взял контрольную лампу и сумку с инструментами, поднялся наверх, проверил предохранитель, пускатель, мотор - вроде все в порядке. Дефект оказался на третьем этаже. Тут в окно я увидел две пестрые шеренги наших ополченцев, одетых в плащи, пальто, телогрейки, в основном люди старше меня вдвое. Подошел грузовик - они довольно резво и весело вскочили в кузов, и тут же машина, развернувшись по асфальтовому двору, выехала за ворота.
Лифт заработал, и я на нем спустился вниз. Светлов, кивнув на мой вещевой мешок, произнес: «Бери домой, принесешь в следующий раз, еще успеешь». Через месяц его самого призвали, он служил в каких-то особых войсках. После войны я очень обрадовался, случайно встретив его на Колхозной площади, живого и невредимого. А отряд наших ополченцев, как я потом узнал, погиб весь той же осенью 1941-го.
Почти год с начала войны я ходил в военкомат. Всех своих друзей и бывших одноклассников проводил на призывных пунктах под гармошку и патефон, а меня все не брали. Как потом выяснилось, одной из причин было то, что слишком открыто и резко выражал недовольство за судьбу своего отца. Наконец и я получил повестку. Пришел в военкомат, прошел медкомиссию, пошептались о чем-то в призывной комиссии, поставили штампик и опять не забрали.
Но вот и я понадобился. 29 августа 1942 года в мастерскую комендатуры Министерства связи. Страстной бульвар, 14, где я работал, в конце рабочего дня вошли двое упитанных мужчин в синих фуражках с плоскими большими козырьками, с довольным выражением лиц охотников, не зря отправившихся в лес. Они не сказали, как принято, «Здравствуйте» или «Привет!». Положили молча на верстак ордер на арест, вяло, привычным движением обыскали, отобрали бумажник, документы, в том числе и комсомольский билет, так дорого мне доставшийся, и медленно повели через двор на улицу, где стояла черная легковая машина «Эмка». Привезли на Малую Лубянку во внутреннюю тюрьму (от предложения присутствовать на обыске я отказался - эта отвратительная процедура мне уже была знакома).
Здесь, на Лубянке, другой темп. Энергично вышли из машины, быстро вошли в двери, прошли через контрольную вахту. Одному они сунули бумагу, другому что-то буркнули обо мне. Третий так же быстро провел меня направо по коридору, имевшему по обе стороны маленькие камеры-клетки, заделанные крупной косой проволочной сеткой, такая же была и на дверцах. В эти клетки быстро вталкивали ошарашенных привезенных, точно как на живодерне отловленных животных. Только животные и клетки здесь покрупнее. Скорость действий и программа отработаны и отлажены, как на поточной линии фирменного завода. В обоих случаях иначе нельзя во избежание затора. За мной уже привели другого, а там и еще... Большая индустрия требует темпа и четкости, и арестно-тюремная шла с ней в ногу. В таком же отработанном темпе шел обыск, затем втолкнули в бокс, оттуда на фотографирование, снятие отпечатков пальцев. Характерная деталь. Сотрудник, на обыске обнаружив у меня маленькую старинную записную книжку (бабушкину) с серебряными обложками, выдернул бумагу, а серебряный оклад положил в карман. Затем ножом сдернул золотое колечко, обрамлявшее конец янтарного отцовского мундштука, и так же спокойно положил его в карман черного халата. А мундштук бросил в мою сторону.
И наконец камера...
В этой камере на Лубянке нас было человек десять. Мест не хватало, я разместился на полу в проходе. Первый эпизод: открылась форточка в двери (кормушка) и раздался голос:
- Кто на букву «А»? - Все молчат. Опять:
- Кто на букву «А»? - Слева от меня на нарах приподнялся солидный мужчина, он здесь давно, и сказал:
- Называйте фамилии на «О». При их интеллекте и образовании для них все равно. - Тут же кто-то сказал: «Орехов».
- Так, имя, отчество. - Тот назвал.
- Правильно, выходи.
Это стало правилом. На букву «Ф», например, отзывался «Второв» и т. д. Да, с интеллектом у «обслуги» этого знаменитого дома было глухо. Особенно это становилось ясным, когда, проходя по коридору с оправки, мы наблюдали, как они толкались у глазков женской уборной (глазки имелись с двух сторон, чтобы всех находившихся в ней было видно и в профиль, и в фас). Перебегая от одного глазка к другому, отталкивая товарищей, они находились в состоянии сильнейшего аффекта и ажиотажа (и реплики, и комментарии!), значительно превосходящих сутолоку и приступ счастья в детском саду при раздаче праздничных подарков. Дети, правда, способны так возбуждаться пару раз в год, - они же приходили в экстаз два раза в день ежедневно. Вообще-то главное - эти лоботрясы были именно дети - дети сотрудников, старавшихся уберечь свои чада от фронта.
В камере люди менялись быстро, это своего рода «сборный пункт» - одна из тех «распределительных» камер, где происходила сортировка. Первые допросы, как бы «с хода», определяли дальнейшую судьбу арестованного.
На другой день, когда немного пришел в себя и несколько поостыл, я стал присматриваться к окружающим. Почти каждый сидел или полулежал и дремал. Особенно те, у кого ночь была напряженным поединком со следователем. Бодрствовал только один, расположившийся у открытого окна с решетками, выходившего во двор. Он имел цветущий вид, хорошие передачи (остальные их не получали). Вызывали его редко и только днем, при мне один раз за все время. Вел он себя довольно нахально, с нескрываемым превосходством. Этакий балагур и «свой парень». Кого-то угощал, приближая к себе, располагая к разговору «по душам». А кого-то отталкивал грубостью и издевкой. Дядька, с виду рабочий-мастеровой, уже в возрасте, находившийся со мной рядом, кивнул на него с пренебрежением и сказал: «Провокатор, подсадной». Я повернулся в его сторону, а он нагло, с улыбкой спросил меня: «С чем пожаловали, молодой человек?» - и бросил мне сушку. Сушка скатилась на пол. Я отвернулся.
И в этот момент вошла очередная жертва отлова - именно отлова, так как он вошел налегке, как входят из соседней комнаты, молодой, крепкий мужчина, среднего роста, по-спортивному собранный и организованный. Он был в темном костюме, с расстегнутым воротником рубашки. Никаких вещей при нем, даже плаща и шляпы. Присел на свободное место и, повернув голову направо и налево, представился: «Петров, шахматист». Я в то время слышал о Ботвиннике, Алехине, Ласкере, Капабланке, но о Петрове не слыхал, и потому сама по себе эта фамилия на меня никакого впечатления не произвела. К тому же шахматы не были моей страстью, хотя представление о них имел. Как-то летом - мне было одиннадцать лет- в уединенном городке на Азовском море, где мы летом отдыхали, я встретился с шахматистом-любителем, оказавшимся соседом. Он научил меня, как ходит каждая фигура, азбучным правилам игры. Мы играли несколько дней: я, разумеется, ни разу не выиграл и при постоянных проигрышах стал чувствовать себя законченным дураком. Завидя его с доской под мышкой, стал убегать и прятаться. На этом мои шахматные встречи закончились.
Увидев новенького и опытным взглядом окинув его, камерный балагур понял, что это стоящий клиент. Тут же подойдя к Петрову, он представился ему инженером и, сказав что-то восторженное о шахматах, сгреб его к себе на нары (в этой камере они были вроде отдельных топчанов с деревянными щитами). Достал шахматную затрепанную картонную доску, шахматы - вернее, какое-то их подобие, сделанное из шашек, - положил на доску несколько пуговиц взамен недостающих и предложил сыграть. Общительный и спокойный Петров согласился сразу.
Ифа проходила как бы механически, мысли мастера были где-то далеко, а балагур-инженер все время задавал ему какие-то вопросы. Сыграв короткие 3-4 партии, которые выиграть ему было нетрудно, гроссмейстер (как его стал называть партнер) сел отдохнуть.
Был уже поздний вечер. Открылось окошко, вызвали двоих -Петрова и еще одного.
Петров вернулся часа через два какой-то замороченный, усталый, подавленный. Черные короткие волосы, и без того, видно, давно нечесанные, теперь торчали в разные стороны. Он сидел, чуть наклонив голову, стиснув ладони рук. Хорошо запомнился взгляд - глубокий, сосредоточенный. В этот момент он, наверно, хотел что-то понять, что-то проанализировать, но ему это явно никак не удавалось. Глупый человек от идиотизма и несправедливости вылетает из колеи, умный - сосредоточивается и пытается понять: как, почему, зачем такое может происходить... Похоже, осознать такое было выше понимания даже самого изощренного ума.
Я свернул снятый комбинезон, положил его под голову и заснул на полу. Меня пока не вызывали.
Через день среди прибывших появился еще один интересный человек, запомнившийся мне. В день прибытия, вечером, он осмотрелся и, воспользовавшись предложением одного из сокамерников, лег с ним на одних нарах. На другой день стал разговаривать негромко с соседом-благодетелем, потеснившимся на своем месте. Они были почти одного возраста и характера тоже.
Симпатичный, доброжелательный, рассудительный, с большим чувством внутреннего достоинства, он говорил своему соседу:
- Как я сюда попал? Думаю, что как и все: приехали, забрали. За что? Вот сижу и думаю: «За что бы это?». Вспоминаю, что было в последнее время.
Осенью меня вызвали на Лубянку, в один из отделов. Спросили: тот ли я Смирнов, который руководил строительством мавзолея Ленина. Я оживился и стал вспоминать, как был прорабом этого строительства, как оно велось. Меня подробно расспросили о крепости сооружения: что будет, если рядом разорвется бомба -малая, большая (называли вес)? А если попадет непосредственно в цель?
Я досконально рассказал о железобетонных конструкциях, разъяснил о свойстве бетона со временем делаться еще прочнее. Слушали со вниманием. Задавали дополнительные вопросы уточняли, записывали. Расстались нормально: улыбались, жали руки, «будьте здоровы», «вы нам очень помогли» и прочее.
С хорошим настроением пришел домой. Все-таки помнят и ценят...
А вот видите, приехали и забрали. Почему,- понять не могу. Но сейчас начинаю строить догадки - может быть, чтобы не болтал о встрече. А скорее всего, что дворянин, - ведь я из старого русского дворянского рода.
Насмешливое выражение лица Смирнова говорило о многом. В" общем, главное, он понимал, что его бессовестно оболгали и насмеялись. Понять было легко - воспринять трудно, ему, специалисту, добросовестно работающему, глубоко порядочному человеку, всегда относившемуся к своим делам, окружающим честно, с полной отдачей во всем и ко всем. И только здесь начал сознавать, что все эти качества при такой системе никому не нужны. Как жить дальше? А дальше жить ему и не придется - единственное утешение.
На другой день шахматиста Петрова вызвали опять, но пораньше. Вернулся он в таком же состоянии, но лицо посерело. К тому же он был голоден: при такой минимальной кормежке ему пришлось еще пропустить ужин (ложка каши и кипяток). В этих условиях ощущение постоянного чувства голода, обостряемое к тому же каждый раз после минимального приема пищи, мне было знакомо.
Сидя рядом со старым рабочим, Петров рассказал ему о себе. Тот слушал молча, не приставая с расспросами, иногда тактично спрашивая, чтобы продолжить беседу. По сути разговаривали они - я же сидел рядом и слушал.
Оказывается, он был известным шахматистом Латвии - гроссмейстером. В 1920-1930-е годы выступал на многих матчах: в Париже, Гааге, Стокгольме, еще где-то. После вхождения Латвии в СССР служил переводчиком в армии (знал несколько языков). Во время войны был на матчах в Свердловске, в Поволжье. В общем, следователь имел «бескрайнее поле деятельности», чтобы обвинить его не только по ст. 58, п. 10, но и в контактах с иностранцами, и в шпионаже, и в чем хотите... Даже при минимальной фантазии следователя вины хватило бы на десятерых.
В этот вызов, как рассказывал Петров, особенный интерес вызвали его последние поездки в Латинскую Америку. Пересказывая фрагменты допроса, он упоминал Аргентину и Мексику.
Следователь тоже, кстати, кажется, из Прибалтики, спрашивал:
- Так с кем же у вас там были встречи? И не вздумайте, так сказать, скрывать.
- С кем я там встречался и с какими результатами, хорошо известно из прессы. Что же тут можно скрывать и зачем?
Видно, Петров еще держался с достоинством и внутренним пренебрежением к тупоумию собеседника, считая, что это «частный случай», недоразумение, случившееся по недомыслию какого-то чиновника, получившего донос.
- Ну, а с кем еще? - продолжал следователь.
- Со многими.
- Вот именно. Назовите их.
- Это что, всех поименно?
- Да, и не вздумайте кого-либо пропустить, так сказать, «забыть». О чем вы с ними говорили, о чем просили? Какие поручения они вам дали, так сказать, в дорогу? И что вы им, так сказать, обещали?
- Это постоянное тупое «так сказать» в манере разговора следователя меня уже порядком начинало раздражать. Но я понимал: на это не следовало обращать внимание. Главное - сообразить, что он от меня хочет. И я стал ему объяснять, что мне ничего не поручали, не давали, я ничего ни у кого не просил и просить не собирался, мне просто это не могло прийти в голову...
Вот здесь Петров начинал возмущаться и заводиться. В данной обстановке чем человек честнее, порядочнее, тем более дико ему не только все это слушать, но и вообще участвовать в подобных абсурдных ситуациях.
Арестовали его с неделю назад, не в Москве, где-то в Поволжье. Поняв, что его везут в Москву, успокоился. Здесь, естественно, во всем разберутся, все выяснится. Он ждал встречи со столичным следователем, а потому был так спокоен в камере во время своего первого тюремного шахматного дебюта. И первый момент знакомства со следователем его ободрил - тот оказался земляком. Правда, тут же и с каждой следующей минутой все более стал убеждаться, что это типичная самодовольная, продажная гнида. Вещей у него не было никаких, только те, что на нем. В затянувшейся паузе я спросил, откуда он, где его дом. Петров ответил: в Риге. А всех вещей своих он не видел с момента ареста - они исчезли. Исчезла и фотография жены с дочерью - оборвали последнюю ниточку, связь с домом.
Со следующего дня стали вызывать и меня. Допросы проводил следователь Новиков. Мне запомнилась не только его фамилия, но и то, что на голой лысине спереди у него торчал рыжий хохолок, лицо все в веснушках, а в редких зубах заметный непорядок. Допросы проводились только ночью. Днем спать не разрешалось. Следователь с непонятной мне настойчивостью повторял одно и то же: «Будешь говорить, бандит?!» (Иногда, для разнообразия, «бандюга».) Чувствовалось, что он не очень точно представлял себе, что должен от меня услышать и что я должен сказать. Мне догадываться об этом было еще труднее, и я молчал. Следователю было легче, он, не вдаваясь в подробности, хотел услышать что угодно, лишь бы это было не в мою пользу. Я же хотел одного: чтобы он от меня отстал.
- Если ты не бандит, а наш человек, должен отказаться от отца, - говорил он вкрадчиво, доверительно.
Я продолжал молчать, перебирая про себя наиболее цветистые слова, выученные на строительных лесах.
Отстать от меня он не собирался. И однажды, стараясь ускорить события, достал из ящика письменного стола пистолет и стал, размахивая им, метаться вокруг меня, выкрикивая: «Застрелю!» Наконец, остановился сзади. Я с напряжением ожидал выстрела. И вдруг он резким движением сильно ударил меня рукояткой по голове. При очередном допросе следователь решил расположить меня к беседе другим оригинальным способом: подошел ко мне и внезапно прижал к шее горящую папиросу. Круглый шрамчик у меня сохранялся долгие годы - человеку свойственно оставлять о себе память.
На следующий раз он встретил меня улыбкой, оскалив желтые кривые зубы не в полном наборе, и, решив блеснуть широтой эрудиции и конкретностью мышления, сказал мне тоном ласковой гиены из мультфильма: «Расскажи, как ты относился к аресту отца?» Хотел ему ответить: «С восторгом!» Но зная, что за это можно вполне получить метку на лбу, чего доброго, остаться без глаза, -промолчал. Такие ночные бдения продолжались больше двух недель. Во время этих встреч предъявляемые обвинения я отвергал и виновным себя не признавал.
Время в стране было крайне напряженное, а здесь, в изоляции от всего мира, оно казалось преувеличенно гнетуще-зловещим. В этой тюрьме, хотя и редко, все же выводили на прогулку. Маленький внутренний дворик со всех четырех сторон окружали высокие стены домов. Слева от входа в него на уровне второго этажа длинный балкон, на нем охрана.
В тот солнечный день нас вывели, человек восемь-десять, и не успели мы пройти по кругу, как раздалась команда:
- Повернуться к стене, ближе! Руки за голову! Мы развернулись и встали шеренгой близко к стене. В дверь возле нас вошли вооруженные солдаты и зашагали к противоположной стене (слышен был топот сапог по асфальту, бряцание оружием). Напряжение достигло большого накала, я уперся взглядом в стену, не видя ее, сосредоточив все свое внимание на том, что происходит за спиной. Предполагал самое худшее: из книг и кино я знал, что иногда в критических ситуациях «убирают» заключенных. Может, и сейчас... Вот оно как, оказывается, выглядит и как все это ощущаешь, когда сам являешься действующим лицом. Боковым зрением я увидел справа и слева от себя каменные, напряженные и сосредоточенные лица. «Да, погуляли... в последний раз. И надо же в такой солнечный, тихий, теплый осенний день! А впрочем, осенний - это символично», - промелькнуло у меня в голове, и эта мысль невольно отвлекла от окаменелого напряжения. В этот момент раздалась команда:
- Руки за спину, по кругу - пошли.
Не успев прийти в себя, бессознательно, механически мы двинулись вдоль стен дворика. Оказалось, это была смена охраны, а в этом случае здесь для предосторожности предусматривается такой ритуал. А на другой день в камере я увидел у солидного мужчины, шедшего на прогулке впереди меня, поседевшие виски, стал он какой-то задумчивый и подавленный. Видимо, боком вышла ему эта прогулочка.
На этой прогулке еще раз, и последний, видел я гроссмейстера Петрова. В тот же день вечером его вызвали и он больше в эту камеру не вернулся - видно, за него принялись всерьез. За те две недели, которые я его видел, он осунулся и стал реально ощущать свою обреченностьТолько в 1990 году я случайно узнал из письма С. Б. Воронкова, разыскавшего меня, что вдова Петрова, Галина Михайловна, после полувекового розыска получила, наконец, сообщение, что В. М. Петров умер в лагере (или на этапе в лагерь) в 1943 году 26 августа, то есть спустя 11 месяцев после описываемых событий. Другой документ свидетельствовал, что «он осуждён Особым совещанием обоснованно и реабилитации не подлежит». Следователи же постарались и добились его «признания» во всех предъявленных обвинениях. Как же это? Можно легко себе представить, как старались на допросах, если крепкий молодой спортсмен за такой короткий срок был доведён до смертельного исхода.
И в наши дни Галина Михайловна продолжает поиск любой информации о муже. Попадает на приёмы в различные инстанции, встречается с сотрудниками КГБ. Вот фрагмент одной из недавних бесед.
- У Владимира Михайловича был дарственный серебряный портсигар с монограммами выдающихся шахматистов, он им очень дорожил и никогда с ним не расставался. Было обручальное кольцо, нательный золотой крест. Куда же всё это девалось?
- В деле ничего не значится. Продал, наверное, перед арестом.
- Продал!? Такие вещи!? Кому ж это? Тем, кто его арестовывал, что ли? Вопросы, вопросы... Ответы на них, надо полагать, появятся со временем, правдивые и самые неожиданные..
Это была моя вторая и последняя прогулка в Лубянской тюрьме. Вскоре меня перевели в «Бутырки». Привезли нас в белом фургоне, по бокам которого было написано «Мясо».
Здесь был настоящий «санаторий» в разгар курортного сезона. Не было уже той специфической суматохи и текучести постояльцев. Камеры большие, народ интересный, самого разного возраста и профессий: печник, авиаконструктор, политрук, машинист, врач, капитан корабля, артист эстрады, профессор университета, типограф... и ни одного уголовника. Вот двое ребят - им только что исполнилось по восемнадцать. В начале войны (когда им было по 16 лет) они раздобыли пулемет, сделали тачанку, стали на ней разъезжать по деревням в тылу у немцев. С разгона влетели в нашу прифронтовую часть. Не зная, что с ними делать, отдали в спецотдел разобраться. Оттуда их без пулемета, тачанки и коней привезли в «Бутырки». Здесь они второй год без единого вызова.
Рядом со мной симпатичный старик с голубыми добрыми глазами и большими седыми усами. Ну прямо персонаж детской сказки. Он еще с начала века имел маленькую пекарню, а при ней булочную. О нем вспомнили, как о бывшем «буржуе». Во время своих дежурств по камере он начинал рапорт так: «Господин корпусной! В камере...» Делал он это на нервной почве, просто от затравленности и испуга. Корпусной, выслушав его, сделав вид, что ничего не заметил, что-то отмечал в блокноте, поворачивался и уходил. Беспокоила этого доброго, милого старичка одна мысль, которую он не раз мне высказывал: «Вот мне 76 лет. Дали, как и всем, 10 лет. Да ведь я столько не проживу. Или эти 10 лет «с гарантией», -насмешливо улыбался он. - Ну почему же я должен доживать свой век и умереть вдали от близких, от родных?»
На той стороне щитовых нар - старый печник, но помоложе булочника. Представитель многовековой строительной специальности. Образование - два класса, но природный талант и огромный стаж сформировали из него народного мастера-умельца. Вид угрюмо-сосредоточенный, кожа лица и рук пропитана строительной пылью глины и песка. За что и почему он здесь - не понимает, а статья все та же - 58, п. 10.
- Ну, а ты, Матвей, какой же политической деятельностью занимался? - спрашивает с издевкой его сосед.
- Никакой. Я политикой отродясь не занимался. Не знаю этого да и знать не хочу.
- Э-э, ты это брось. Ведь говорил, что кирпич - дерьмо, корявый и сплошной брак, что проволока ломкая стала - ни к черту...
- Ну, говорил. С этаким же материалом, знамо, работать нельзя. Нешто не так?
- Во-во. А у нас плохого качества быть не может. Ишь чего выдумал, это тебе не царское время, критику-то разводить.
Молодой политрук, лет двадцати пяти, каштановые волосы, ясный, открытый взгляд. Дома у него остались жена и двое ребятишек... Он поведал, как в первый месяц войны вместе со всей частью попал в плен. Отправили в лагерь, потом в Варшаву, в немецкую разведшколу. «В Варшаве никакого затемнения, свет горит повсюду, будто и войны нет. Открыты магазины, кино, кафе, рестораны, - рассказывал он. - Но все это зловеще блестело и играло в сумрачной ночи раздавленной и поруганной столицы многострадальной Польши сквозь горе и слезы оккупации». После школы, которую окончил раньше других, переправили его на северный фронт.
В тот же день нашел нашу часть, явился в штаб, рассказал все, что с ним произошло, и попросился опять на фронт.
- Почему ты не застрелился? - первое, о чем спросили.
- Я считал, что на фронте находятся не для самоуничтожения.
- А... жить захотел, скотина!
- Да, жить. На страх врагу, на пользу Родине. Теперь я многое увидел, многое понял, меня так просто не возьмешь.
- Это что, тебя в школе так научили говорить?
- Нет, в школе учили другому. Но незаметно для себя научили и как их можно победить в войне. Я всегда считал, что стреляются слабонервные, к тому же, кто все проиграл. Я же уверен, и особенно после школы, что фашистам хребет мы сломить сумеем.
-Так вот, знай и запомни: у нас пленных нет и быть не может-у нас только предатели, - закончил особист, повторив фразу главнокомандующего, ставшую, как и все его изречения, непререкаемой установкой.
Политрука привезли сюда, и вот уже более полугода его никто не вызывает.
Встретил я в «Бутырках» и знакомого - талантливого польского артиста кино, эстрады и варьете Евгениуша Бодо (настоящая фамилия - Юнод).
В свое время миллионы людей слышали на концертах, с эстрады, с киноэкранов и пластинок голос этого популярнейшего польского актера кино, эстрады, оперетты, варьете. Он был известен и популярен не только в Польше, но и во многих странах Европы. Как у нас, например, Леонид Утесов или Андрей Миронов.
Бодо начал свою карьеру в 1925 году, появившись впервые на сцене одного из известных варшавских кабаре, где представление начиналось с песенки стражника в блестящей каске со столь же блестящей алебардой в руках и поясом на франтоватой яркой форме. Неизвестный никому тогда еще артист пел песенку столь темпераментно и увлеченно, что она создавала приподнятое настроение у зрителей на весь спектакль. Юного дебютанта сразу же заметили. Он тут же получил приглашение на другие сцены кабаре «Сфинкс», «Персидское Око», «Кви про Кво», «Черный кот», «Казино де Пари» и другие. Карьера и признание его таланта росли как на дрожжах. Он был невероятно жизнерадостным, веселым острословом, имел приятный голос, прекрасно мимифицировал, при высокой стройной фигуре блестяще танцевал.
Все его природные качества расцветали в окружении популярных и не менее, талантливых актеров тех лет, и ему было у кого учиться. Вскоре он становится ведущим в группах актеров, уже имевших имя. Это - Витольд Роланд, Тадеуш Ольша, Людвиг Симполиньски (у него он учился танцевать), очаровательная Янина Соколова (одна из его партнерш) и другие, чьи яркие имена не сходили с афиш. В кино частым партнером его был хорошо известный нам Адольф Дымша.
Он попал на сцену в период наибольшего возрождения в стране и расцвета веселого жанра кабаре (1929-1933 гг.). А как известно, становление веселых жанров, песен, танцев, водевилей и оперетт обычно совпадает с возрождением и расцветом нации, страны, государства. Именно такой процесс и происходил в годы правления великого национального патриота Юзефа Пилсутского.
К середине 1930-х годов слава Евгениуша Бодо выходит за пределы своей страны. Он выступает во Франции, Италии, Чехословакии, Испании, Швейцарии... Публика раскупает его буклеты, фото и открытки. Об артисте восторженно упоминают в книгах и очерках.
Здесь нужно отметить, отходя от хронологии, что после войны в справочной литературе обозначаются не только дата его рождения, но и смерти - 1941 год. Когда я был после войны в Польше, мне рассказывали распространенную легенду, что немцы в начале 1941 года с самолета расстреляли автобус с артистами. Автобус ехал по шоссе, загорелся, и все погибли, и вместе со всеми и Евгениуш Бодо. Ох, уж эти немцы! Нас, и не только нас, но и весь мир 50 лет уверяли Молотов и Вышинский (а коммунисты - это совесть и честь нашей эпохи), что именно немцы расстреляли 20 тысяч польских пленных офицеров в Катыне и под Калининым (Тверью), и мы не могли сомневаться в этом. Так что им, немцам, стоило еще расстрелять и автобус с артистами...
В 1940 году я видел Е. Бодо на концертах в Москве, во время гастролей Львовского Теа-джаза Генрика Варса. Как-то в отделе пластинок Москворецкого Мосторга я услышал знакомый, полюбившийся мне голос: «Отчего я сам не знаю, но всегда я вспоминаю нашей весны последний день, в парке цветущую сирень. Прожили мы день весенний, отцвели цветы сирени...» Звуки в ритме танго громко разливались по залам магазина. Я купил пластинку и заводил ее часто. А через три года состоялась и встреча с певцом.
Вот мы сидим на нарах в 1943 году в «Бутырках» с тем самым Евгениушем Бодо, «расстрелянным» под Львовом немцами.
Вот как он сам рассказал свою историю:
- 26 июня в 11 часов в мою квартиру во Львове вошли сотрудники НКВД и приказали быстро спуститься с ними в машину. Я успел схватить плащ и шляпу в прихожей. К городу подходили немецкие танки. Решив, что меня хотят спасти от оккупации, предоставив лучшие условия, я с добрыми шутками сел с ними в машину. Мы мчались по шоссе, как сумасшедшие, весь день. Потом я понял, что товарищи схватили первого, кого застали дома, на выбор не оставалось времени, а с пустыми руками приехать в Москву - могло не понравиться начальству. За все время моего пребывания здесь меня никто не вызывал и ни о чем не спрашивал.
Мы подружились, делили те скудные передачи, которые я получал. Помню, я разрезал пополам вареную картошку, посолил, и мы съели ее с большим удовольствием, чем сейчас некоторые едят шоколадные трюфели.
Я называл его «Жено», - ему так больше нравилось. Он много рассказывал о Польше, Варшаве, варшавянах, о своих выступлениях, гастролях по другим странам.
- Однажды я выступал в Милане. И получился такой забавный случай. Проходя по улице, я увидел в витрине одного магазина белый костюм, модно сшитый, из очень хорошего материала. Померили. Мне костюм очень понравился, но нужно было чуть поправить по фигуре и немного укоротить брюки. Владелец магазина записал гостиницу и номер моей комнаты.
- Вечером мальчик вам все привезет.
- Но учтите - я уезжаю в 9.
- Он привезет раньше.
- Костюм я не получил. А уже в Варшаве вдруг мне вручают посылку. В ней костюм и большое письмо с тысячами извинений. Мальчик перепутал адрес, а когда он вернулся и во всем разобрались, было уже поздно. Я выслал деньги и уже забыл об этом случае. Однако этот итальянец присылал мне поздравления с рождеством и пасхой и вкладывал какой-нибудь сувенир: галстук, запонки и все еще извинялся, что так получилось с костюмом.
Я получал открытки, письма и даже посылки с коротким адресом: «Варшава, Евгениуш Бодо». И всегда все доходило.
Из его обрывочных фраз складывались фрагменты его ареста и стремительного перемещения из Львова в Москву.
- К вечеру того злополучного дня мы остановились по дороге в крупном городе, чтобы заправиться и поесть. Меня заперли с машиной в охраняемом гараже Управления. Спал сидя в машине. Еды не дали ни крошки, правда попить удалось из крана, к счастью имевшегося в гараже. Здесь я понял, что никто меня спасать не собирался, что везут меня, как курицу с базара, брошенную в багажник. Для них это была добыча, в общем-то уже неодушевленная, формально необходимая по долгу службы.
Рано утром они вошли в гараж, сытые и пьяные. Их невозможно было узнать, так они изменились: из трусливых, озирающихся, маленьких, бледнолицых, с бегающими глазами ничтожеств они превратились опять в самодовольных, розовых, мордастых, с наглым взглядом властителей великой советской страны, созидателей мировой революции.
Когда они влезали в машину, переговариваясь друг с другом, упорно не замечая его присутствия, а затем с силой захлопнули дверцы, он понял: захлопнулась западня, из которой ему уже не вырваться.
В начале апреля 1943 года я ждал отправки в лагерь. Бодо оторвал от левой полы своего светлого плаща квадрат подкладки, ссучил нитки из полотенца, попросил у кого-то толстую самодельную тюремную иголку и, закатывая на колене края, подшил их. Получился платок. Это все, что он мог подарить мне на память. И эту память я пронес через обыски и лагпункты и храню до сих пор. В свою очередь, я оставил ему сумку-мешочек от одной из передач. Потом случайно узнал: он умер в лагере на севере под Кировом в сторону Архангельска в конце лета 1943 года. Когда мы расставались, у него были опухшие ноги и лицо. Стараясь заглушить чувство голода, он много пил кипятка, добавляя в него щепотку соли. Я не давал соль, но он так просил, что отказать было невозможно. Это, конечно, ускорило трагический исход.
Вскоре после моей отправки и его вызвали на этап. С большим трудом, поддерживаемый с двух сторон, цепляясь обеими руками за ручки тюремной машины, он оказался в ней. Ни шляпы, ни личного мешочка у него уже не было. Не было и никакого восприятия того, что с ним происходит. В вагон втаскивали с помощью конвоя, так как он сделался совершенно немощным - маленьким сгорбленным стариком в... сорок лет. Его толкали, пихали снизу, тянули за воротник сверху из вагона, как безжизненный мешок. Он с полузакрытыми глазами бессознательно шептал: «Проше поводе... дзенкуе... проше...». Это больше было похоже на истязание больного, чем на помощь. Плащ, к тому времени не имевший пуговиц, зацепился за что-то, и полы его разорвались от резких движений конвоя. Неудивительно - он носил его два года не снимая.
По прибытии на место он уже был в предсмертной агонии. Так на грязном, пропитанном мочой полу товарного вагона, в рваных лохмотьях умирал талантливейший артист своего времени, которому рукоплескала публика всех стран Европы.
Наша крепкая дружба с Бодо родилась не только на интернациональных чувствах, которые, безусловно, в данном случае игра
ли решающую роль, но и просто из человеческих - чувства сострадания. В камере он был какой-то неприкаянный, отвергнутый, не находивший ни у кого сочувствия. А не общался с ним никто, потому что - иностранец. Тогда это было очень страшно, можно схватить еще одну статью («связь с иностранцем»). А то, что он был иностранец, выдавало все: не только поведение, выдержка, воспитанность, но, главное, внешний вид - на нем все было антисоветского производства.
Уже в наше время, после появления публикаций моего материала о Жено-Евгениуше Бодо в польских газетах «Жиче Варшавы» и «Штандарт млодых», меня разыскала племянница Ж.-Е. Бодо Вера Руджь из Томашова. Она 60 лет разыскивала своего знаменитого дядю. Невозможно передать ее переживание и радость, прочитав эти публикации. И еще больше, когда нашла человека, который был рядом в последние дни жизни с близким ей человеком. Мы стали переписываться.
В прошлом году В. Руджь получила, наконец, официальный документ через Общество «Красного Креста» Российской Федерации. «Жено-Бодо Евгений-Богдан, 1899 г.р., артист-режиссер, был арестован 26 июня 1941 г., как социально опасный элемент и постановлением Особого совещания при НКВД СССР заключен в исправительно-трудовой лагерь сроком на 5 лет. Срок наказания отбывал в Бутырской тюрьме (г. Москва) и Архангельской области. Умер 7 октября 1943 г. Сведений о месте захоронения не имеется. В соответствии со ст. 3 закона Российской Федерации «О реабилитации жертв политических репрессий» от 18.10.1991г. Жено-Бодо Евгений-Богдан реабилитирован».
Вот и все.
А для кого же он был «социально опасным элементом»? А кто же ответит за его мучения и смерть? И с кого спросить за миллионы затерянных где-то могил?
Однако еще тогда, находясь в камерах Бутырской тюрьмы, я стал понимать: мы, советские люди, можем гордиться, что создали единственный в мире, самый великий государственный строй, в котором никто ни за что не отвечает.
Как-то в камеру, где я находился, вошел стройный, подвижный, подтянутый мужчина (казалось, ему не было и сорока). Одет он был во все заграничное, но лучше, чем Бодо, прямо скажем -прекрасно для того нашего времени и тем более для той обстановки. К тому же его забрали недавно, а оказался он американцем. Фамилия у него была какая-то короткая: Хелл или Холл, я точно не запомнил, но осталось в памяти - он подчеркнул, что является коммунистом.
Его тоже сторонились. Он разместился около преподавателя университета. Они разговорились, а я подсел рядом, еще двое слушали, но остались поодаль. Американец хорошо говорил по-русски, хотя с большим акцентом и медленно, путая падежи. В своих рассказах он довольно критически все преподносил, без тени восхваления. Более того, стараясь критиковать ненавистный строй, он явно рассчитывал на личное к нему расположение. И действительно, пока он говорил о диких, противоречивших нашему укладу жизни фактах: резиновых палках, наручниках, газах против демонстрантов, он казался «нашим человеком» - мы его понимали и вместе с ним возмущались. У нас этого не было, чем мы и гордились. Мы гордились тогда многим, в том числе отношениями в армии и армии с народом (думается, не стоит в наши дни перечеркивать одним росчерком все, что было после революции, придерживаясь той же примитивной пропаганды, когда нам долго внушали, что до революции и за границей все было только плохо). Когда же он начинал рассказывать о жизни у себя на родине: условиях на производстве, охране труда, профсоюзах, забастовках, зарплате, жилищных условиях, пенсиях и пособиях по безработице... Вот тут у нас в голове происходило полное столпотворение. Мы начинали его плохо понимать, он нас еще хуже. Наши объяснения, что у нас в Москве нужно записываться за три месяца на пошив костюма и отмечаться с шести утра, а на велосипед - шесть месяцев и так далее, он воспринимал с явным сочувствием к нашему здоровью, как легкое помешательство от голода и тюремных условий.
В свою очередь, этот Хелл довольно необычно рассказывал об Америке, я ничего подобного тогда и представить себе не мог. Всю короткую жизнь, как и мои сверстники, мы знали о жизни в Америке из фильмов «Рваные башмаки», «Великий утешитель», «Конвейер смерти», «Гибель сенсации» и других тупоагитационных; читали в газетах и журналах о зверской эксплуатации, наказаниях за брак, потогонной системе на производстве, несчастных случаях, голоде и холоде.
Конечно, из его рассказов мы тоже кое-что усваивали: ровно настолько, насколько нам позволяло наше социалистическое воспитание - что у них там продолжало твориться сущее безобразие. В то время, как у нас наводился порядок: конфисковывались дома, сараи, скот, драгоценности, любое имущество (кроме автомашин - тогда не приходило в голову, что ее можно иметь собственную, как мясорубку), у них там - наоборот: продавались дома, автомашины, мотоциклы, велосипеды, коровы и даже лошади, пальто, костюмы, обувь, в общем, что хочешь... Мы понимали и старались втолковать ему, что их моральный уровень так низок, что у них буквально «все продается». Он из-за плохого знания языка со всем соглашался (повторял «йес, йес»). Мы горячились, он сохранял спокойствие. Продолжал говорить, сколько получает слесарь, инженер, врач, учитель, машинист поезда и что в магазинах сколько стоит. Сказочно интересно! Но слушая его, я понимал, что рассказы эти в идеале подходили под ст. 58, п. 10 (да что там п. 10 - подходили под все пункты с избытком). Это был тот идеальный случай, когда следователю ничего не нужно было подтасовывать, фальсифицировать, сочинять - слушай, пиши... и удивляйся.
Но наш заокеанский гость не ограничивался только повествованием о жизни среднего американца (именно таким он являлся); он объяснял нам, и довольно темпераментно, что они там борются, чтобы жить еще лучше. С трудом понимая, как трудно жить, когда «продается все», мы совершенно не могли себе представить, за что они борются - что такое «еще лучше».
Через три-четыре дня меня перевели в ту большую камеру в центральном корпусе, где я находился вместе с Бодо до самой отправки в лагерь.
Как-то обособленно держался дядька, чуть выше среднего роста, крепкий, жилистый, лет сорока, с густыми черными усами, концы которых опускались вниз. Взгляд его был несколько тяжелым, настороженным, нелюдимым. По камере он ходил, как бы внутренне прислушиваясь и озираясь. Когда в разговоре он старался улыбаться, у него это плохо получалось - в лесу и на болотах он чувствовал себя увереннее и привычнее, чем в человеческом обществе.
Работал, вроде бы, лесником, а специализировался проводником через границу. В то время, когда без конца твердилось: «граница на замке», его специализация, естественно, требовала больших навыков, сноровки и риска. На нем был выцветший до предела пиджак, брюки, сапоги и старый брезентовый плащ - все его состояние. Вот так, с большой сучковатой палкой в руках, его и поймали, когда он возвращался с той стороны домой. Ходил много раз, еще мальчишкой, с отцом, опыт был огромный, но этот переход стал последним.
Приглядываясь к нему, я понимал, что дядька этот отличался от волка или медведя лишь тем, что за хождение по лесу брал деньги и немалые. Деньги эти ему были, по сути, не нужны - тратить не приходилось, но жадность брала верх. Отец в его возрасте был уже мертв: один из нанимателей, хорошо заплативший ему после перехода, отравил его, освободившись от свидетеля, а заодно вернув себе солидную сумму. Сын оказался счастливее, ему повезло - пограничники за неделю до начала войны оградили его от опасных клиентов-доброхотов, надолго продлив жизнь.
А вот бывший командир и, видно, большой начальник рассказывает: «Эх, товарищи, лежу и перед глазами проходит жизнь моя армейская. Да, пожил я, братцы... Особенно вспоминаются наши маневры. Ох, и лихие дни, суетливые... А после, как придешь из штаба, как навернешь котелок гороха... Вот прелесть-то...» За моей спиной слышу голос, тихий, мягкий, ровный и внушительный:
- Боже, какое ж убожество наступает. Вырождение и плоти, и духа. - Он давно наблюдал за рассказчиком, этот мужчина лет шестидесяти, с аккуратным пробором, хотя и расчесанным руками, белыми, холеными, и с голубыми, как бы выгоревшими глазами. Мечта и идеал: котелок гороха - образ нынешнего командира. А раньше помню: после маневров господин полковник приглашает на бал! Все в парадных костюмах, напомаженные, наглаженные, начищенные. Съезжаются местное начальство и губернские красавицы. Под звуки полковой музыки какие танцы! Угощение! Вино, шампанское! Тонкий светский разговор, остроты, шутки, эпиграммы, состязание ума, элегантности и манер.
А нынешний командир: посушил портянки, навернул котелок гороха... Куда же мы придем с такими идеалами? - закончил он, уставившись в угол, где параша.
В дальней стороне большой камеры сидели двое в военной форме. Один, по виду деревенский житель, хромал, другой, с тонким красивыми чертами бледного лица, придерживал левую руку, обрамленную бинтами в конце ее в форме треугольника. Он рассказывал, и тоном, и видом стараясь убедить слушателей в своей правоте. Но мне казалось, что он в который раз старался убедить и оправдать самого себя.
- Был второй месяц на передовой, в самом пекле. Только и думал, как живым остаться. На третий месяц наших истребительно-оборонительных боев понял: живым отсюда не выбраться. И вот однажды, когда по насыпи, где мы залегли, медленно проползал с лязгом и скрипом поезд, я приподнялся и схватился левой рукой за рельсы. Накатившееся огромное колесо раздавило пальцы...
Нет это не случайно, не сгоряча. Все было обдумано!
- Я врач, - продолжал он, - обследовать больного и выписывать лекарство можно и одной правой... Дали срок, естественно. Но ведь и в лагере мне будет легче других: врач, к тому же инвалид.
Хромой тоже решил завершить боевые действия до срока. Обдумали все с другом: привязали автомат к дереву, отошел, потянул за веревку - и готово... Пули попали в ногу. А другу не повезло: от вибрации привязь ослабла, и пули прошли выше - его прошило по животу. Друг заорал что есть мочи... «И попали мы под трибунал. Маненечко не рассчитали, и вот...» - закончил, виновато улыбаясь, хромой крестьянский паренек.
Так что встречались и такие «герои».
Врезалась в память оригинальная картина, виденная мной не раз на прогулках (сперва нас не выпускали, а потом, через месяца два, стали выводить примерно раз в десять дней).
Во двориках ходили гуськом, быстрым шагом; останавливаться, наклоняться, что-либо подбирать не разрешалось. Тогда я впервые увидел людей в шинелях без погон и с повязанными на головах полотенцами. «Раненные, что ли», - подумал я в первый момент, и это произвело на меня впечатление. В нашей группе на прогулке таких «разжалованных» оказалось четверо. У одного, с узкими восточными глазами, полотенце намотано было довольно красиво - в виде чалмы. У остальных - неумело и даже смешно: у кого-то развевалось сзади, у кого-то один конец болтался сбоку, а другой торчал кверху. Варианты были самые причудливые. Когда я спросил, что это с ними, мне объяснили: «Фуражки и погоны у них отобрали - такой порядок». Была зима, с голой головой не выйдешь. Вот и ходили они в этаком индо-персидском стиле. Конечно, будь рядом слон или верблюд - ничего особенного, элементарная экзотика.
Выглядело это весьма романтично, но по сути своей до идиотизма нелепо и даже бесчеловечно. Однако эта «остросюжетная» романтика плохо воспринималась, так как все герои ее постоянно ощущали сильный голод, притуплявший всякие впечатления.
Поэтому рассказы о вкусных блюдах и их приготовлении были одним из излюбленных развлечений. «То-то и то-то лучше жарить так... А можно еще и эдак... А подливка делается из... с добавлением... смешать и немного подогреть... Вы что, не знали, что самое вкусное, если взять... перемешать, а потом добавить... О-о-о! Все это запечь в духовке. А когда слегка обжарится, полить этим... и остудить, и посыпать... Вы представляете, какой запах! А вкус!.. Вот теперь расскажу я вам рецепт, который, наверняка, никто не знает...».
Увлеченности и темпераменту рассказчика мог бы позавидовать любой выдающийся мастер художественного слова на эстраде, маститый драматический актер. Никому из них не удавалось достичь таких высот и, наверное, не удастся, так как они опрометчиво выходят на эстраду сытыми. А вот не покорми их несколько месяцев, так откуда что возьмется... Рядом с рассказчиком двое или трое сидят и слушают не моргая. Рассказ - своего рода словесное кино на исключительно захватывающий сюжет. Послушали и стало легче - вроде бы что-то съели (хотя бы в воображении). Весь этот текст ночью еще и приснится. Но о снах потом. Голодно было неописуемо. Систематический голод - это не то, что вдруг не поесть два-три дня.
Конструктор с какого-то авиазавода мыл большую камеру только за то, чтобы ему давали ведро из-под овсяной каши. Деревянной ложкой при раздаче оно выскребалось начисто. Но когда из чайника он обливал его стенки кипятком, а затем тщательно обмывал их руками, то вода на дне ведра делалась мутной и пахла кашей. С каким блаженством и жадностью он ее выпивал, смакуя по глоточку.
Раз в месяц, а то и реже, была баня. Баня (правда, похолоднее обычной) как баня: с шайками, скамейками, два крана - теплый и холодный. Вытираться было нечем - просто надевали горячее белье из прожарки. Перед баней надзиратель быстро стриг голову и лицо машинкой. И так неряшливо, что получался эталон классического арестанта.
А теперь о снах. Сны - это, пожалуй, самое издевательское, самое подлое и коварное, что может придумать природа для человека, находящегося в данном положении. Снятся дом, дети, родные, любимая работа, увлекательные дела, улицы города, поля, леса, работа в саду, рыбалка на тихой реке или озере, даже собаки. Причем все это так явственно и четко, что человек буквально живет в этом сне... И вдруг стук, окрик, открываются глаза и... камера, решетки, серая дверь с глазком. Человек обычно лежит две-три минуты, не в состоянии сразу переключиться, осознать реальность, цепляясь за то, что только что видел во сне.
Кстати, такая подробность: всем без исключения, независимо от возраста, образования и положения, снятся все любови, начиная со школьной скамьи, но не снятся жены (хотя наяву и думают, и вспоминают именно о жене, а о других вспоминать не приходит в голову). Почему так, никто объяснить не может. Об этом разговаривали и тогда в «Бутырках», и сейчас в «Крестах».
По сравнению с большинством мне повезло - через полгода пребывания в «Бутырках» меня вызвали и объявили, что «тройка» - Особое совещание решило отправить меня в лагерь сроком на семь лет. Церемониал вынесения приговора был предельно прост: собрали в коридоре группы, проводили в какую-то комнату, в которой мы выстраивались в очередь к столу. Сидящий за столом лейтенант скороговоркой, быстро называл срок, на который арестованный отправлялся в лагерь, затем показывал пальцем, где надо расписаться на маленьком листе, величиной с открытку. И тут же монотонным голосом объявляет решение следующему. Так начиналась новая страница в жизни героев всенародной трагедии. В лагере, далеко на севере, мало что еды катастрофически не хватало, но нужно было еще, стоя по щиколотку в болоте, заготовлять лес.
Глава VI. ПО ТРОПАМ ЛАГПУНКТОВ
В огромных камерах, находящихся в центральном корпусе (перестроенная бывшая церковь), мы ожидали отправления в лагерь. И вот часа в четыре утра, потемну, нас подняли, погрузили в машины «черный ворон» и привезли, как я потом догадался, на запасной путь Нижегородской ветки Курского вокзалаНыне этой ветки, находившейся у Абельмановской заставы, нет. Она являлась веткой Юрьковского направления Курского отделения Московской железной дороги..
Место глухое - ни одной посторонней души: конвой и собаки. Вывели из машин, построили в две шеренги вдоль «столыпинских» вагонов с решетками. Под лай собак пересчитали и погрузили в вагоны. Тут же перегнали наши вагоны по путям, подцепили к какому-то составу, и мы поехали.
В вагоне нам выдали по куску хлеба граммов по 300 и по две селедочки - это на всю дорогу. Рацион был хорошо продуман: селедочка отбивала аппетит, а что пить хотелось ужасно, это не важно. В уборную за сутки вывели по одному один раз, и я хорошо помню, как двое в нашем купе сливали мочу в свой сапог, а когда мы прибыли и нас высадили на станции Сухобезводная, они вышли на снег с одной босой ногой, вылили содержимое из сапога и тут же его надели.
Очевидно, нечто подобное происходило и в других вагонах. Тут нужно пояснить, что «столыпинские» вагоны являли собой вершину организации предреволюционного тюремного режима: внутри они разделены на купе. Перед каждым купе - окно с крепкой изящной косой решеткой, а сзади - дверь и стенки с встроенными такими же решетками, так что конвой, постоянно прохаживающийся по коридору, хорошо видит все, что делается в каждом купе.
На станции Сухобезводная, на соседнем пути, стоял другой состав из обычных товарных вагонов-теплушек, в которые нас быстро запихнули, захлопнули раздвижные двери, и мы вскоре поехали в полной темноте, так как верхние окошки были закрыты железными ставенками, обычными в этих старых теплушках. Через каких-нибудь два-три часа по лагерной ветке, по которой вывозили лес, отчаянно раскачиваясь на стыках, мы прибыли и остановились недалеко от одного из лагпунктов - № 4.
Вот мы, наконец, и на воле, на свежем лесном воздухе - сбылась долгожданная мечта. Правда, «мечта» была окружена двойным рядом колючей проволоки и смотровыми вышками с вооруженной охраной, но это уже детали, которые не могли омрачить общей радости. Первые несколько дней нас оформляли, к каждому присматривались. Присматривались и мы, изучая лагерь и его особенности.
Под воздействием прилива жизнерадостности большинство имевших какие-то вещи стали менять их на хлеб и другие продукты. Один обменял джемпер красивый, шерстяной на пайку, я - хромовые сапоги и одеяло из верблюжьей шерсти (полученное мною перед отправкой) на полную миску каши (остальные вещи и мешок у меня украли), какой-то солидный мужчина лет пятидесяти - кожаное пальто на буханку хлеба. Меняли, в основном, бесконвойные, и все наши вещи уходили за зону. Все расставались с ними беззаботно и даже радостно. Во-первых, появилась реальная возможность поесть, во-вторых, был апрель, с каждым днем становилось все теплее, и всем казалось, что теплые вещи только обременяют, практически они уже не нужны. Это был истинный пир во время чумы. Еще два дня назад трудно было поверить, что эти тихие, со всем смирившиеся камерники имеют такое бурное тяготение к бесшабашному кутежу. Облик каждого и всех менялся на глазах: разношерстная толпа прибывшего этапа, обремененная мешками и узлами, через неделю превратилась в безликую, однородную массу лагерных заключенных в потрепанных телогрейках, брюках, примитивной обуви, без «багажа» и «ручной клади». Но зато все они шли бодро и весело, как ребенок за летящей бабочкой, не видя края обрыва, навстречу новым испытаниям, которые не заставили себя долго ждать.
Лагерь - не тюрьма. Здесь режим четкий и жесткий - не поваляешься, весь день на ногах. Очевидно, поэтому так быстро таял состав нашего этапа в первый же месяц: сильно ослабевшие люди перешли на такой режим существования, который и не каждому здоровому был под силу. В результате через два-три месяца половины из прибывших с нашими вагонами уже не было в живых. В основном - это старшая по возрасту часть заключенных. Оставшихся таким образом перевели на рабочий 18-й лагпункт.
Режим был такой: в 5 часов подъем - своеобразным будильником являлись удары кувалдой по рельсу около лагерной вахты (проходная у ворот), в 6 - в столовой завтрак (пайка хлеба и кипяченый рассол от огурцов с несколькими зернышками овса на дне миски), в 7 - построение у лагерных ворот, побригадно.
Выходили на работу каждый день, независимо от погоды и дня недели, рабочий день - десятичасовой. При построении у вахты крутились бригадиры. Каждый проверял свою бригаду, подходил к начальнику конвоя и говорил ему, что такая-то бригада готова. Начальник конвоя громко произносил: «Бригада, внимание! Напоминаю правила хождения под конвоем: шаг вправо, шаг влево считаю за побег, применяю оружие без предупреждения. Бригада, вперед!» Это его «благословение» называлось «молитва», после которой открывались ворота, и мы выходили из зоны.
Шли около часа по проселочной дороге, а потом сворачивали в лес (Унжлаг, в отличие от строительных, промышленных и других лагерей, был лагерем простым - лесоповальным). В ясную теплую летнюю погоду такой марш не труден, но погожие дни в таких местах - редкость, потому остаются в памяти одни дожди. Уже при выходе из зоны телогрейка и коленки ватных брюк начинают промокать, а к приходу в лес делаются мокрыми насквозь. И еще лужи на пути. Какая бы лужа ни попадалась, идешь по ней уверенно и твердо, как слепой, не пытаясь перепрыгнуть или обойти, так как и то, и другое практически невыполнимо: перепрыгнуть нельзя - не видишь края, его скрывают впереди идущие, обойти не дадут соседи справа и слева, а если ты крайний и попытаешься ее обойти, то могут вполне практически напомнить «шаг вправо, шаг влево», чтобы больше так умно не шагал, не действовал на нервы конвою, не подавал «плохих примеров» другим.
А результаты «хождения по лужам» зависят от того, что надето на ногах: если чуни (элегантная, фантастически простая по покрою модель, сшитая из прорезиненного толстого брезента), то вода забирается внутрь довольно легко и остается там до возвращения в барак вечером, если лапти - ноги опускаются в воду, как босые, но вода так же мгновенно и исчезает, и при ходьбе ноги быстро высыхают. Лапти, конечно, величайшее изобретение - это самая удобная, легкая и теплая (даже зимой) обувь, которая никогда не жмет, ничего нигде не натирает. Вы понимаете, как много теряют наши доценты, профессора и академики, пренебрегая лаптями на долгих заседаниях ученых советов, не говоря уж о модницах, так необдуманно приходящих в театр в новых неудобных туфлях на высоких каблуках. Как еще давят на нас условности. Но с театром все проще - здесь все трудности на добровольных началах, в лес же мы приходили под конвоем...
В лесу бригадир обходил делянку, расставлял людей, говорил и показывал, что кому и как нужно делать. Все бригадиры были уголовники, со «стажем», давно привыкшие к лагерному режиму. Например, наш, с провалившимся носом, глубоко посаженными, бегающими жульническими глазками, жилистый, небольшого роста, с весьма ограниченным образованием (думаю, что с двумя классами, в лучшем случае), находился в лагере с его основания, с конца 20-х годов, отсидел свой большой срок - 15 лет (за бандитизм) и остался в лагере.
- Ну куда я пойду, когда там какая-то война идет и вообще не поймешь, что творится: людей все гонят и гонят. К тому же и делать я ничего не умею. А что умею - здесь опять окажусь, - процедил он как-то со злой усмешкой.
Умел он мгновенно перевоплощаться: на редкость плебейская, заискивающая улыбка и подобострастие, как у голодной, бездомной собаки, - когда говорит с конвоем или лагерным начальством, и хищный взгляд и звериный оскал - когда обращался с заключенными. Этот сорокалетний современный дикарь не представлял себе, где находятся города Царицин, Самара, Екатеринбург, а о существовании Сталинграда, Куйбышева, Свердловска и не подозревал. Сам родом из-под Новониколаевска, он не ведал, где находится Новосибирск и что есть у нас такой город. Вообще-то он ничего не знал и знать не хотел.
Когда прибывший одновременно со мной в его бригаду москвич, старше меня вдвое, улучив минутку в обед, стал ему рассказывать о метро - что это такое, а я вставлял на подхвате фразы, поясняющие, что и как, он тупо слушал нас, как малайцев, ничего не понял и обозлился на нашу осведомленность. И после этого стал относиться к нам еще хуже и теперь уже не допускал никаких разговоров в течение всего дня.
Сталинские лагеря отбирали и выковывали таких людей. Именно они были нужны и поэтому особо ценились. К этому времени и лагеря, задуманные как исправительно-трудовые, уже перестали быть таковыми, а стали лишь изнурительно-истребительными. И на этом этапе развития лагерной системы именно такие люди были там необходимы: ограниченные, жестокие, если что не так - брали кол, которым подпирался сложенный лес, и били провинившегося по' спине. Работающие в бригаде для них были ничто, отношение к ним точно такое же, как у надсмотрщиков к неграм-рабам на кофейных плантациях где-нибудь в Африке или Южной Америке. Наш бригадир жил бесконвойно за зоной с женой в отдельном домике. Жена была местная, дом принадлежал ей.
В этот день, обойдя делянку второй раз, бригадир отвел меня в мелколесье и сказал: «Вот отсюда начинай и туда пойдешь. Эту часть справа тоже прихватишь». Деревья небольшого диаметра каждый валил в одиночку, это несложно. Подрубаешь с одной стороны, а пилишь с другой (наискосок, чтобы очень низко не нагибаться), и дерево падает на свободное место (двигаешься по лесу как бы спиной - иначе деревья будут виснуть на еще не спиленных). Повалив три-четыре дерева, быстро обрубаешь сучья и вершину, распиливаешь дерево на двухметровые кряжи, после чего дорубаешь сучья, оказавшиеся внизу, затем собираешь их и складываешь между забитыми на расстоянии двух метров кольями.
От четырех-пяти деревьев получается в лучшем случае один ряд, выложенный на земле, а точнее, на подложенных слегах. А сколько нужно таких рядов, чтобы получилась высота в один метр? Крутишься, вертишься, пилишь, обрубаешь, таскаешь, но выкладка заполняется необыкновенно медленно...
И вот, наконец, высота метр - значит, поставлено, как здесь говорят, 4 кубометра леса. Это минимальная норма. При невыполнении могут быть неприятности, а при выполнении - минимальная пайка хлеба и еда. По лагерным требованиям, следующей идет норма - 6 кубометров, затем «рекордистская», как ее здесь называют, - 8-10 кубов - это большая пайка (600 граммов хлеба) и дополнительная каша.
Сперва я с большим трудом выполнял минимальную норму, но приспособившись, стал делать даже 6-8 кубометров. Всего за время пребывания в лагере я поставил более 1000 кубометров леса.
Кроме дров, мы заготовляли древесину разного назначения: в том числе деловую древесину - бревна хвойные длиной по 6-8 метров. В этом случае выполнить норму было намного легче. Более опытные члены бригады вместе с бригадиром валили крупный лес и обрабатывали его. Каждое крупное дерево должно упасть в определенном направлении, в точно заданное место, затем его нужно правильно распилить на установленную длину. В руках у опытного бригадира - рогатина (что-то вроде ухвата на трех-четырехметровой слеге), ею он упирается в дерево, чтобы придать ему при падении правильное направление. Когда дерево имеет наклон в противоположную сторону или ветер дует навстречу повалу, пользовались двумя, а то и тремя «ухватами».
К одному крупному повалу бригадир подключил и меня, приказав убирать сучья. Ели валили огромные, развесистые, сучков было много.
Я отнес очередную большую охапку и вернулся за следующей. Среди трехметровых густых веток меня не было видно. Трое валивших следующую ель, ожидая, когда и куда она повалится, напряженно смотрели на ее ствол и, естественно, забыли обо мне. Заметили меня, копошащегося в гуще ветвей, когда дерево начало падать в мою сторону. Они закричали. Но из ветвей через поваленные стволы не убежишь. Видя падающее на меня дерево - неумолимо надвигающуюся смерть, - я лег на землю под ветки у ствола лежащей рядом ели и стал ждать. В эти секунды в голове промелькнул подобный случай, когда падающая ель пошла с «поворотом». Заключенный также упал у ствола лежащей ели. Лежал спокойно, так как дерево должно было упасть в стороне от него. Подвело вращение и ветер. Ель упала на него, и сломанная здоровенная ветвь проткнула его насквозь, воткнувшись в землю. Когда подошли, он был живой и без конца повторял: «Поднимите меня, поднимите... поднимите». Моментально отпилили елку с двух сторон. Повернули его вместе с елкой, выдернув острый сучок из земли, и, обтерев его, сдернули с него беднягу. Он охнул и умер, когда его клали на телегу, телогрейка, проштампованная «фирмой» «УНЖЛАГ», вся была наполнена кровью: с нее капало, как с невыжатого одеяла...
Дерево рухнуло со страшным треском, ломая ветви - свои и той ели, у которой я лежал. К счастью, упало оно по другую сторону моего ствола. Меня не задавило и не убило: самортизировали ветки, под которыми я лежал, но ветками хлестнуло так, что после этого долго болели спина и плечи: мне повезло, а то могло бы шутя перебить позвоночник или вдавить голову в землю. Со стороны валивших деревья эти подробности были не видны, и они поняли, что со мной все кончено. На их крик пришли те, кто работал рядом. Отсутствие с моей стороны каких-либо признаков жизни подтверждало их предположения. Когда на той неделе скатившимся при погрузке бревном одному заключенному переломило обе ноги, -он кричал так, что было слышно до самого лагпункта. А тут полная тишина.
- Убило его, как муху, сразу. Повезло - не мучился, - громко и отчетливо ободрил остальных бригадир.
Все потихоньку стали пролезать сквозь ветви упавшего дерева, чтобы посмотреть, насколько сравнение с мухой верно.
Оглушенный и ошарашенный ударом, я поднялся не сразу, как раз в тот момент, когда подбирались к месту, где я лежал. Ветки зашевелились, и сквозь них высунулась моя бледная, ошалевшая физиономия. Увидев, что я жив, и по моим движениям поняв, что и невредим, они более удивились, чем обрадовались. Бригадир даже не спросил, как я себя чувствую, повернулся и пошел валить следующую ель. Я же, охая и кряхтя, в каком-то тумане, потащился с сучками в сторону, раздумывая еще об одной реальной возможности окончить пилить лес досрочно.
Уже два года находился в нашей бригаде молодой малый, худой до невероятности. Я таких раньше не встречал. Когда он в теплые дни без рубашки орудовал пилой, его фигурка сливалась с деревянным каркасом большой пилы «канадки» и казалась ее составной частью: на руках ни мяса, ни жира, ни мышц уже не было. Они выглядели как палки, скрепленные в локтях болтиками. Последние дни на обратном пути из леса он почти валился с ног. Как-то утром этот ходячий скелет отправился в санчасть и не вернулся. На другой день прислали двух мужчин лет тридцати-тридцати пяти из вновь прибывших.
Осенью стало работать значительно труднее. Правда, с новым пополнением наша бригада нормы выполняла. Но это как бы сгоряча: новые хотели показать, что не подведут, мы же не могли им уступить. Однако дни становились короче, с утра до вечера низкие облака и дождь - то моросит, то сеет, то льет откровенно. Телогрейки каждый день мокрые - то больше, то меньше. Теперь у нас их было две. На нижнюю полотняную рубашку надевалось вместо пиджака сравнительно легкая, а на нее верхняя - побольше и потолще. Эта верхняя редко промокала насквозь, так как мы работали усиленно, и от нас шел пар, а в перерывах между дождями и в обед сушились у костра, так что она за день и мокла, и сохла: окончательно же досыхала ночью в бараке.
Возвращались в семь часов потемну. В лагере очищали ноги от налипшей грязи (теперь на ногах были прорезиненные чуни, а внутри бахилы - ватные стеганные носки) и шли в столовую. Ужинали быстро, так как следующие бригады уже ждали в дверях, хлеб доедали в бараке. С восьми до девяти - свободное время, можно что-то зашить, перешить, сменить в каптерке то, что уже невозможно носить. Но это делали как исключение - главное скорее лечь спать. После девяти из бараков выходить нельзя и всякое перемещение по лагпункту категорически запрещено. Недисциплинированному и рассеянному выстрел с вышки напомнит о порядке, если тому повезет и он успеет его услышать.
В бараке тепло. Дежурные истопили печь, и вокруг нее на веревках из скрученных тряпичных лент каждый вешает свои мокрые бахилы. Затем, подойдя к нарам (у меня были верхние), стелит толстую наружную телогрейку - на одну половину ложится, второй накрывается, а скатанный внизу рукав служит подушкой. К утру телогрейка делается совершенно сухой. И так каждую ночь.
А ночи делались длиннее и холоднее, дни же, естественно, короче. Все труднее становилось работать на делянке еще и потому, что из-за дождей все болота и болотца постепенно наполнялись водой и слились в одно большое с разным уровнем воды: где глубже, где мельче. Одинаковый уровень был только в чунях, надетых на ноги.
Конечно, мы старались стоять на кочках или на валявшихся где-то слегах, обломках, но кочка, даже самая крупная, - не пьедестал, а заключенный - не статуя. Находясь целый день в движении, постоянно проваливаешься выше щиколотки, но на это никто внимания не обращает - в чунях давно вода и ноги привыкли к этому. Все дело в привычке и адаптации - бегает же барбос целый день по улице и не охает, и не вздыхает по поводу своих мокрых ног, его занимают мысли - где бы поесть и как бы выжить, - и нас тоже. И чавканье под ногами воды в течение всего дня делается привычным и воспринимается как должное.
В нашей советской системе все было хорошо продумано и спланировано. Еще в школе нас учили петь новые патриотические шлягеры, декламировать стихи, полные коммунистического пафоса.
Нам хлеба не надо!
Была бы работа.
Нам солнца не надо!
Нам Партия свет...
И теперь многие из нас получили, о чем мечтали: хлеба не было - было вдоволь работы, а свет солнца заменяли улыбки с портретов вождей. Одна из форм олицетворения счастья - исполнение мечты. Мечта стала былью, но на построении у лагерных ворот ни у кого счастливых улыбок не получалось.
Загнанный в лагерный режим заключенный не имел времени и сил думать, размышлять, как-то сопротивляться или протестовать - он молча, и довольно безропотно, вместе со всеми выполнял все, что требовалось. Для сопротивления нужны силы. Но и сила сама по себе не решала ничего.
Помню, еще летом в одном бараке трое незадолго до того прибывших заключенных отказались выйти на лесоповал, требуя легкой работы в лагере. На другой день им не выдали хлеба, - правда, голодные они не остались. На следующий день они опять не вышли. Вероятно, в конце концов. Им нашли бы место, но в бараке к ним присоединились еще пять матерых, крепких, уже бывавших в лагерях блатных ребят. Стало ясно, что завтра может не выйти на работу весь барак (в данном случае небольшой - человек тридцать) и этот бунт послужит примером для всего лагеря. Утром перед разводкой - построением у вахты - к ним в барак пришли начальник лагпункта, нарядчик и шесть человек конвоя. Начальник предупреждал и угрожал, нарядчик, сам из уголовников, уговаривал и успокаивал, но они - ни в какую.
Тогда вывели их из барака, повели через вахту за зону. Они были уверены, что их ведут в БУР (барак усиленного режима, вроде общего карцера). Но выведя из ворот, группу повернули в другую сторону, налево, провели вдоль проволочной ограды к конюшне, которая хорошо видна с площадки у вахты, где все собрались, и у ее стены восемь человек саботажников расстреляли. Сквозь колючую проволоку, хотя и натянутую в два ряда, всем было хорошо видно. После этого никому не приходило в голову не только от чего-либо отказываться, но и что-либо нарушать.
Надо полагать, начальник лагпункта действовал точно по инструкции и в соответствии со своей совестью. Но не стоит спешить с выводами в отношении его профессионального долга. Например, инструкцией не предусмотрено битье заключенных сапогами ловко по почкам, после чего они тихо таяли и умирали, или привязывание провинившегося веревкой за руки к седлу скачущей во весь опор лошади. Так однажды он поступил с убежавшим с лесоповальной делянки и пойманным на другой день заключенным, проскакав мимо нашей колонны, направлявшейся на работу, так сказать, для острастки и назидания. Говорили, что в этих случаях он всегда так делал. До сих пор, когда я вижу на экране подобные кадры из приключенческих фильмов про диких индейцев и восточных деспотов, невольно вспоминаю, как это происходит в жизни: отчетливо вижу садистское выражение лица начальника и обезумевшего от истязаний беглеца.
А ведь я видел этого человека, когда нас строили у вахты на работу. Спросил у соседа:
- Что это он стоит здесь, а возле конвой?
- Убежал, а сегодня ночью привезли. Так всегда делают, чтобы все видели пойманного.
Здоровый, высокий мужчина лет тридцати, смуглый, с прямыми, черными волосами (по-моему, цыган), прижавшись к стенке вахты, испуганным, от ужаса невидящим скользящим взглядом провожал наши колонны. Тогда я не представлял себе его состояние, а потом понял - он хорошо знал, что его ожидает. И такое ожидание - самое страшное. Потом, согласно инструкции, его истерзанный и окровавленный труп сутки лежал у вахты. Шел дождь, и он буквально плавал в крови.
Лев Толстой осудил полковника в своем, всем хорошо известном рассказе «После бала». Но то был полковник царской, прогнившей, чопорной армии, а ведь это начальник - советский. Их разделила и противопоставила революция. Но, оказывается, далеко не во всем.
Но главное в данном случае не революция, не противопоставление и не приступ жестокости неуравновешенного человека, а естественное формирование на местах разгула как результат царившей в стране атмосферы вседозволенности и стремления достичь повиновения и порядка любым путем.
В каждом лагпункте имелся нарядчик, он всем и распоряжался. Наш Степан Гаврилович, которого местная знать (в основном уголовники: бригадиры, заведующий столовой, складом, пекарней, хлеборезкой, баней) называла Степка-Бутуз или просто Бутуз, был коренастый, молодой, с красной мордой бандюга, всегда слегка выпивший. Слегка выпившим он казался не потому, что знал меру или предпочитал малые дозы, а просто свалить его с ног любыми дозами было невозможно. Конечно, вся лагерная знать резко отличалась от нас цветом лица, но Степан Гаврилович в такой же степени отличался от них: казалось, от него можно прикурить. Свежий лесной воздух, хорошее питание, крепкое здоровье помогали ему, несмотря ни на что, всегда устойчиво стоять на ногах. Засунув руки в продольные карманы полупальто, он красовался перед всем лагерем.
Где бы Степан Гаврилович ни находился, он употреблял только мат, причем какой-то невероятно разухабистый и грубый. В конторе, где работали три молодые женщины, по виду хорошего воспитания, это производило особенно сильное впечатление.
- Степан Гаврилович, мне стол большой надо бы, - говорила одна из них, примостившись за маленьким столиком с кучей бумаг.
- Хрен тебе большой надо, - отвечал он резко, с самодовольной ухмылкой, - а не стол.
И хотя с ними он так разговаривал постоянно, они каждый раз сразу съеживались, как бы погружаясь в небытие, и дальше отвечали ему не своим естественным голосом, а как у чревовещателей.
Бригады, возвращаясь из леса, проходили через ворота. Вот тут-то как раз я и" бросился в глаза нарядчику. Он посмотрел на меня пристально (выглядел я, наверно, на редкость измученным и несчастным), и где-то в глубине его взгляда можно было угадать сострадание. Нарядчик подошел и сказал, что есть для меня работа -завтра утром он мне все покажет и расскажет, - повернулся и ушел так быстро, что я не успел ничего сообразить.
Утром, когда мы построились у ворот, нарядчик действительно подошел ко мне, отвел в сторону, где стояла лошадь, запряженная в телегу с одной бочкой без крышки, и сказал: «На работу больше не пойдешь, будешь чистить уборные в лагере».
Конечно, это было намного легче, чем, пройдя 3-5 километров, пилить на болотах лес, и я, тронутый его добротой, поблагодарил его от души. Он буркнул мимоходом что-то изысканное на своем матерном языке и ушел.
Считалось, что любая работа в лагере - лучшее, о чем можно мечтать. И я, окрыленный и растроганный, подошел к лошади, погладил ее по лбу, это ей, видно, понравилось, и, когда я взял в руки вожжи, она послушно пошла рядом со мной к главной уборной лагеря. Как полагается, мы заехали сзади, и я стал черпаком наполнять бочку. Чтобы не измазаться, я держался за конец длинной палки, а потому замахи черпаком были отчаянные и угрожающие, как взмахи копьем у рыцарей на турнирах. По мере наполнения, как я ни старался, брызги из бочки делались все выше и больше, у меня стало складываться впечатление, что они главным образом летели в мою сторону. Но взглянув на лошадь, понял, что ей тоже порядком досталось.
Когда я смирился и уже стал привыкать к своему положению (к тому же первая бочка была почти наполнена), мимо проходил нарядчик. Осмотрев внимательно меня, все сооружение на колесах, блестящее, как свежевыкрашенная карета, вздрагивающий круп лошади, у которой спина, хвост и задние ноги были в таком же живописном виде, как и я сам, он кашлянул, обвел еще раз все пристальным прищуренным взглядом, затем с большим, чем обычно, добавлением матерных слов велел мне идти за ним. Мы пошли, и он всю дорогу изъяснялся присказками, напоминающими философские рассуждения на древнем китайском языке.
Мы подошли к каптерке. Нарядчик приказал выдать мне телогрейку и брюки, а эти выбросить, обрамляя свой приказ тирадой сложных словосочетаний не в мою пользу. Кладовщик, взглянув на меня соответствующе, бросил мне на ящик новую пару, тоже разукрашенную заплатками, поверх которых пестрели прямоугольные крупные штапмы с одним мрачным словом «УНЖЛАГ», и сказал: «Не подходи! Сними все там, за углом, и брось». Я разделся, внутренней частью телогрейки утер лицо и руки, затем умылся в луже, переоделся, долго отмывал онучи и лапти... В общем, провозился все оставшееся «рабочее время». Выбросил и кепку. В бараке мне дали другую - одного из умерших.
Нарядчик тут же нашел кого-то, передал ему мою должность, и тот пошел отмывать лошадь. Мужичонка на этот раз оказался шустрым и ловким и работал на этом посту долго и успешно. Сделать карьеру на поприще ассенизатора мне не удалось, и на другой день я опять со своей бригадой отправился в лес.
В лагерном лесу хорошо. Какое разнообразие девственной природы! Кругом нетронутый лес. Никаких фабрик, заводов, автомашин, бензопил. Воздух ароматный, прозрачный, чистый, как на старинных картинах фламандской живописи. Тут и птички весело щебечут, и букашки, и жучки жужжат, и комары на все лады пищат, последних особенно много. Нагнешься, встанешь на четвереньки попить из лесного ручейка - лягушки в той же позе сидят рядом и тоже пьют и брюшко мочат...
Какое единение с природой, какая гармония! Как близко ее там чувствуешь! То гриб какой-то, то ягоду сорвешь. И с каким аппетитом (прямо скажем - с жадностью) - съешь! Разве можно все это так прочувствовать и оценить на «постылой свободе»? И если б еще кормили, и не было бы двенадцатичасового рабочего дня без выходных, да и были бы хоть какие-нибудь матрасик, одеяльце и подушечка, да не было бы изобилия клопов и вшей, то, безусловно, воспоминания о лагерях были бы самые романтические. Природа -великое дело, и нигде человек с ней не был так близок, как в советских лагерях! Лагерь - это хорошо!
В лесу я уже научился работать здорово. И после той злосчастной бочки здесь мне казалось, как в раю. Да и к людям стал привыкать. Бригада трудилась слаженно и результативно: в среднем на каждого приходилось 9-10 кубометров. Тянулись друг за другом, чтобы не потерять «высшие показатели», так как это - высший паек - единственное средство выжить. Я был намного моложе остальных, и потому мне особенно хотелось чувствовать себя на их уровне и не отставать ни в чем. Любые поблажки воспринял бы как унижение, но их не было и в помине. Очевидно, все понимали это и относились ко мне как к равному. Но в лесу работать пришлось не долго. Перетаскивая с напарником, одним из новых здоровых мужчин, тяжелые бревна, я надорвал живот. У меня начались боли, слабость и расстройство желудка. Утром я об этом сказал бригадиру, и он, оглядев меня холодным опытным взглядом, вскинул голову и сказал коротко: «Зайди в»санчасть». В санчасти меня освободили от работы на три дня. За это время лучше мне не стало, но освобождения я больше не получил. Однако мне повезло: объявили выходной. Да, здесь тоже предусмотрены выходные - один раз в 30-35 дней. В этот долгожданный нерабочий день мы строились на вахту у ворот, как обычно. Продержав у выхода час-полтора, нас выводили на пустырь и сажали на землю. Летом в солнечный день сидеть было приятно, но под осенним дождем приходилось приседать на корточки, потом ложиться то на один, то на другой бок, так как просидеть на корточках три-четыре часа вряд ли кто сможет. Главное, что вынуждало начальство делать эти «выходные», - необходимость (по инструкции) делать обыск во всех помещениях лагпункта.
Когда, просидев и пролежав в грязи под дождем, вывозившись, как чушки, мы, наконец, возвращались в свои теплые бараки, делалось приятно и радостно, и мы жалели, что выходные у нас - редкость. Но лагерная практика стремилась убедить в обратном - насколько без выходных жизнь проще и стабильнее.
Возвращались мы в перевернутые вверх дном бараки как раз к обеду. После обеда сушились, чистились, приводили свой «очаг» в порядок, а там и отбой. И все-таки выходной - это хорошо: в бараке дождь не идет и под ногами сухо.
Как в любом человеческом обществе, были все время какие-то новости. Сегодня, например, дневальные рассказывали о том, что в БУРе на днях съели бригадира. Из БУРа на работу выводят в последнюю очередь с усиленным конвоем. Вывели, посчитали - одного нет. Всполошились - побег! «Ну шо психуешь, курва! Там он, иди посмотри», - сказали конвою. Когда вошли в барак, за плитой увидели голову, ноги, руки - в общем, все, что осталось от здорового мужика-бригадира. Озлобленность на него и голод привели к такой неожиданной развязке конфликтов, возникавших во время работы.
А конвой успокоился, заставил отнести все это напротив в морг и повел бригаду на работу.
Эта новость, как и любая другая, была воспринята без всякого любопытства и интереса. Главная новость, с которой засыпал и просыпался каждый, - это то, что он еще жив.
На другой день я оказался опять в лесу, продолжая выполнять тяжелые работы с больным животом. К середине дня мне стало совсем плохо и на обратном пути мне разрешили идти в конце колонны, держась за край телеги, в которой лежали пилы и топоры.
Производственные условия лагеря позволяли продуктивно работать несколько месяцев, в редких случаях год - и человека нет. Но место ушедшего из жизни занимали другие ввиду спланированного стабильного притока новой бесплатной силы.
До сих пор не могу спокойно бывать в лесу. В нем я не отдыхаю - хочется скорее бежать оттуда. Даже чудный лесной воздух ложится гнетом на плечи и давит, как когда-то бревна и слеги.
Утром я попал в стационар, так как у меня открылся кровавый понос, к вечеру резко поднялась температура, до 39°. Я думал, что это приступ малярии. С каждым днем становилось все хуже, из меня почти беспрерывно текла кровь. Учитывая, что здесь не было постельного белья, а нательное не менялось (приходилось подкладывать какие-то тряпки, которые мне давал сердобольный старик, лежащий напротив), можно легко представить, как это было тяжело и неприятно. Меня стали причислять к безнадежным.
И сейчас ясно вижу этот больничный барак. В нем, в отличие от обычных лагерных бараков, нары были не в два этажа - на верхний никто не смог бы подняться, - зато на нижних мы лежали по двое под одним выношенным серо-коричневым байковым одеялом. На деревянном столбе, подпиравшем дощатый потолок и расположенном в центре, виднелась прибитая дощечка, на ней мерцала горевшая всю ночь коптилка - сплюснутая вверху гильза с фитилем, придавая причудливые силуэты всему окружающему деревянный засыпной барак находился у границы территории, обнесенной двойным проволочным ограждением, а потому в нем имелась только два небольших окошка и дверь. По внутреннему призрачному виду и по своей сути это помещение смахивало на сени в загробный мир. Впечатление усиливала рядом стоящая домушка с крепкими решетками и двумя замками на тяжелой дубовой двери -морг, врата в тот «лучший мир». Решетки на морге были не зря. Случалось, что туда умудрялись залезть и отрезали мягкие части у трупов.
Врач, тоже заключенный, каждый день делал обход, так сказать визуально. Он проходил вдоль нар и смотрел на лежащих. Даже не обращался с традиционными вопросами: «Как себя чувствуете?» или «Что беспокоит?». И хорошо, так как если бы он задавал эти вопросы, они прозвучали бы как издевка. На пятый день моего пребывания там я услышал, как он, показывая дежурной сестре на меня и на еще одного «доходягу», сказал:
- Эти двое, наверное, до утра не доживут.
И действительно, того другого утром вынесли.
Сосед мой по «больничной койке» (образно выражаясь, поскольку в данном случае никакой койки не было - ее заменял деревянный щит в три-четыре доски, без подстилки. Доски рассохлись и снизу в щели дуло) отличался беспокойным характером: то вертелся с боку на бок, то садился прямо мне на ноги, так как я лежал с краю, и начинал перебирать завалявшиеся кусочки и крошки сэкономленного хлеба. В эту ночь, наконец, я спал спокойно, сосед меня не тревожил. Во сне вдруг почувствовал, что слева мне холодно, как у каменной стены. Пригляделся - сосед лежал на спине мертвый с открытыми глазами и открытым ртом. Пришлось стащить с него часть одеяла, чтобы, проложив его между нами, доспать до утра. Утром покойника вынесли... Сутки я блаженствовал. Потом ко мне положили другого, но теперь у меня было место около стенки.
Когда я чуть-чуть стал приходить в себя и мог сидя глядеть в окошко, я видел, как по утрам плоская телега с большим ящиком без крышки, имевшим высокие борта, вывозила на вахту трупы. Ящик этот был рассчитан на четыре персоны, а когда оказывалось больше - из него торчали ноги и руки. Эту плоскую телегу с ящиком я раньше никогда не видел: оказалось, что она циркулировала по лагерю тогда, когда все уходили на работу.
За этой телегой - лагерным катафалком без кистей и венков -выходила из зоны небольшая группа заключенных из лагерной обслуги. Хоронили на пустыре за конбазой. Могилы, как живые, на глазах все ближе двигались к лесу. В это время года они роются довольно легко и быстро. Каждый раз могила одна - общая, широкая, но глубина чуть больше метра, так как начинает быстро набираться вода и дальше копать невозможно. Хоронят в нижнем белье, а то и так.
Совсем плохо с похоронами зимой, когда земля промерзла и ее приходится долбить ломом. Ломы тяжелые, глинистая почва откалывается все труднее, заключенные быстро устают и больше опираются на лом и лопату, чем ими орудуют, но зато им тепло. Хуже дела обстоят у охранников - мороз сильный и они у могилы начинают вертеться вокруг собственной оси, притопывать, приплясывать и, наконец, прыгать, довольно удачно подражая шаманским погребальным танцам. Когда и это не помогает, дается команда: «Клади и засыпай». Бывало, что клали на глубину 60-70 сантиметров, а то и меньше, засыпали мерзлой землей вперемежку со снегом, чтобы поскорее уйти. В этих случаях весной приходилось проводить перезахоронение.
У меня на шестой день температура спала, кровотечение остановилось, но оправлялся часто. Лечение здесь одно - марганцовка во всех вариантах и дозировках. Никаких других медикаментов в лагеря не поступало - их не хватало для фронта.
Через несколько дней опять поднялась высокая температура, но на этот раз держалась меньше - всего три дня. Похудел и ослаб я катастрофически, двигался, можно сказать, на четвереньках, цепляясь за все, что попадалось на моем пути. Однажды меня увидел врач и прямо-таки остолбенел: ему, видно, было трудно понять, почему не оправдались его прогнозы и я жив более двух недель после его приговора. Может быть, именно поэтому он стал относиться ко мне с явным уважением. А еще через неделю, видя, что я уверенней двигаюсь по бараку (правда, только до одной «заветной» дощатой двери с огромными щелями и обратно), он оформил мою отправку на 7-й лагпункт, так называемый «санитарный».
Вывели нас за вахту днем небольшой группой - человек пять, сопровождало двое. День выдался солнечный, небо - темно-синее, как бывает на севере, но по ночам наступали уже сильные заморозки. В поле и на опушке трава покрыта инеем, а кое-где даже снегом. Лесной холодный воздух вселял бодрость: он в то время был основой выздоровления. Ведь нигде не слышно и не видно ни автомашины, ни бензопилы, ни лесовоза - нигде ничего не тарахтело, не дымило, не оскверняло атмосферу. Но главное - все же душевное состояние: я как-то собрался, мобилизовал все оставшиеся силы, веря, что там, куда мы идем, будет лучше. В той или иной мере моя уверенность передалась и другим, кроме одного старика, который давал мне тряпки: его лицо ничего не выражало, а в глазах трудно было уловить искорку надежды.
Некоторое время мы шли по дороге, затем нас завели в какой-то одиноко стоящий сарай и заперли. Как потом выяснилось, конвой ходил на другой лагпункт и оттуда привел еще четырех человек. Пока конвой отсутствовал, легли на промерзший земляной пол сарая и заснули. Это было естественно: мы брели с большим трудом, цепляясь друг за друга, оправдывая переиначенную русскую поговорку: «битый битого ведет». Именно благодаря этому еще могли идти: каждый в отдельности проделать такой путь не смог бы.
Когда пересекли колхозное поле, я вдруг увидел затоптанный желто-зеленый лист капусты, такой большой - просто огромный. Я шел в первой паре и успел его схватить. Животное прежде, чем что-то отправить в рот, сперва нюхает, человек моет, заключенному же не пришло в голову ни то ни другое - обтерев о телогрейку, я его тут же съел. И произошло чудо: когда мы дошли до лагпункта, у меня прекратились мучительные позывы и боли в животе. Этот лист я долго вспоминал - может быть, он меня спас.
Вот и привычная проволочная ограда: новый лагерь. Наконец, наша группа вошла в ворота 7-го санитарного лагпункта. Нас быстро развели по баракам-стационарам, я оказался в № 2.
Как полагается в любом медицинском заведении - а в этом лагпункте были, в основном, больные, инвалиды и сильно ослабевшие, - нас осмотрели, прослушали, опросили, измерили рост и взвесили. При росте 185 см я весил 51 кг (при аресте было 84 кг). Врачи здесь оказались очень хорошие, солидные и опытные, уже в возрасте. Все прибыли из Москвы. Один из них, интеллигентного вида, с седой бородкой, до этого работал в больнице на Петровке, а практиковать начал еще до революции. Все попали сюда перед войной, а сестра - высокая, гордая и аккуратная, находилась здесь уже седьмой год, с 1936-го. Работали врачи ответственно, с полной отдачей сил. Истинный врач - везде и всегда Врач с большой буквы, даже если на нем ярлык «контрреволюционера» или «врага народа». Правда, к слову сказать, не все врачи в этих условиях оставались верными своему долгу - не надо забывать, что они тоже заключенные, униженные, зачастую сломленные.
После врачебного осмотра, где у меня установили прогрессирующую пеллагру, астению и авитаминоз, я вернулся в свой барак, лег и сразу крепко заснул. Утром на другой день после завтрака пошел осматривать новый лагпункт. К одному из бараков - стационару № 5 - оказалась пристроенной мастерская. В ней старый столярный верстак с перекошенными зажимами и сорванной резьбой, а рядом на хилой, но толстой доске - небольшие ржавые тиски. Здесь, кто хотел, мог работать. Двое сидели и резали деревянные ложки. Из этой мастерской зашел к сестре принять лекарство -марганцовку - и сказал ей, что люблю рукодельничать и мастерить, - мог бы, например, делать игрушки.
Мне очень трудно находиться без дела: это наследственная черта - такими были мой отец, мать, бабушка и дед Георгий Михайлович Катилов. Еще в прошлом веке он пришел на фабрику в Бутиловском переулке на Остоженке к промышленнику Бутикову мастеровым и вскоре стал у него руководителем производства. Бутиков его ценил. И когда в 1902 году дед внезапно умер от сердечного приступа, Бутиков остановил фабрику на 5 минут, и при выносе фоба беспрерывно гудел гудок - единственный случай за все годы существования фабрики, и ныне работающей.
С раннего детства самым любимым моим делом было мастерить или чинить игрушки. Делал заводные катера, глиссеры, катамараны. Потом, лет с одиннадцати, увлекался электротехникой. Начал с того, что автоматизировал настольную лампу: сел - она загорается, встал - погасла. Сам сделал электрозвонок, а на двери включающееся автоматически светящееся табло: «Уходя, посмотри, не забыл ли ты выключить...» и т. д. На следующий год полностью автоматизировал уборную, так что бабушка однажды не смогла из нее выйти, пока я не пришел из школы. Ругалась страшно: «И всюду-то куда ни сунься, теперь провода эти твои, как змеи проклятые...» Пришлось значительно, как говорится, «усовершенствовать конструкцию».
В 13 лет соорудил в большой комнате двигающуюся по диагонали люстру, а в 15 - автомат с часовым устройством, который включал и выключал в заданное время любой нужный прибор и аппаратуру. Соорудил самостоятельно диапроектор (получился огромный с двухсотваттной лампой) и показывал в большом парадном диафильмы младшим ребятам с нашего двора.
В начале войны стал делать электроплитки - дефицит. Корпус алюминиевый, середина из огнеупорного кирпича, спирали из никелированной проволоки - в общем, все своими руками. Когда меня арестовали, очередная готовая плитка осталась на верстаке моей мастерской...
Наш разговор с сестрой насчет изготовления игрушек она передала начальнику лагпункта. Тот заинтересовался, вызвал меня к себе и стал расспрашивать. Здешний начальник оказался полной противоположностью своему коллеге с 18-го лагпункта: волевой, хозяйственный, энергичный. У него было простое, жесткое лицо со срезанными плоско чуть впалыми щеками и умным спокойным взглядом доброго крестьянина.
Мы договорились, что я сработаю несколько игрушек как образцы, а там посмотрим. Когда я собирался уходить, вошел главный врач лагпункта. Я его узнал, он меня тоже: мы с ним были в одной камере перед отправкой из «Бутырок», ехали в одном вагоне по этапу. В первые дни были на 4-м лагпункте, потом, оказывается, его отправили сюда, на 7-й. Это был опытный хирург, работавший ранее в военном госпитале. Небольшого роста, коренастый, подтянутый, во всем - в походке и движениях - чувствовалась военная выправка. Он не побоялся плохо отозваться о нашей подготовке к войне, наркоме обороны и маршале Ворошилове, и о главнокомандующем. И вот он здесь.
В этих бараках условия были лучше: у каждого - отдельный топчан, соломенный матрац и байковое одеяло, стены и потолки отштукатурены и побелены. Люди (больные) здесь были спокойные, в основном интеллигенция. Рядом со мной лежали двое учителей из Каунаса, оба из одной гимназии, они очень по-доброму и внимательно относились друг к другу, сначала я думал, что они братья. Даже в этих условиях они не потеряли себя: воспитание, врожденная порядочность, глубокие знания отличали их. Из рассказов этих учителей о родных местах, обычаях и нравах я узнал много такого, чего до сих пор не знал.
У следующего окна лежал солидный мужчина из Саратова. Кто он - часовщик или ювелир, я так и не понял. Когда-то он имел свою мастерскую и профессионально рассуждал и о той и о другой специальности.
Барак был разделен на секции стойками, подпирающими балки потолка. В каждой такой секции размещалось четверо. О лежащих в других секциях я пока ничего не знал.
Когда Ефим Абрамович (так звали врача) узнал о моем разговоре с начальником лагпункта, он отдал распоряжение, чтобы меня перевели к нему в стационар № 5. Через час я уже не только перебрался на новое место, но и приступил к делу. Получил инструмент: три напильника, плоскогубцы, сапожный нож; сестра, скрепя сердце, отдала какие-то старые ножницы. Отобрал сырье - пустые консервные банки, финскую (кровельную) стружку, которую раздобыл в соседней мастерской, и начал делать «пробные образцы».
Через несколько дней у меня в руках были крутящиеся птички, опускающиеся по витой проволоке, мельница с крылечком и окошками, лопасти которой крутились, если снизу потянуть за шнурок, летящий пропеллер и еще что-то. Показал это начальнику, ему понравилось, и он предложил мне организовать бригаду. Под конец разговора я отдал ему значок, сделанный для его сына из трехкопеечной монеты.
Вернувшись в барак, рассказал о возможности создания бригады по изготовлению игрушек. Отнеслись к моей организационной деятельности несерьезно. Я же старался объяснить практическую пользу для каждого члена бригады: работать нужно будет 3-4 часа - кто сколько сможет. Такая посильная работа просто необходима для здоровья: принцип, по которому здесь живут, - двигаться как можно меньше, чтобы сэкономить силы, - приводит к полной атрофии мышц, а в конечном счете и всего организма. И еще: всем работающим будет даваться дополнительно «витаминный» паек — 150 граммов картофеля и 5 граммов подсолнечного масла. Начальник сказал, что игрушки будут обмениваться в местных селах на продукты, следовательно, появится возможность увеличить пайку.
- Ну, ну, давай, - смеясь, говорили они, - ты тут первый год, а мы по три и больше и разговоров наслушались всяких вдоволь. Эта агитка не для нас. Из твоих птичек и пропеллеров ни картошки, ни масла не выжмешь.
Но когда мне от начальника принесли полукилограммовый кусок творога и я его стал есть - все приумолкли и задумались. Это подношение было очень кстати. Первыми поддались двое учителей (может быть, потому, что я им дал по кусочку), за ними какой-то мастер с рижского радиозавода, потом еще из другой секции счетовод из Подмосковья. Часовщик из Саратова .примкнул к нам символически - давая дельные советы по работе. Но я его потом тоже вписал в бригаду, и он стал получать этот самый «витаминный паек».
Работу в бригаде я организовал по принципам, изложенным в книгах Г. Форда «Сегодня и завтра» и «Моя жизнь, мои достижения», изданных в 1926 и 1928 гг. Эти книги я знал с раннего детства: их не раз читал и комментировал мне отец (кстати, не мешало бы и сейчас, в наши дни перечитать их), а также вступительную статью Н. С. Лаврова, пострадавшего в тридцатые годы за точную и правильную с позиций рационального производства оценку организации труда талантливого американского предпринимателя. В них есть рекомендации по самофинансированию и самоокупаемости, организации поставок сырья, связей с поставщиками, а также все тонкости сбыта. Конечно, Генри Форд в этом сарайчике-мастерской ощутил бы себя слоном, стоящим на одной ноге на булаве в цирке. Что и говорить, в нашей работе не было фордовского размаха, да и задачи наши были мизерными, но принципы его нам помогли.
Изготовление разбили на мелкие несложные операции, каждый должен был добросовестно и точно выполнить свою. Один учитель резал из финской стружки стенки и крышку для мельницы, другой - лопасти для ее крыльев, счетовод довольно ловко делал птичек с хвостами из обрезков мочала, мастер с радиозавода нашел старый примитивный ножной станок для точения деревянной посуды, починил и стал вытачивать катушки для летящего пропеллера. Я занимался сборкой. Часовщик сам напросился, лежа на топчане, кусать из проволоки маленькие шпильки-гвоздики. Всем, кроме него, выдали верхнюю одежду. Дело пошло споро. Не хватало яркой краски, хоть немного. Через два дня начальник нам выдал по баночке красной, желтой и синей. Работой нашей он был доволен, и мы получали все, что следовало. Главное - увлеченные делом люди начали меняться на глазах. Появился хоть какой-то интерес к жизни: стал исчезать тихий, безликий тон, безразличие ко всему, начались даже темпераментные споры, например какой город лучше - Каунас или Рига? Я не был тогда ни в Риге, ни в Каунасе, но знал наверняка, что тот и другой город лучше, чем Сухобезводная.
Как-то, услышав наши пререкания, часовщик задумчиво сказал:
- Если бы вы летом увидели необъятные просторы Волги с высокого берега в Саратове... Оттуда открывается уходящая за горизонт бескрайняя серо-голубая гладь... Свежий ветер с реки смешивается с теплым запахом леса... Как в ясный погожий день едут на лодках за Волгу гулять на острова... да с песнями, да с гармониками, да с колокольчиками. Истинную красоту природы рассказать невозможно!
Да, для каждого самое дорогое и близкое - красота родного края, она - часть души и сердца... Особенно остро, до боли в груди, эта красота чувствуется, когда и душа, и сердце далеко от дома, за колючей проволокой.
Когда наш игрушечный «синдикат» стал набирать «производственные мощности» в результате точной выверки соотношения подготовляемых к сборке деталей и выработки общего ритма, случилось непредвиденное: у меня опять резко подскочила температура, а затем заболели ноги и сильно опухли железы в паху. Я не мог не только работать, но и переворачиваться с боку на бок.
В бараке разрешалось находиться только в белье, а было холодно, дуло от окна, единственная печь находилась в середине помещения, а зима вошла в свои права. Ноги болели так, что я все время стонал, да еще и согреться было невозможно: одеяла такие узкие (разрезаны на два) и укрыться ими можно только лежа на спине, если же лечь на бок, то страшно мерзли живот и спина.
За время моей болезни накопились заготовки. Радиомастер с часовщиком кое-что стали собирать сами, но, в общем, работа застопорилась. Как только мне стало немного лучше (но почему-то разнесло левую коленку), главврач, в виде исключения, разрешил мне работать, не вставая с топчана. На мешковине притащили к моему топчану заготовки, инструмент и все необходимое. Охая и кряхтя, начал работать, отвлекаясь от боли, считая, что так скорее удастся выздороветь.
И правда, через две недели стал ходить, хотя похудел еще больше. Наша работа опять вошла в колею. Нам прибавили паек. Вскоре я получил из дома первую посылочку - ответ на письма, которые теперь стал писать регулярно. Из этих лагпунктов разрешалось писать и получать посылки и письма (это были первые мои письма за 17 месяцев). Однако бумага (пол-листка, а то и треть одна) стоила 150 граммов хлеба. Я старался писать самым мелким почерком, чтобы уместить побольше текста.
Вот подлинный текст письма - ответа на посылку полувековой давности: «Вечером после ужина пришел стрелок и вызвал меня в контору, дали прочесть перевод и оформили получение. Пошли на склад, взяли посылку. Одновременно нас получали четыре человека, один из 5-го стационара, наш санитар.
Ах, сколько приятного и радостного волнения с этими посылками. Как радуешься! Какими глазами смотришь на ящик, когда комендант вытаскивает каждый предмет! Сливочное масло! Сало!! Ну, а уж когда достал сверточек и сказал «табачок» и протянул мне, я от радости ухватился и нюхаю и не знаю, прямо, что и делать! Ну, уж за табачок вы молодцы! Только этот - очень слабый. Нужно покрепче, дорогие мои (был табак «Сигарный» из отходов сигар, он самый дешевый, но очень крепкий). Тут же закурили. Ну и наслажденье!!
Принес я посылку в кубовую, там горел свет и топился куб. Ну, окружили. Откуда? Как? Угостил, конечно, там кое-кого немного. Ушли, остался кубовщик. Разложился. От волнения тряслись руки и дергался рот. Достал у одного хлеба утреннюю пайку 250 г за 50 г масла. И вот с этим хлебом и кипятком я угробил к одиннадцати часам весь сахар, 100 г масла, 40 г сала и несколько луковок. В общем, пир был сказочный: и ели, и курили. А уж от волнения не знал, за что хвататься: откусил сала, положил, съел луковицу. Потом закурил, взял хлеб и стал есть более по-человечески. В общем, ел, курил так с полвосьмого до одиннадцати.
На другой день у меня осталось масла 150 г, сала 100 г, чеснока и лука по две головки, табаку граммов 50.
Ну, как тут писать «благодарю» или «спасибо», это даже как-то сухо и глупо. Целую 1000 раз!! Целую и обнимаю всех вас!
Лук и чеснок пропали от мороза. Больше не присылайте. Я страшно бедствую без марок. Марок нет, а без марок письма не принимают. Можно с большим трудом достать у какого-нибудь комбинатора марку 30 коп. за 7 руб. Табачку побольше, бумаги, марок, карандаши, сало, масло, сухарей».
Итак, в первой посылке прислали лук, чеснок, махорку. Я курил еще до войны, как пошел работать на стройку, а здесь тем более курил много, как и все, все подряд: табак, махорку, листья сирени и березы вперемежку. И бумага использовалась любая: от грязной газетной до масляной оберточной. Хлеб и табак были эквивалентами денежного обращения. В следующих посылках появились еще и бумага, ^карандаши, и конверты, и даже один раз флакончик с медом. Посылки были маленькие (600 граммов), их едва хватало на неделю. Прятал я посылку незаметно под подушку, хотя по правилам нужно было сдавать ее в кладовку. Но там все сжирали полчища крыс.
Когда можно было считать, что все, наконец, хорошо устроилось, у меня вдруг появились фурункулы: сначала на руках, потом на ногах, затем стали вскакивать, где попало. Это было хоть и невообразимо тяжело, но терпимо, пока они не перекинулись на голову. Стали мучить головные боли, которые все усиливались. Работать я опять не мог. Вторую ночь лежал в бреду, а утром главврач Ефим Абрамович, осмотрев меня, сказал, что необходимо их немедленно вскрыть.
Привели меня в медкомнату, где он и жил. Она была и перевязочной, и врачебным кабинетом, и в данном случае - операционной. Посадил он меня на табуретку и сказал, держа в руках узкий перочинный ножик:
- Ты сам понимаешь, что у меня здесь нет ничего: ни лекарств, ни обезболивающих средств, ни нужного инструмента, но если не вскрыть - пропадешь. Договоримся так: я тебя буду спрашивать, а ты мне сразу отвечай, быстро и подробно, - это единственное для тебя облегчение. Понял? Ну, и будь мужчиной.
Сестра взяла меня сзади за плечи, он зажал своими ногами мои колени и начал расспрашивать: «Так где ты в Москве жил? Адрес точный! А в какой школе учился? Где она находится? Какие там учителя?» Я отвечал, он подгонял меня с ответами, не давая остановиться, а сам резал мне голову на самой макушке, ловко делая все, что нужно (неприятное скольжение ножа по кости черепа ощущаю до сих пор). Гноя вышло очень много. Наконец, операция закончилась и мне забинтовали голову нарезанными полосками от списанных простыней и отвели в барак. Я заснул. После операции проспал два дня. Дальше продолжал лежать тихо от слабости и голода. Похудел еще. Обо мне забыли, перевязку не сделали, и мое состояние настолько ухудшилось, что дальнейшие перевязки, дни и ночи прошли в каком-то тумане. Наконец, пришел в себя, съел накопившийся хлеб. Накопилось немного - две пайки: вчерашняя и сегодняшняя, остальные украли. Ослаб и похудел еще. Странно, что я двигался, - может, только потому, что двигать-то было уже нечего. На последней перевязке врач сказал, что все будет хорошо.
За время этой моей болезни многое изменилось. При очередном осмотре у радиомастера обнаружили туберкулез, и его перевели в другой барак. А часовщик как-то ночью неожиданно умер. Учителя, мои соседи, сразу сникли и работать перестали. И если раньше молились потихоньку, то теперь стали это делать не скрывая.
Относительно поправясь, я один сделал вертящуюся игрушку с самолетами, и на том мое лагерное мастерство закончилось. Игрушку эту я сумел сохранить, и она цела до сих пор.
Отделавшись от головных болей и начав сравнительно твердо ходить по земле, я через неделю на очередном врачебном осмотре был выписан с санитарного 7-го лагпункта на 12-й, называемый «Сельхоз».
В этот же день я решил навестить радиомастера в туберкулезном бараке. Его там не оказалось, он куда-то вышел. Ожидая своего друга, стал осматривать помещение и знакомиться с его обитателями. Здесь также не было двухэтажных нар, стояли только деревянные топчаны. Их «хозяева» в подавляющем большинстве -молодые люди от 20-ти до 30-ти лет. Лица их были удивительно белыми, ни кровинки. Никто, вроде бы, на боль не жаловался, просто силы быстро таяли. Вынесли отсюда многих, а те, которые еще ждали своего часа, разговаривали спокойно, рассудительно. Те, что из Прибалтики, даже улыбнулись, узнав мое имя, оно было для них привычным. Все говорили тихо и вяло - от полного бессилия. Они твердо знали, что деревянные стойки и крашенный белой известью потолок - последнее, что каждому из них суждено видеть при последнем вздохе. Все они являлись, так сказать, сактированными и могли рассчитывать на освобождение, но оно им не было уже нужно, - поздно. А потому об этом не думали и не говорили.
Кстати, система актирования в большой мере объясняет, почему и зачем они тут. Не потому, что преступники, - они нужны как рабочая сила и для устрашения тех, кто еще на свободе. Не может работать - никому не нужен. А как же насчет «врагов народа и советской власти»? Ширма для создания массовой системы рабского труда.
Вошел радиомастер, удивился моему приходу. Только тут я узнал, что его зовут Артур. Он был ходячим, одним из тех, которые пока еще могут дежурить и обслуживать других, поэтому его все здесь хорошо знали. От него уже знали о нашей «игрушечной» бригаде, и я заочно им всем был знаком. К ним в барак никто не заходил, так что они рады были моему приходу. Я рассказал, что меня завтра отправляют в хозяйственный лагпункт. Расстались мы очень тепло, как лучшие друзья. Дневальный дежурный из самых благих намерений посоветовал мне, когда я выходил: «Ты больше сюда не приходи, здесь тебе делать нечего, а то сам попадешь сюда».
На другой день после завтрака вошел конвой и скомандовал нам, как обычно: «А ну, давай, быстрее одеваться и пошли!» Одежду нам быстро выдали: каждому телогрейку, ватные брюки, прорезиненные рваные чуни (вроде калош, но без подкладки), а бахилы всего две пары на пятерых. Они достались тем, кто был первым, а трое, в том числе и я, надели чуни на голые ноги. Те двое небольшого роста спустили ватные брюки до пят, а мне они до щиколоток не доставали. И вот так пошли до следующего лагпункта в мороз и ветер (был февраль, вьюга). Не успели отойти от ворот, как у меня в чунях и выше все было в снегу. Помню, в этом переходе была одна мысль: ни на секунду не останавливаться, чтобы ноги были все время в движении, тогда, может, обойдется. И еще я уговаривал себя, что просто растираю ноги снегом (так часто делают, чтобы согреться) и ничего особенного не происходит. Так мы прошли несколько километров до другого лагпункта. В бараке получил портянки, онучи и шикарные новые лапти. Как ни странно, я не заболел. А из тех двоих один все сморкался, кашлял и осип, а другой и вовсе слег. Оба попали в другой барак.
На следующий день я уже осматривался на 12-м «сельхозном», или, как его еще называли, инвалидном лагпункте. Здесь находились люди, которые в силу своих болезней или ослабленности не в состоянии были выполнять общие тяжелые работы, но на каких-то других, считавшихся более легкими, их можно было использовать. Задача «Сельхоза» - снабжение лагпунктов хозяйственным инвентарем. Здесь точили деревянную посуду для столовых, строгали финскую стружку для крыш, резали ложки, плели лапти, корзины, веревки из пеньки и лыка, заготовляли газогенераторную чурку. Бараки в этом лагпункте, как и во всех, кроме санитарных, были с двухъярусными нарами, без матрасов, внутри всюду мрачные темно-коричневые доски и бревна. А еще впечатляющей особенностью этих бараков было редкостное обилие клопов.
В 30-е годы клопами вообще-то удивить было невозможно: они жили во всех старых домах Москвы - потомственные, берущие свое начало со времен Ивана Грозного, а скорее всего, еще Ивана Калиты. В лагерных бараках, не ручаюсь за потомственность, но клопов было не менее, к тому же стойкость их и жизнеспособность исключительные. К ним быстро привыкали, а, кроме того, человеку, весь день проработавшему в лесу, а затем прошедшему час-два до лагеря, уже не до них: он валится с ног и засыпает замертво, ничего не чувствуя. Естественно - при таком режиме ни клопы в бараках, ни вши под мышками и за воротом, уютно прижившиеся и ставшие спутниками каждого, не были предметом исключительного внимания.
Вши - насекомые, необыкновенно привязанные к своему избраннику. Для испытания их верности существовали в каждой бане «прожарки» - горячие камеры. Мое белье, когда-то бывшее белым, от этих прожарок стало цвета какао с молоком, затем шоколада и, наконец, - кофе по-турецки. Обитателей белья после каждой «прожарки» становилось меньше, но очень скоро они восстанавливали численность. Возможно, им нагоняли аппетит вкусные кондитерские цветосочетания, а может, «прожарки» были слабы для их закаленных организмов. Так или иначе, но они постоянно напоминали о себе более острыми обжигающими ощущениями.
Клопы же - насекомые общественные, они давно вышли за рамки личных привязанностей, и им все равно, кого кусать. Но борьба с ними велась масштабная, коллективная. Летом раз в год в бараках закрывались поплотнее окна и двери и в банках жгли серу. Потом все раскрывали, несколько часов проветривали и выметали погибших клопов. Надо сказать, это такое сильное средство, что сутки-двое, а то и трое люди ночевали в других бараках, откуда и приносили на себе свежее пополнение. И все медленно и верно начиналось сначала.
Это в обычных лесоповальных бараках. Намного хуже обстояло дело в специальных лагпунктах (санитарных и хозяйственных). Их режим и условия содержания заключенных осложняли этот вопрос. Там на работу не выводили. Часть людей всегда находилась в бараках. Более того, например, в туберкулезном и бараках с сильно ослабевшими все лежали и лишь единицы могли ходить, так что «мертвецкого» сна там не бывало.
На «Сельхозе» в бараке, где я жил, нары были обыкновенные - двухъярусные, поэтому народу в два раза больше - духота страшная. Зимой ценились верхние нары - там теплее. Я как новенький жил внизу. В этом бараке клопы донимали безжалостно, в основном по причине, что их тут никто никогда не морил и они без всякого риска размножались невероятно. В столовую мы не ходили, еду раздавали по баракам: Сперва я не мог понять, почему баланда, которой нас кормили, имеет столь специфический вкус. Оказывается, клопы, особенно вечером, в ужин, прыгали толпами с нар и потолка в миску. Потом я уже отчетливо различал их на вкус. Вскоре мне удалось перебраться на вторые нары. Стало чуть легче - теперь клопы валились только с потолка. Однако такая оригинальная приправа ни у кого не отбивала аппетита. Голод - великий стимул.
На этом хозяйственном лагпункте самым легким и простым считалось плести веревки, и меня, как особо слабого, нарядчик, он же и бригадир, поставил на эту работу. В сарае, где плели веревки, работали еще трое, кроме меня. Один парень, чуть старше меня, с заметным горбом, здесь всего месяц. Другой - Савва - художник, как его все звали, лет тридцати пяти, с худыми провалившимися щеками, огромным орлиным с горбинкой носом и печальным взглядом крупных темных глаз. От него я не слышал ни одного слова, даже думал, что он немой, оказалось, что нет, просто он настолько замкнулся в себе. На этом лагпункте он два года, сколько всего сидит, никто не знает. Целыми днями Савва безмолвно, сосредоточенно смотрел на изготавливаемую им веревку, не отрывая взгляда ни на секунду. Мне казалось, что и ночью она должна ему сниться. Третий - дядя Митя - коренастый курносый мужчина лет сорока-сорока пяти, хромавший на одну ногу (повредил ее в гражданскую или еще в первую империалистическую). Попал сюда, как он рассказывал, из-за соседки по квартире, написавшей на него донос, что он в уборной использовал газету с фотографией «любимого вождя». Сидит, как и все, по ст. 58, п. 10 - антисоветская агитация. Тогда, видимо, считалось, что агитировать можно и в одиночку, в укромном месте. В мастерской он постоянно что-то про себя напевал, но настолько «про себя», что получалось какое-то мычание. Он здесь давно, еще раньше художника, можно сказать, прижился, и именно к нему меня прикрепили. Горбатый тоже был в нашей бригаде. Работа хотя и считалась самой легкой, но для меня девять часов однообразного изнурительного труда оказались не по плечу (в стационаре последнее время я в основном лежал и ослабел окончательно).
На работу я почти всегда приходил первым - дверь моего барака находилась напротив этого сарая. Примерно через неделю я вошел утром, как всегда, в наш рабочий сарай и остолбенел: почти посередине сарая висел Савва, пальцы обеих рук были засунуты под веревку около скул. Видимо, петля из грубой новой веревки не скользила и не затягивалась и он хотел от нее освободиться, но сил хватило, только чтобы просунуть пальцы. Наверное, он висел всю ночь и боролся долго - глаза его, и без того большие, были неестественно вытаращены и наполнены каким-то диким ужасом.
Картина была столь страшная, что я замер и не мог оторвать взгляда от повесившегося, пока не вошел мой курносый наставник и не заорал мне в лицо: «Что же ты стоишь, лезь на верстак и срежь веревку!» Я не понял и уставился на него: от голода и слабости восприятие было ослабленным. Он опять закричал, толкнул меня и дал нож, которым мы работали. Только тут я очнулся. С трудом влез не верстак и стал резать веревку. Она плохо поддавалась, и труп все больше раскачивался от меня и ко мне. Я ухватил его другой рукой за плечо, и он тут же упал, а я от неожиданности свалился на него, очутившись с покойником лицом к лицу.
В это время вошел нарядчик с какими-то людьми. Оказывается, горбатый парень увидел все это раньше и поднял тревогу. Савву-художника быстро положили на носилки и понесли в морг. Он был одним из тех, кто понял, что его участь предопределена, и захотел оборвать это бесцельное, тупое ожидание трагической развязки. А мы сели опять плести веревки. Но работа продвигалась медленно - каждый думал о своем. Я такого висельника, с засунутыми под веревку руками, никогда нигде не видел - ни в кино, ни на картинах, и потому он до сих пор четко стоит у меня перед глазами.
Через несколько дней у меня началось опять расстройство желудка. Как сказал врач - авитаминозный понос. Выйдя от него, я размышлял: к чему это приведет? Ведь худеть мне уже некуда. Проработал еще день и на следующий не смог подняться с нар. Довели меня до санчасти. На этот раз признали, кроме всех уже известных болезней, очаговый туберкулез. Так я встретил март 1944 года. Составили акт и заключение отправили, как делалось в таких случаях, в Горьковский областной суд для вынесения решения о досрочном освобождении.
Теперь я попал в новую категорию человеческого общества -стал «сактированным». Когда говорят о «сактированных» вещах, имеют в виду предметы, которые отслужили свой срок и больше никак не могут использоваться. Короче - существование их заканчивается, и они вывозятся на свалку. Здесь такой свалкой можно считать лагпункт №11, куда направлялась и на котором находилась эта категория людей. Пролежав на нарах целую неделю, не только не работая, но и буквально не двигаясь, съев все, что оставалось от посылок, вплоть до шелухи от лука и чеснока (кстати, измельченная и смешанная с водой, она останавливает расстройство), я обрел способность ходить. Без восстановления этого основного примитивного способа передвижения меня не могли отправить на одиннадцатый лагпункт. Перед самой отправкой, к счастью, получил еще одну мамину посылочку, без которой, думаю, вся эта дальнейшая возня с отправкой не имела бы смысла, - какая/разница, за какой конбазой похоронят: № 12 или № 11.
Но, как в каждом «боевике», все шло отлично. Читатель, как и зритель, хорошо знает, что герой самого отчаянного сюжета не может утонуть, погибнуть от пули, болезней и тем более от голода, к тому же если он автор этого остросюжетного детектива. А потому я действительно благополучно оказался на одиннадцатом лагпункте - «человеческой свалке».
Как и каждый из лагпунктов, он имеет свои специфические особенности. Здесь уже нет охраны и конвоя. Правда, вышки есть, но они пустые, есть колючая проволока - забор с воротами, которые закрываются только на ночь, и вахта, где сидит дежурный (но не всегда). Все это просто «для порядка» и сохранения общего колорита, дань местной экзотике.
Здесь два больших барака на семьдесят человек каждый (с шестью секциями внутри). В каждом бараке горит по три тусклых электрических лампочки (чувствуется близость к цивилизации - в шести километрах местная столица - станция Сухобезводная, а в двух - комендантский поселок - управление всем «Унжлагом»), паек минимальный, власть и порядок - тоже.
Это, можно сказать, последний шаг в моей затянувшейся лагерной истории. И как каждый последний шаг в каждом трудном деле (как и последний бой и штурм вершины), он был необыкновенно тяжелым и включал в себя элементы неизвестности, внезапности, бескомпромиссного трагизма. Этот последний шаг большинство делало лежа, так как действительно здесь находились самые слабые и истощенные, которые хорошо понимали, что именно сейчас и здесь окончательно решается вопрос: быть им или не быть.
Те, кто ходил, имели возможность продлить это существование. Одним из способов являлось хождение к столовой, вокруг которой на помойках можно было чем-нибудь поживиться из отходов.
Картошку в столовой не чистили, пропускали лишь через картофелечистку - машину, в которой картофель с водой обтирался о шершавые каменистые стенки, при этом стиралась земля и тонкий слой шкурки. Позади столовой высовывался конец довольно толстой трубы, из которой выливалась глинистая жижа - отходы от картофелечистки. Ходячие заключенные знали примерно время, когда она работала, и всегда в это время толпилось человек восемь-десять, которые буквально в драку разливали эту жижу в разные емкости. Потом шли в свой барак и в печке не железках пекли лепешки. Благодаря большому наличию в обтирыше глины лепешки лепились легко, и вид и форма их вполне соответствовали столь популярному в наше время овсяному печенью, хотя, разумеется, по вкусу - ничего общего. Но у того времени свои мерки. И по ним - это были неописуемо вкусные кондитерские изделия. Каждому доставалось по одной-две лепешечки, которые счастливчик ел с особым наслаждением, не смущаясь тем, что в лепешках было больше земли и глины, чем очисток, - правда, попадались и мелкие камушки, и хруст их напоминал хруст обжаренных краев коврижки. Надо заметить, что сейчас коврижка, даже самая обжаренная, домашняя, в которую по старым примитивным рецептам все еще кладут изюм, жженый сахар и какао, не воспринимается с таким сказочным блаженством, как те лагерные глино-картофельные лепешечки.
Конечно, это кондитерское однообразие иногда дополнялось благодаря разного рода счастливым случайностям. На нашем «до-ходячем» лагпункте и лошади-то были какие-то полумертвые: тоже, наверное, списанные.
Одна из них была особенно старая, костлявая и больная. К тому же у нее сбоку появилась язва, которая стала разрастаться. Лошадь забили, сняли шкуру и привезли к столовой. Около столовой и стали разделывать. А язву вырезали, этот кусок облили карболкой и закопали возле помойки.
Группа заключенных жадно смотрела на этот посиневший костлявый труп и на все, что с ним делалось, воображая чудесное преображение этих костей в гору котлет и бифштексов. К вечеру они выкопали кусок мяса, на котором была язва, обмыли, разрезали на кусочки и сварили на костре. Из пяти человек, участвовавших в пиршестве, никто не умер и даже не заболел. Правда, у одного была сильная рвота, но это просто от повышенной впечатлительности.
Но как ни старались заключенные (извините, это по старой привычке; теперь они уже не заключенные, а «полузаключенные» или лучше «полуосвобожденные») продлить свое существование разнообразным «изысканным» дополнительным питанием, ежедневно по снежной тропе утром и вечером к баракам подъезжали сани-розвальни, устланные сеном; на них клали мертвых, причем еще и совершенно голых. А причина такого надругательства вот в чем. Когда становилось ясно, что кто-то умирает, к нему бросались несколько человек из тех, кто, обезумев от всего происходящего, потерял человеческий облик. Они сперва забирали куски хлеба под подушкой (за несколько дней до смерти обычно ощущалась полная атрофия к еде, и хлеб накапливался), затем отбирался мешочек с вещами, а когда начиналась предсмертная агония, с умирающего стаскивали все, вплоть до белья. Жертва еле слышно шептала: «Подождите... подождите чуть-чуть... дайте еще минутку...» Но для них это был уже неодушевленный предмет. Мне довелось видеть, как некоторые из этих шакалов сами через пару недель оказывались в таком положении, как и их жертвы.
Надо пояснить, что это особая категория людей, их немного, примерно 8-10 человек на сотню. Они не были «политическими», хотя формально у них и были ст. 58, п. 10, но не были и уголовниками. Это обыватели сомнительной морали - крикуны у пивных ларьков, в магазинах, в коммунальных кухнях, недовольные любой властью и любыми порядками.
И когда в бараке стайка таких «орлов» (часто под руководством какого-нибудь вожака-уголовника) действовала, остальные смотрели на них с брезгливым чувством, как на мародеров и отщепенцев. Вместе с тем стоит заметить, что в наши дни эти бывшие «орлы» стараются поставить себя в один ряд с истинными жертвами репрессий.
Так вот, выносили мертвых, клали одного на другого, потом возница выдергивал из-под них охапку сена, бросал ее сверху и садился на нее. Конечно, мертвецам было все равно, а сопровождающему нет - обстоятельства заставляли его сидеть сверху: во-первых, идти рядом было невозможно - по сторонам глубокий снег, а во-вторых, своим весом он не давал им развалиться по дороге, но даже при такой «заботе» и «внимании» было больно смотреть, как ноги нижних и руки, торчащие с боков, прочеркивали замысловатые следы на снегу.
Эти - превратившиеся в окоченевшие на морозе скелеты, обтянутые белой прозрачной кожей, - трупы «полуосвобожденных» не дотянули какую-нибудь неделю до получения документов, уже лежащих в управлении. Вот и довелось им в тяжелый предсмертный час быть терзаемыми безжалостными руками мародеров, ударяющих их головой о деревянный настил нар и выкручивающих им руки, чтобы быстрее снять с них, в буквальном смысле, последнюю рубаху. Еще несколько дней, и они получили бы естественное человеческое право на последний спокойный вздох, одежду, пусть самую скромную, и даже гроб, самый грубый, дешевый, неструганный - сказочную, несбыточную мечту лагерника.
Да, здесь сдвинулись, сместились, перевернулись все основные человеческие понятия, отступили, если можно так выразиться, в пещерное самоедство.
Искажение человеческих отношений здесь на каждом шагу. Простой пример - баня. Возьмем лучшую баню на передовом производственном лагпункте. (На инвалидном двенадцатом она была, но почти не работала, а здесь, на одиннадцатом, ее просто нет - характерная схема: упадок нравственный сопровождается упадком элементарной бытовой культуры.) Так вот, такая лучшая баня состояла из трех помещений. В одном раздевались и сдавали белье в «прожарку». Сдавали все: и верхнее, и нижнее, а потому разные там вешалки и шкафы отсутствовали. Во втором располагались «прожарки», протапливаемые дровами, в третьем — мылись. Оно было, пожалуй, самым холодным из всех, но горячая вода как-то компенсировала температуру.
Однажды мы разделись и сдали вещи в «прожарку». «Посидите, сейчас кончат мыться, выйдут - и вы пойдете», - сказал завбаней. Действительно, минут через 5-10 распахнулась дверь и вышли 12-15 женщин, совершенно голых, шумных, потому что все они разговаривали одновременно. Как известно, женщины всегда так разговаривают - в любых условиях и где бы они ни находились.
Выйдя, они посмотрели на нас, 12 голых мужчин, так, как будто нас вовсе не было; ни одна не прервала своего рассказа, не смутилась, не отвернулась. Все спокойно подошли к стойке, где завбаней вышвыривал им одежду. Они ее получали и начинали быстро одеваться не вытираясь, так как раскаленную одежду лучше одевать на мокрое тело. Мы быстро вошли в мыльное отделение, тоже не обращая на них внимания, так как дверь была открыта и выходило тепло. Голод, ослабленное состояние, режим сильно притупляли общечеловеческие восприятия и даже самые сильные эмоции и рефлексы, предусмотренные природой. Все внимание было направлено на то, чтобы выжить еще один день, еще неделю. Одна цель, одни мысли.
Здесь, на одиннадцатом лагпункте, как на любом другом, в центре стояла уборная. Обыкновенная, деревянная, большая, с двумя дверями, какие бывают, например, на стройках. Когда я вошел в одну из дверей, увидел, что перегородка между двумя половинами отсутствует: не выломана, не оторвана одна из досок, как это принято делать в нашем обычном свободном, цивилизованном обществе. Ее между «М» и «Ж» и не было - просто не сочли нужным сделать. Когда я находился на своей половине, в другую дверь вошла женщина лет двадцати пяти и, усевшись на корточки, повернула ко мне голову и спросила:
- Послушай, когда следующая отправка будет, не слышал?
- Не знаю, завтра, наверное.
- Я тоже так думаю, что завтра.
Так мы сидели за милой беседой. Потом она встала, оделась и пошла. Она к такому общению уже привыкла. А я, как ни странно, был настолько шокирован случившимся, что позабыл на минуту о цели посещения этого заведения.
Назавтра действительно была отправка. А через две недели вызвали и меня. Весь этот месяц я настойчиво и отчаянно писал домой, чтобы за мной приехала мама. «Сактированных» передавали только из рук в руки, так как сами они доехать до дома не могли. У мамы были большие трудности с оформлением документов на поезд, отпуска на неделю за свой счет, собиранием продуктов и вещей и прочее: была война и сложности возникали на каждом шагу. Но вот, наконец, она здесь!
Дежурный в военной форме вызывал по три человека и отправлял в комендатуру. На этот раз в тройку попал и я. Шли медленно, один из нас еле волочил ноги, я тоже, но у меня в руках была большая палка, почти до плеча. Наверху у палки была дырка с продетым для руки ремешком. Эту палку я сделал для себя на хозяйственном лагпункте перед отправкой на одиннадцатый и с ней уже не расставался.
Наконец вошли в поселок, не огражденный колючей проволокой и не имеющей ворот, - управление «Унжлага». Сопровождающий подошел к какому-то дому, поднялся на крыльцо и сказал:
«Подождите минутку, я вас отмечу и отведу получать документы, это рядом».
Вышел он, действительно, вскоре, но нас на месте не оказалось. Я помню недоуменное, растерянное выражение его лица. Он посмотрел в одну сторону, в другую в полном замешательстве. Потом крикнул: «Э-э-э». И тут одновременно высунулись три наших бюста из большого темно-зеленого ящика помойки, что была на другой стороне улицы.
А дело в том, что, как только он вошел в дом, мы увидели рядом большую, роскошную помойку. В ней оказалась полусгнившая морковь, крупные очистки картошки, попадались и кусочки хлеба. Ну, в общем, после наших глиняных лепешек это было что-то сказочное, причем всего так много, что глаза разбегались. Тогда я был уверен, что если в раю есть помойки, то они, безусловно, должны быть такими.
Мы быстро перелезли через высокий борт длинного ящика и жадно стали выхватывать лакомые кусочки и, вытирая их о телогрейку, запихивать в рот. Проходившие мимо ящика две хорошо одетые женщины, жители комендантского поселка, не обратили на нас никакого внимания — лагерник в помойке для них так же естественно, как в нашем городе бездомная кошка или собака.
Содержимое помойки нас так увлекло, что мы совсем забыли о сопровождающем и лишь его призывное междометие вернуло нас к прозе жизни - оформлению освобождения.
Мать уже ждала в соседнем доме. И сейчас отчетливо помню ее измученное лицо, беспокойный, подавленный взгляд человека, постоянно ожидающего гонения, притеснения, уже привыкшего и смирившегося с бесправием, беззаконием и произволом. И как на этом лице потухший, полный грусти взгляд вдруг просветлел и засиял материнской радостью: наконец-то встреча с сыном, которого так долго не видела и каждый день сомневалась, увидит ли когда-нибудь. Ведь не увидела же она своего горячо любимого мужа.
Перед ней предстало существо, истощенное до последнего предела, с ввалившимися глазами и черными синяками под ними, сгорбленное, неопределенного возраста, в заплатанной лагерной одежде. Оно могло вызвать ужас и сострадание. А она расцвела, загорелась и заплакала от счастья. Все-таки успела! Все-таки жив! Не это ли истинное, безграничное счастье любой любящей матери.
Я расписался в получении документов, и мы направились к станции. На станции насыпная платформа оказалась настолько низкой, что влезть в вагон, даже с помощью матери, я не смог. Какой-то дядька взял меня на руки, рванул вверх, и я взлетел на площадку, как пушок. Сделали пересадку в Горьком, и вот, наконец, Москва.
В тот раз я приехал с матерью и нашей взаимной радости не было конца. А теперь?
Лежа на шконке, я понимал, что если даже останусь жив и вернусь домой, то смогу лишь постоять у пустой ее кровати, где она лежала, - на этот раз несправедливости жизни доконали мать, сделали все, чтобы мы больше не встретились.
Тогда я вернулся из лагеря с туберкулезом легких, пеллагрой -тяжелым желудочным заболеванием, в крайнем истощении. Уже давно не было жира, организм высасывал последние соки из мышц, от которых мало что осталось. Казалось, что и кости-то усохли наполовину. Подойдя впервые за два года к зеркалу, увидел, что ноги образуют букву «П», так как остались только кости. Опираясь на длинную палку, с которой вышел из лагеря, подходил к троллейбусу или трамваю и ждал, когда мне помогут подняться по ступенькам.
Это все прошлое. А сейчас, когда я лежал на узкой изящной металлической шконке снова в камере, но в «Крестах», глядя на низкий потолок и маленькое окошко, сама собой приходила мысль, что здесь, в ленинградских «Крестах», пожалуй, хуже, чем в московских «Бутырках», но, как известно, чтобы сравнивать, нужно испытать и то и другое. С этой точки зрения вроде бы не зря потеряно столько лет и здоровья.
Отец мой был в «Крестах» в 52 года и чуть живой выбрался отсюда, но из лагеря выбраться ему уже не удалось. Я же здесь в 62 и еще живой, вроде бы даже «возмужал и окреп». Приятно сознавать, что человеческие особи развиваются в процессе адаптации и выносливости - это поднимает настроение.
Конечно, сейчас настроение просто отличное, да и физическое состояние по сравнению с прошлым пока на высоте, если считать олицетворением прошлого сгорбленную спину, палку в руках и плавные скользящие движения ногами.
Но дело ведь не только в физическом состоянии. По возвращении из лагеря мне в паспорт вписали 38-ю статью паспортного режима, которая ограничивала место жительства и не разрешала, в частности, жить в Москве, где жила моя мать, все мои родные, где был мой дом. В справке об освобождении значились Кимры. Прибыл туда, получил паспорт, встал на учет как поднадзорный. Поселился в первой попавшейся избе на берегу маленькой реки на окраине города. Выделили мне «койку в углу». Лежал, сидел у окна, пил чай с сухарями. Тут же и засыпал. Просыпался в каком-то трансе, не понимая, что происходит вокруг, да и не старался что-либо понять. Наконец-то избавился от жерновов мельницы смерти! Нет звонков подъема, выгона на работу, нет охраны ограниченного проволокой пространства, нет окриков, вечного страха... И еще - назойливых, жадных взглядов в твои глаза: не собираешься ли ты умереть, и когда именно, чтобы не пропустить этого счастливого случая.
Свободен! Относительно, конечно (все-таки поднадзорный). Но никто уже не может приказать лечь, встать, разойтись по баракам, не услышишь окрик «бегом на построение», «в столовую», «на вахту»... Вот хочу и сижу. Пью чай и могу сидеть сколько угодно. И я сидел у окна, бесцельно глядя на улицу, упиваясь счастьем. Утром кто-то торопился на работу, в магазин, на рынок... Вечером шумные группки молодежи собирались в кино. Как все это мне было чуждо! Я смотрел на них, на всю эту жизненную суету бесстрастным взглядом старца сквозь огромный психологический возрастной барьер, разделяющий начало и конец жизни. Молодежь, молодость... Понятия давно забытые, для меня непостижимые. А ведь мне тогда было двадцать два года.
Спустя месяц - два у хозяйки, где я снимал койку, как-то собралась компания; сидя с ними, я впервые засмеялся. Ощущения поразили меня - свело губы, щеки, ощутилась боль во всех мышцах лица. Очевидно, они за такой большой срок атрофировались.
Кое-как поправившись, уехал в Переславль, затем в Борисоглебск, где в театре им. Чернышевского работал музыкантом и актером, а оттуда вернулся в Москву. В то время без такого «разгона» мне Москва не светила. «Для затравленной собаки сто километров - не круг», мне же пришлось сделать в десять раз больше; это меня успокаивало и вселяло гордость. Приехав в Москву, поступил в музыкально-педагогическое училище им. Октябрьской Революции. Однако жил и учился, озираясь, как волк в дремучем лесу: ведь в любую минуту моя учеба, работа, жизнь с семьей могли оборваться, если бы меня кто-нибудь узнал.
Умер Сталин. Внезапно и довольно таинственно. До сих пор есть разные версии. Люди в порыве горя и отчаяния, а некоторые из праздного любопытства помчались к его гробу в Колонный зал Дома Союзов. Встречались и оригиналы. Одного из них я спросил:
- А тебя что понесло? Ведь ты его терпеть не мог?
- Хотелось мне получить удовольствие - своими глазами увидеть, что эта собака сдохла!
Я был очевидцем той давки: видел, как толкали впереди себя троллейбус здоровенные шутники, чтобы продвинуться в толпе на десять-двенадцать метров, как военные выдергивали ремнями из толпы просящих о помощи людей, спасая их от верной смерти, как под натиском толпы рухнул крепкий глухой забор на деревянных столбах, и люди побежали по нему, а затем по дворам на другие улицы, как удавалось некоторым ловким мужчинам спастись по крышам домов...
После на этих улицах убирали раздавленных и трупы, и еще чуть живых, умирающих людей - сидя на тротуарах у стен домов в лужах крови и мочи, они держались за водосточные трубы и урны... А потом на улицах сметали в кучу туфли, галоши, ботинки, пояски, пуговицы, шарфы, платки, обрывки материи, сумочки, авоськи, очки, шапочки и шляпы, и пр., и пр., что могло быть на человеке или при нем. Все это было настолько замызганно, затоптано, истерзано, что невольно наглядно свидетельствовало о происшедшей трагедии. Эти кучи у обочин грузили совковыми лопатами в кузовы грузовых машин.
Ночь сменяло утро и все начиналось сначала. В московский психоз подключилась и область (а в ней 7 миллионов человек). Начальство сориентировалось правильно: чтобы остановить это с каждым часом возрастающее безумное, бессмысленное самоубийство, электрички на всех направлениях стали ходить от Москвы со всеми остановками, а от конечных пунктов в Москву мчались без единой остановки.
А потом были очереди в центральном справочном пункте у Склифосовского. Тысячи фотографий, рассортированных по полу, примерным возрастам, и отдельно дети. Помню мрачные, сосредоточенные лица стоящих в этих очередях. Правда, не у всех. Один военный, участник войны, кажется подполковник, шутил в очереди и за столом перед служащей, показывающей из картотеки фотографии.
- Вот пропала моя «старуха», видно где-то загуляла. Решил и к вам зайти.
Но когда на одной из фотографий увидел изуродованное лицо жены, ему стало так плохо, что пришлось оказывать срочную медицинскую помощь.
В соседний дом привезли два гроба - две девочки-подруги девятиклассницы были раздавлены (мать одной из девочек вчера узнала их по фото), и сегодня машина с их гробами приехала к родителям, чтобы отвезти их затем на кладбище. Все расходы государство брало на себя. Но многие умирали в долгих мучениях в больницах, другие по нескольку месяцев лежали дома.
«Великий отец всех народов мира» продолжал требовать от своего народа жертв и после смерти. Затравленный, загипнотизированный тотальным уничтожением народ платил кровью даже мертвому, провожая любимого вождя в последний путь.
Его поместили в мавзолей. И на фасаде под надписью «ЛЕНИН» появилась еще одна «СТАЛИН». Причем Сталин казался огромным рядом со скромной фигурой Ленина. Страх - чувство, возникающее мгновенно, и если его культивировать десятилетиями, то невозможно сразу остановить, особенно в сознании масс. А потому в стране продолжали делать все так, как если бы «великий вождь» был жив, -возносили, раболепствовали, выслуживались, преклонялись...
И только время спустя, постепенно приобретая нормальное мироощущение, увидели, что Сталин рядом с Лениным выглядит во всех отношениях как насмешка. Убрали из мавзолея и похоронили у Кремлевской стены. Так же быстро, как оно и возникло, убрали имя Сталина на фасаде. Все делалось фантастически четко и сказочно быстро, как и многие годы при его жизни - все еще подгонял страх и толкала инерция.
Потом, соблюдая установленный вождем жанр, таинственно, ночью изъяли гроб из могилы.
Подъехал экскаватор, мгновенно вскрыл могилу, вынул гроб, положил в подъехавшую бортовую машину. Тут же стоявший наготове самосвал вывалил бетон. И три машины, как привидения, выскользнули с Красной площади. Рабочие установили стойку с бюстом на бетон, другие - слепили холмик перед бюстом и засадили его цветами, а третьи расправили и посадили кусты, убрали следы машин на траве. К рассвету - ни одной сломанной веточки, ни одной помятой травинки... Еще одно чудо свершилось! Ах, как он любил и мифы, и видения, и чудеса, и сказки..! И его соратники-коммунисты старались... как старались всю жизнь... И на этот раз получилось не менее блестяще!
Но если быть объективным, не только преклонение перед своим вождем заставило ЦК устроить такую ночную феерию. На это подтолкнуло заявление грузинской диаспоры, что они выкопают своего великого земляка и похоронят в Гори. Чтобы этого не произошло, пришлось предпринять этот авантюрный спектакль.
Затем настал, наконец, великий перелом. Началось повсеместное уничтожение тысяч памятников, воздвигаемых многие годы с таким раболепием, умилением и подобострастием партийными боссами - ныне страстными уничтожителями. Партийная дисциплина - все делать «как Партия прикажет»!
В этой партийной вакханалии человеком почувствовал себя лишь при Никите Сергеевиче Хрущеве, когда проводимая им новая политика вывела страну из духовного оцепенения. Переломным для меня, да и миллионов других, стал 1956 год. В тот год и меня после пересмотра дела полностью реабилитировали.
На всю жизнь запало в память торжественное открытие еще до войны Московского Дома пионеров. Церемонию открытия проводил Н. С. Хрущев. С каким искренним восторгом и надеждой мы, мальчишки и девчонки, смотрели тогда на трибуну. Чистая детская интуиция с годами не обманула...
Вскоре получил бумагу о реабилитации отца - в этом деле принял большое участие начальник управления, член Госстроя СССР Николай Алексеевич Бурмистенко, в молодости проходивший на одной из строек стажировку под руководством отца.
Поменять паспорт, восстановить московскую прописку я не торопился, а потом вообще забыл. А когда мне напомнили друзья, прошло месяцев восемь-девять. Пришел в паспортный стол своего отделения милиции. Начальник посмотрел на документы и сказал нравоучительно: «Ну, где ж вы были, почему не оформили в свое время? Срок прошел большой - я уже не имею права что-либо сделать». Потом добавил спокойно и доброжелательно: «Но вы не огорчайтесь. Обратитесь в Городской паспортный стол - там могут помочь». Поехал я куда-то за Белорусский вокзал, кажется, на Ленинградский проспект. Принял меня подполковник и тоже удивился моей беспечности и неоперативности. Пожурил, но написал нужную резолюцию, и все быстро оформили.
В то время говорили, что есть указание всячески помогать пострадавшим-реабилитированным. По инструкции ли, а может, мне просто везло, но действительно повсюду я встречал большое внимание, понимание, быстро, без проволочек получал все, что полагалось. Матери дали за отца компенсацию 350 рублей, мне полагалось 200. Учреждения, где меня арестовали, уже не существовало, и меня направили в вышестоящую организацию - Министерство связи. Отдел кадров находился в здании Центрального телеграфа, что на улице Тверской.
Женщина, просмотревшая документы, сказала, что не хватает еще чего-то. Начальник отдела кадров, услышав ее замечание, ответил:
- Ничего. Сделайте выписку вот отсюда, я заверю и поставлю печать. А вы, - обратился он ко мне, - будьте любезны, посидите здесь в кресле, сейчас оформят бумаги и все получите.
Выглядело это так странно и необычно, что удивлению моему не было границ. На каждом шагу ощущалось, что в нашей грандиозной, черствой, гордой, неумолимой бюрократической машине от рядовой конторы до министерства вдруг что-то рухнуло и ворвавшееся солнышко засияло на письменных столах.
Через несколько минут я получил деньги и справку из рук самого начальника отдела кадров. Он вышел из кабинета и на красном с красивыми узорами ковре приемной торжественно вручил все и сказал:
- Вы должны понимать, это наша трагедия - тогда страдали лучшие люди.
Я поблагодарил его за теплые слова и ответил:
- Так часто мне приходилось быть то лучшим, то худшим, что трудно быстро перестраиваться.
Тогда я не мог себе представить, что перестраиваться мне придется еще не один раз. Он засмеялся и произнес еще что-то приятное и вдохновляющее. Казалось, говорил от души, а может, и по инструкции.
К слову сказать, стоит отметить, как бы то ни было, реабилитация тогда проходила более человечно, уважительно, сердечно, чем в наши дни, когда рассылаются родственникам глубоко безнравственные бумажки - «Свидетельства о смерти», в которых, как хлыстом по лицу, бьет запись: «Причина смерти - расстрел, место захоронения неизвестно». А затем дополнение: «За отсутствием состава преступления - реабилитация».
Когда в 1961-м году меня принимали в партию, я в райкоме не говорил стандартных казенных фраз о строительстве коммунизма, так как считал, что нужно сперва всем нам во многом разобраться и навести порядок. А потому, когда на парткомиссии, где сидели старые и опытные коммунисты, мне задали обычный вопрос: «Почему вы вступаете в нашу партию?» - услышали неожиданный ответ: «Я хочу, проводя в жизнь решения партии, приложить все усилия, чтобы с вами и другими не произошло того, что случилось в свое время с моим отцом». Председательствующий с умным спокойным лицом и проницательным добрым взглядом, держа в руках мои документы, поднял руку: «Думаю, что вопросов больше не будет». Все закивали головами, и я вышел в коридор.
Это был замечательный период, те десять лет, когда в стране при том же строе, но новом руководстве, стали устанавливаться, наконец, порядки, освещенные первыми лучами демократии и справедливости. Однако, осудив Сталина, Н. С. Хрущев не смог подняться до осуждения сталинизма и системы в целом. Не сумев избавиться от давления привычных стереотипов, побоявшись сказать народу всю правду, он потерпел политический крах.
Потерпели крах и мои восторженные стремления и планы, развеянные дальнейшими политическими событиями в стране. Государственная партийная машина быстро вырулила на старую колею. И опять весело и беззаботно покатилась под гору, восхваляя «подъем к новым вершинам»В последние годы, ознакомившись со многими материалами о преступлениях против народа, проводимых под руководством Партии, а также понимая её тормозящую роль в выходе страны из кризиса, в 1990 году вышел из КПСС..
На войну, на которую так рвался, я не попал, а если бы попал, то вряд ли бы живым вернулся. Хотя, как знать, - война тоже лотерея - вернулись же трое из десяти моих знакомых сверстников, раненые, но вернулись, и сегодня о ранениях забыли.
Невосполнимы огромные потери в войне, неизгладимо горе родных и близких. У нас есть замечательная литература об этой войне, ее героях. Память о героях войны увековечена в многочисленных обелисках, надгробиях, вечных огнях, да и сами герои пользуются всю жизнь славой беспримерной. Но это все тем, кто участвовал в войне и кто не вернулся с войны. Тут все ясно.
Сложнее, судя по высказываниям не только молодого поколения, но и ветеранов, с теми, кто вернулся и вот уже более полувека купается в лучах славы и благоденствия. Далеко не все заняли такое положение по справедливости. Что греха таить, немало было таких, которые старались попадать в многочисленные службы, где удавалось «без драки попасть в большие забияки».
В данном случае, разумеется, не в счет категория работников штабов и приштабные. Врага они в лицо не видели за всю войну, но это безобидная категория «героев» - такие имелись во всех войнах, армиях и странах. В офицерском обществе бытует даже свое словообразование: «паркетные офицеры».
Но есть и другие. Их побольше, они поактивнее, поздоровее и геройство их связано, в основном, с особенностями нашего социалистического строя, более того, является его олицетворением.
В армии, как в любой отрасли нашей государственной системы, тогда развивались большие подразделения партаппарата, пронизывающие души каждого и всех, оптом и в розницу. В них в прифронтовых и фронтовых условиях велась большая пропагандистская работа. Задача - ловко спекулируя естественными патриотическими чувствами к своей Родине, защите своих родных и близких, дать всему этому не только партийный, сталинский оттенок, но и уметь с коммунистическим пафосом стрелять в затылок. Единичными выстрелами - политруки, очередями - заградотряды.
Есть еще и особая категория ветеранов, которые после окончания войны пошли работать в лагеря. Тут звезда их славы разгоралась в истязании своих однополчан, которые в начале войны попали в плен, а затем, сумев бежать, боролись с врагом на фронтах, или тех, кто по неосмотрительности и доверчивости говорил не только официальные лозунги. Такие ветераны-охранники за лагерные подвиги над «врагами народа» не только дополучали ордена и медали, но и обеспечивались потом лучшими квартирами, пенсиями, льготами, чем все другие категории фронтовиков.
Но вместе с тем есть целая большая категория людей в стране, которые героически отдавали свое здоровье и жизнь для победы над врагом. И полегло их в нашу землю еще больше, чем на поле боя. Однако никто из них никаких орденов и медалей не получил - наградить их подвиг никому до сих пор не пришло в голову в нашем полном несправедливости мире. Это незаконно репрессированные миллионы заключенных. Труд их был необходим не только для победы, но и вообще, чтобы армии можно было существовать и воевать. Доля их труда оказывалась весомой повсюду: в металле для челябинских танков, в добыче угля для магнитогорских комбинатов, в производстве взрывчатки, строительстве новых дорог и мостов, обеспечивающих фронт. Трудились до последнего вздоха - и умирали. Доделывали следующие из вновь прибывших эшелонов. Работали и знали: им, голодным и истощенным, прожить суждено недолго, и вновь их сменят следующие. Отдавать все и не получать ничего, кроме травли и унижения, - таков был удел этих миллионов.
Отец мой был в лагерях, поставлявших, как называли, «палубный лес» для военно-морского флота. Там его и закопали. Сам я пилил лес в лагерях, поставлявших древесину для авиационной промышленности. Мне повезло. Я вернулся в 1944-м, опираясь на палку, инвалидом II группы, без права жить в своем городе.
Когда в истинно советский праздник «День политзаключенного», который празднуется 30 октября, я однажды увидел среди других стендов большую карту СССР, утыканную сотнями флажков с названиями лагерей, - меня ошарашило увиденное. Вся страна была изъедена, как червоточиной, лагпунктами, естественно, обрамленными братскими могилами. И встали опять перед глазами плотно уложенные в них голые трупы.
Конечно, трупы голые или одетые сказать, кричать, призывать, возопить не могут. Но ведь в стране, слава Богу, есть еще много и живых. И надо полагать, не у всех потеряно чувство чести и долга перед теми, кто остался жив.
Однако, когда представители руководства Ассоциации жертв незаконных репрессий обращаются в городские или региональные правительства, слышат все тот же однотипный ответ: «Они воевали, а вы сидели. Как же это можно уравнять?!»
Именно! Нужно признать и уравнять всех как полноправных участников Великой Отечественной войны. Именно потому, что «Отечественной», так как велась она не только в армейских подразделениях регулярной армии, а всем народом в своем Отечестве. И более того, естественно, должны быть особо отмечены репрессированные как жертвы произвола и беззакония.
За искалеченную жизнь те немногие, кто чудом остался жив, должны иметь хотя бы хорошо обеспеченную старость.
Глава VII. РАССКАЗЫ У КОСТРОВ ЛИХИХ ОХОТНИКОВ
Прошло минут десять-пятнадцать, как вернулись с допроса вызванные после обеда. Но мне не хотелось поворачиваться к ним. У них начались шумные разговоры и обмен впечатлениями. Одного из них следователь расспрашивал о соучастниках, очевидно, стараясь уточнить степень вины каждого. У другого было еще проще - расследование его дела заканчивалось и передавалось в суд. Теперь он мог безмятежно отдыхать месяца полтора, не меньше.
Сейчас здесь не было ночных вызовов. Допросы велись после завтрака, но чаще после обеда, и заканчивались к восемнадцати ноль-ноль. В это время следственный отдел закрывался - следователи и адвокаты покидали изолятор, подследственных разводили по камерам. Тут главное для администрации - не перепутать, кого куда.
За дверью загремели бачки с ужином. Пришлось мне отвернуться от стенки и сесть на шконке. При раздаче ужина вошел Олег - студент со скатанным матрацем и вещами. У него опять не состоялся суд. В прошлый раз не явились свидетели, в этот раз - потерпевшая. Второй уехавший на суд не вернулся, значит дело у него простое и его осудили.
На следующий день в камеру пришел новенький. Он сразу сказал, что его зовут Юра, причем с такой улыбкой и смущением, как будто это было главным в его уголовном деле. Из его первого рассказа невозможно было понять, за что же он арестован, но день ото дня картина прояснялась. Стало ясно, что друзья и благодетели, одарившие Юру немалыми деньгами, - люди нехорошие. Они использовали его навыки слесаря и автосварщика в корыстных, вернее, в преступных целях. Всего он не знал. Умел работать, тем более, что за это умение здорово платили. Он в деталях рассказал эпизод, как ему удалось унести со стройки автогенный агрегат. Поместив аппарат, бак с негашеной известью, кислородный баллон, шланги и горелку на двухколесную тачку собственной конструкции, он двинул все это днем в обеденный перерыв с улицы Герцена по Невскому проспекту, вдоль Гостиного двора, затем по Садовой и далее до своего дома.
Идея родилась не сразу - обстоятельства помогли ей созреть. Как и на любой стройке, здесь был прораб. И такой дотошный, всем интересовался, всюду совал свой нос - словом, типичный представитель своей категории трудящихся. И все-то его трогало, все-то ему нужно знать... В самый неподходящий момент, когда Юра делал «левую» работу, он всегда оказывался рядом. И начинались расспросы: что это, для чего, кому и зачем?.. Кончалась беседы неприятным резюме: «Если еще раз застану - будут большие неприятности, так и знай! Чтоб видел я это в последний раз!»
Юру эти разговоры приводили в грусть и растерянность. Он их тяжело переживал - несколько минут стоял, опустив голову, и вздыхал, да и работа не клеилась. Не хотелось этих бесед и тем более «больших неприятностей». Ему были дороги нервы прораба и не менее свои. Он удвоил бдительность. При малейшем намеке на появление прораба у Юры сжималось сердце, и он судорожно закрывал обрезками фанеры результаты своего труда. Чаще тревога была ложной.
В общем, вы ж понимаете, в такой нервной обстановке не просто целиком отдаться любимому делу, тем более выполнять отлично трудные заказы. А поскольку заказы высоко оплачивались, делать их кое-как Юре не позволяла профессиональная совесть. Если уж быть до конца правдивым, то не столько совесть (с совестью отношения были сложные), сколько боязнь потерять приличный заработок заставила его принять радикальное решение: перевезти автогенный агрегат домой.
Итак, Юра выехал с улицы Герцена и повернул направо, на Невский проспект. Появление новоявленного рикши на главных улицах города на Неве не вызвало сенсации и даже какого-либо интереса. Возможно, потому, что вместо традиционной широкополой соломенной шляпы с ленточкой под подбородком на нем был синий матерчатый шлем со шнуровкой. Этот шлем и производственная одежда служили ему своеобразной защитной маскировкой. А ведь если поразмыслить, обязательно должен был возникнуть вопрос: почему человек в производственной одежде в рабочее время раскатывает с производственным агрегатом по улицам города? Куда направляется и зачем? Но любопытных не нашлось даже по долгу службы.
Правда, на него покосился инспектор ГАИ на углу улицы Желябова - возле здания «Известия» и знаменитой часовой мастерской, - он оказался среди троллейбусов, которым приспичило пробраться к самому тротуару на остановку. Инспектор, видимо, хотел ему помочь, но Юра выбрался из плена громоздких машин собственными слабыми силами.
Доброжелательно посмотрел на него и инспектор на пересечении Грибоедовского канала с Невским проспектом, здесь Юра показал высокий уровень дисциплинированности и глубокое знание уличного движения - остановился на красный свет, пропустил машины, проскочившие поперек Невского, и двинулся дальше. Инспектор, как подобает чуткому и внимательному блюстителю порядка, проследил, чтобы ринувшаяся толпа на переходе не перевернула тележку и не затерла нашего героя. Убедившись, что в схватке с экспрессивно-дикими пешеходами он вышел победителем и благополучно двинулся дальше, инспектор, с облегчением вздохнув, отвернулся.
Так же сочувственно к нему отнесся постовой возле Гостиного двора, а инспектор на углу Садовой даже одобрительно улыбнулся, когда увидел, как «рикша-строитель» с достоинством сперва пропустил транспорт по Садовой, а затем уверенно сделал правый поворот. На всем протяжении трудного и рискованного пути он реально ощущал духовную поддержку и благословение ангелов-хранителей, перепоясанных на спине вместо крыльев крест-накрест белыми ремнями. Доехав до сарая во дворе дома, разгрузив и спрятав все, он помянул их добрым словом и отправился в обратный путь.
На стройке никто не заметил исчезновения автогенного аппарата - там было еще два. Более того, прораб похвалил Юру - с этого дня он стал перевыполнять сменное задание - и занес его в список передовиков производства. Это было естественно - Юра перестал тратить время на выполнение дополнительных заказов во время работы. Теперь спокойно, без суеты он мог работать и возле сарая.
Все шло как нельзя лучше, если бы это личное приобретение не натолкнуло его благодетелей на совершение новых ковбойских экзотических предприятий. Экзотики было хоть отбавляй: старинный русский городок на берегу живописной реки, в конце города на крутом обрывистом берегу у извилины этой самой реки - запущенное тенистое кладбище, существующее четыре столетия, которое украшает красивая устремленная ввысь кирпичная церковь XVIII века.
Поставленная перед Юрой задача была до смешного проста: в окне, находившемся в алтарной части церкви, обращенной в кладбищенскую глушь, автогеном вырезать решетку, мешавшую «друзьям-ковбоям» проникнуть в алтарь. Для Юры это был сущий пустяк. Он так и сказал. За пустяк дали много денег и пообещали еще.
Конечно, в алтарь можно было пройти и днем сквозь церковную залу и боковую дверь на хорах, как все ходили. Но такое примитивное решение оскорбляло романтические души, и они приступили к выполнению сложного, требующего отваги и героизма, захватывающего плана, достойного настоящих мужчин-Прибыли на двух машинах. В одной типа «Рафик» - агрегат, в другой - отважные герои вперемежку с картонными коробками... Юра быстро и ловко освободил окно. Еще быстрее «настоящие мужчины» пролезли в него и с ловкостью пожарных на всесоюзном смотре стали вытаскивать всякую рухлядь, как потом выяснилось, стоившую сумасшедших денег. Набив обе машины разными мелкими и крупными вещами, через полчаса они мчались по автомагистрали в сторону Питера. Юре действительно дали много денег, вдвое больше, чем он рассчитывал.
Итак, операция прошла блестяще - как может только проходить в павильонных съемках кино.
- Молодцы, ребята! Герои!
- Ну, пожалуй, главный герой - я. Если бы не вырезал решетку, они бы ничего не сделали.
- Да, все заслуги твои. Не вырежи ты решетку, тебе бы с ними не сидеть за другой. Эту не вырежешь.
- Ну, попали-то они сюда через два года - как раз потому, что в краеведческом музее, где их сыпанули, я им решетку не резал, они решили сами - гвоздодерами. Решетка была легкая, на гвоздях, но провозились ребята долго и погорели.
Еще бы, понятно, краеведческий-то музей оказался не на тихом кладбище, где так лихо и сподручно было шуровать, а в центре города, и, конечно, нашлось, кому обратить внимание на их старания.
Погорели Юрины друзья, погорел и Юра, и агрегат, так уютно прижившийся в его сарае.
После рассказа о своих приключениях Юра стал «своим» в камере, его уже никто ни о чем не спрашивал, а ему не о чем было рассказывать. Он стоя играл с Борисом в «шиш-быш», а остальные занимались кто чем. Словом, жизнь в камере шла своим чередом.
Было это 6 августа 1985 года. По радио шла передача, посвященная юбилейному вечеру композитора Будашкина. В репродукторе, вделанном в дверь и закрытом кровельным железом, что-то хрипело, урчало и пело. Слышно было плохо и рассказчика, и музыку. Кто спал, кто разговаривал, четверо играли в карты, двое еще во что-то.
В камере было шумно.
Вдруг женский голос запел: «И было три свидетеля...» Олег с верхней нары закричал: «Тише, ребята, слушайте, что-то интересное передают... про нашу жизнь». В следующем куплете опять: «И было три свидетеля...» Но, к великому разочарованию, свидетелями оказались: река, береза и соловей.
Это был не фрагмент суда и следствия, а лирика. Передавали «За дальнею околицей». В камере воцарился обычный шум. Продолжалась своя насыщенная жизнь.
Надо сказать, что в это время в камере была редкая насыщенность во всех отношениях. Людей прибывало все больше и больше, и все меньше и меньше следили за проветриванием. Окно совсем перестали открывать по причине холодной погоды, а курили все, кроме меня. В других камерах тоже курили, но проветривали здорово, а здесь контингент такой попался.
Иногда на расстоянии метра при плохом освещении трудно было различать лица. Дышать стало очень тяжело, особенно мне со слабыми легкими. Двое из них курили особенно много и с любопытством наблюдали, как мне становится все хуже. Может, это делалось с одобрения следователя (есть еще в следственной практике такая форма давления на подсудимого), чтобы я поскорее старался закончить дело на любых условиях, а может, и из садистского любопытства, как я начну перед ними «падать ниц». Законопатив щели в окне, они курили беспрерывно. А я, при случае, старался отодрать бумажку или жгутик, тряпки, чтобы пару минут подышать у окна.
И вот при одном посещении бани мне стало очень плохо. В «Крестах», в отличие от «Бутырок», бани нет, есть душевые - маленькие, тесные, полутемные. В них заталкивается по десять -одиннадцать человек. Приходится по одному душевому крану на двоих. Чувствуешь себя как в переполненном автобусе, к тому же голый и весь в брызгах. В этих условиях нужно успеть быстро вымыться и еще что-нибудь постирать. В этом банно-прачечном марафоне, как и в любом другом, задыхались, но успевали.
Вышел я со всеми из душевой, присел и сразу погрузился в сон, а точнее в забытье. Очнулся от слов: «Три, три сильнее, ну, еще сильнее!» Возле меня был дежурный надзиратель, служащий бани с пузырьком в руках и Борис, который что было силы тер мне виски. Остальные стояли в углу, не проявляя никакого интереса к происходящему. Борис тер левый висок так, что содрал кожу, -очевидно, ногтями.
Врач, к которому я потом попал, первым делом спросил:
- Вы что, потеряв сознание, упали? На лбу сбоку ссадина.
- Нет, это меня так оттирали и приводили в чувство, от усердия содрали кожу.
Через десять дней приступ повторился, но слабее. А через неделю утром началось головокружение и позывы на рвоту. Когда вскоре я вышел на прогулку, мне стало еще хуже и началась рвота. У меня была уверенность, что я чем-то отравился. С трудом довели меня на второй этаж до камеры и положили на шконку. Вызвали фельдшера. Фельдшер не нашел признаков отравления и повел к врачу. Врач уверенно сказал: «Это от давления». Измерение показало резкое повышение давления, такое было впервые. После этого случая у меня начала развиваться гипертония, к ней вскоре прибавилась и стенокардия. Остальные чувствовали себя нормально. Народ подобрался в камере молодой (не старше тридцати лет) и очень крепкий.
Настал вечер. Перед отбоем один из молодых спортивного склада ребят рассказывает:
- Забрали нас четверых, но доказательств и улик не было. И должны были нас отпустить. Тут вдруг один. Кудряш, взял и раскололся. Заложил всех, наговорил то, чего у него и не спрашивали.
Дали нам срок. Кому пять, кому четыре, а ему два года за раскаяние, в общем-то он и не сидел. Отбывали мы на Севере - трудно, очень трудно. Вышли почти одновременно. Еще в лагере поклялись с ним рассчитаться - убить.
После отсидки встретились в Питере и стали его искать. Пошли в пивную, где обычно с ним встречались. Это в районе порта старого, где он жил.
На третий день смотрим - он, точно он, правда, немного изменился, но рост тот же, черты лица тоже похожи, только бороду отпустил - для маскировки. А что немного изменился - естественно, пять лет почти прошло.
Вышли, подстерегли его. Когда он шел из пивной по улице, быстро догнали - кругом никого не было - и ножом убили. Слух об этом убийстве прошел. Никого не нашли и следов никаких не осталось. Кто убил, милиция не смогла установить еще и потому, что у убитого никаких врагов не было и мотивы убийства были не понятны.
Через несколько месяцев собрались мы в этой же пивной. Как говорится, судьба забросила. И каково же было наше удивление, когда мы нашего Кудряша увидели там с кружкой в руках. Он нас узнал и тут же смылся. Потом выяснилось, что убили мы тогда его родного брата, о существовании которого не знали. Кудряша больше не встречали и не преследовали. Злоба, вымещенная на брате, да и время вполне нас остудили.
В камере 385 собрались уголовники, специализирующиеся на квартирных кражах, ограблениях магазинов, палаток и отдельных граждан на улице. Здесь образовался своего рода клуб, так сказать, «курсы повышения квалификации». Олег обращается к долговязому молодому мужчине лет двадцати пяти: «Ты, говоришь, сигнализацией занимался? Расскажи-ка, как блокируются двери в магазинах, там вроде надо что-то подложить - дверь откроешь, а сигнализация не сработает. Ты это объясни-ка подробнее, что и как».
Тот показывает буквально на пальцах. Понимают все с трудом, включая и Олега. Просят начертить схему на бумаге. Технический диспут в разгаре. Олег выступает в роли ведущего не только потому, что сидит уже вторично в свои двадцать три года, но и потому, что за его плечами три курса института, из которого его, правда, отчислили за грубость и пререкания с руководством. Соображает он очень быстро, умеет анализировать, отличается хорошей памятью, неплохо владеет английским, он из семьи служащих. Никто не может его переговорить, зато он каждого легко «загоняет в угол», владея блестяще еще и блатным языком.
Говорил я с ним дважды насчет его дальнейшей жизни:
- Со всем этим кончать надо, ты многого смог бы добиться, если бы захотел, и жил бы счастливо в нормальном обществе. Выйдешь, будешь учиться, работать - у тебя отличная голова.
- Нет уж, так не пойдет, ничего вы в этом не понимаете. Меня нигде не брали и везде гнали и каждый, чуть что, норовит посмеяться и унизить, ущипнуть и врезать.
Олег рассказал, как его допрашивали, как выбивали из него нужные признания: обернули мокрым полотенцем поясницу и били металлическими прутьями. Но парень не сломался, оказался крепким, выдержал - слабее оказались почки, не выдержали - две недели вместе с мочой шла кровь.
- А сейчас еще боли остались, в общем у меня свои рубцы, свои счеты, свои планы. Так что у меня другой дороги нет и не будем больше об этом, - резко оборвал Олег. Общество вовремя не протянуло ему руки, не протянуло и позже, потеряв из своих рядов активного, умного члена, проиграв по-крупному - перекинув его по ту сторону баррикады.
Олег чувствует себя в камере хозяином и боссом. Ему смотрят в рот и напрягают все свои умственные способности, чтобы понять то, что он говорит. Собранность и сосредоточенность, желание все постичь и многому научиться, прямо скажем, исключительные. Вот чего так не хватает, подчас, в студенческих аудиториях. Тяга к знаниям образцовая, занятия проводятся на самом высоком «профессионально-уголовном» уровне. А потому разгоряченная аудитория не замечает, как проходит время до ужина.
Обсуждается самая разносторонняя «специализация». Вот дискутируется вопрос, как лучше убить человека. Выступающие приходят к разным заключениям. Так, один отстаивает свою методику владения отверткой для этой цели.
- Лучше всего испытанный способ - утюгом, - предлагает другой.
- Это верно, - оппонирует ему угрюмый прыщеватый парень, - Но где сейчас хороший чугунный утюг найдешь? А эти электрические - с ними неудобства и хлопот не оберешься, в проводах запутаешься. Да и делают их по весу все легче, не понимая, что они делаются все более и более неудобными для этой цели.
- Вот у меня дед был, - задумчиво начал свой научно-исторический обзор тридцатилетний мордастый, коренастый парень. - Мастерски владел гирьками - фунт и два фунта. Гири тогда были с ушками, к ним привязывалась веревка. Раскрутит, поддернет и пустит. Большой артист был: с улицы через окно человека убивал. Тут же скрывался, а в доме следов никаких нет. Когда на него напали на улице трое с ножами, уложил их сразу, один больше не поднялся.
- Да, были мастера, - продолжал задумчиво, с сожалением молодой парень, - в наши дни никто и не знает, как это делалось. Большие специалисты были. А сейчас все примитивно, никакой ловкости, никакого мастерства.
За дверью загремели бачки. Раздача ужина нарушила «научно-уголовный семинар». После ужина карты. Но завтра, если ничто не помешает, занятия будут продолжены.
Я никак не могу найти ручку.
- Ручка куда-то пропала.
- Естественно. Тут все может пропасть. Среди воров живете, -спокойно «утешает» Олег.
- Это не довод. Ни один вор у себя дома не украдет. Ручка, конечно, нашлась - завалилась за матрац. Когда после ужина пустые миски загремели в раковине, образуя покачивающуюся стопку, приготовленную дежурным к мытью ее холодной водой, ко мне подсел новенький парнишка с черной кучерявой шевелюрой и живыми карими глазами.
- Еще вот очень хочу научиться «ломать» деньги. Мне показывали, но у меня пока не получается.
- А как это?
- Вы что, не знаете?
- Да.я профан в этих делах. Что-то даже не слышал об этом.
- Так вот, слушайте сюда, - складывая полукругом ладони и доверительно придвинувшись ко мне, начинает рассказывать. -Вот я с вами рассчитываюсь и должен отдать вам сто рублей. Достаю пачку десятирублевых ассигнаций и отдаю вам. Потом тут же беру обратно и говорю: «Давайте проверим, чтобы было все без обмана». И начинаю считать перед вашим носом: раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять. Ах, ну вот, одной не хватает, хорошо, что мы с вами проверили. И докладываю еще одну десятку из кармана. Вот теперь все в порядке, все правильно, как надо. Вы, довольный, кладете деньги в карман и уходите.
На самом деле там было шесть бумажек, и добавил я вам еще одну, получилось семь (вместо ста рублей - семьдесят). Только дома вы обнаружите, что тридцати рублей не хватает, и решите, что потеряли.
Да, оказывается, «ломать» деньги — особое искусство, когда на ваших глазах, согнув (сломав) купюры пополам и перехватывая их, считают фактически по два раза одни и те же бумажки.
Здесь хотя и был один специалист по этой части, но показать технику приемов этого дела он не мог - не было не только красненьких, синеньких и зеленых, но даже рыжих листов «капусты» (капустой здесь называют деньги).
Вскоре меня перевели в другую камеру. Взять свой черный матрац я не мог - нижняя часть его была изрезана на полосы-лямки для вещевых мешков, и если его приподнять, вся вата из него бы высыпалась. Оставалось предложить Коле перейти с пола на мое место, а с его белым (желто-ржавого цвета) уйти из камеры. Так мы и сделали.
В следующую камеру я прибыл перед отбоем и расположился на полу у двери, дуло страшно. Но на другой день, к счастью, один парень уехал на суд и не вернулся - я занял его место на второй шконке, где и находился несколько месяцев.
Утром откуда-то из-за угла вылез дядька на редкость «добросовестного» телосложения. Его звали дядя Федя. Он хоть и спал тоже на полу, но на вторую шконку не претендовал, так как приспособился спать вдоль стенки, где окно, и половина его фигуры скрывалась за шконками. Это не лучшее место - стена холодная, к тому же мыши, спускаясь с окна, перебегали через него, но на такую мелочь дядя Федя не обращал никакого внимания: мышь - не трамвай, не задавит. С первого взгляда было ясно, почему он пристроился здесь: под шконками и на второй шконке он не помещался, нижние места были крепко заняты, а если бы он полез на третью, то это сооружение, хоть и сваренное из уголков «пятерки», рассыпалось бы под его тушей.
Он, видимо, давно уже в этой камере и рассказал о себе все, что можно, а расспрашивать, как и в любом светском обществе, здесь считалось некорректным. Могли, в лучшем случае, облаять, а то и по глазам дать.
Я сразу понял, что фигура эта выдающаяся не только по внешнему виду, но и по своему амплуа. О мастерстве и говорить нечего. Оказалось, что Федя - личность, хорошо известная в своем кругу, -потомственный вор. Но обо всем этом мне удалось узнать не сразу - постепенно, из его бесед со своими «единоверцами». Он делился своими воспоминаниями, похоже, не в первый раз, кое-что говорили люди, давно слыхавшие о нем. Вот и сейчас идет беседа:
- Он мне, сперва, сгоряча насчитал столько, что и под расстрел подвел. А я ему и сказал: «Мало ли где, кем, сколько наколупано сейфов, это что, все на меня повесить хошь? Ты у меня нашел два куска, ну и что? Это ж мои кровные. Ты сперва докажи, а потом и стреляй». Напугать он меня хотел, а я думаю: «Эх ты, головастик плюгавый, да если я тебя где встречу и для примера попугаю, так жена долго штаны твои отстирывать будет».
- Да, это он, конечно, для страха. Тебя стрелять нельзя. Ведь они, ежели стрельнут, то и убить могут, а тебя, Федя, - знаменитость такую - сохранить надоть, как вырождающуюся животину. В Красную книгу б записать надоть. Ведь теперь-то мастеров таких и не осталось.
Стараясь поддержать беседу, я продолжил разговор в том же тоне.
- Тут ведь, Федя, мастерство-то не ценят. Чем лучше работаешь - тем скорее посадят и больше дадут. Но, разумеется, не медаль, орден или там звание. То есть звание новое и медаль могут и дать, но не тебе, а за тебя, а тебе кукиш.
- Если б кукиш! Ему на суде кукиш не дадут, там все больше червонец отвалить норовят.
- А уж тебе-то, Федя, - точно: большому кораблю - большое плавание.
- Как же ты, Федя, погорел? Ведь работаешь ты классно.
- Да никак. Завалил меня дружок, по пьянке ссучился. Я ему должок отдал с процентами - стольник. А у него отродясь за душой пятерки не было — пить он стал по-черному. Вот его за эти гроши и прихватили - где взял? Он спьяну и раскололся. Пришли ко мне, да не вовремя - у меня деньги были кровные, не успел на книжку положить.
- Ведь о тебе, дядя Федя, старики много рассказывали. Еще твоего папаню знали. Такой мастер был, по несгораемым работал еще в начале века. Что же ты по простым сейфам пошел колупать по-медвежьему?
- Так, вишь ли, несгораемые - дело сложное, там одного инструменту дорогого нужно сколько. Сейчас никто его и не сделает. А тут что - фомка, «козья ножка» заточенная и «гусиная лапка», ну еще сила и сноровка, но этого у меня хватает.
Беда дяди Феди заключалась в его редком мастерстве: таких специалистов остались считанные единицы. Поэтому труда не составляло установить, кто «колупнул» данный сейф.
А работа, как я понял из его обрывочных фраз, у подобных специалистов несложная: зацепляется край дверцы, подсовывается фомка, а затем «гусиной лапкой» режется железо. Но сказать - оно всегда просто. А ведь вы понимаете, что сейф, пусть даже железный ящик или шкафчик, - это не консервная банка со шпротами или тушенкой и сила тут нужна исключительная.
Он уважительно ко мне относился, как к человеку образованному, подержался с большим достоинством, как все люди, ценящие свою редкую профессию. Движения его были неторопливы, и в них чувствовалась огромная скрытая сила. Он был из тех, которые ломают подковы, завязывают кочерги в узел. У него не руки, а ручищи, сделанные из стальных мышц, как у битюгов-тяжеловозов. Глубокий и тяжелый взгляд, в котором, очевидно, отражалась не только вся суть его преступной натуры, но и много пережитого. Когда я старался понять его, приходила в голову мысль, что вскрывал он эти сейфы - железные ящики - не только ради воровства: делал это он потому, что, во-первых, получалось, и получалось здорово, как ни у кого, а уж потом, когда железный ящик или шкаф вскрыт и в нем было что взять, воровал. Здесь довлела гордость за продолжение родовой профессии, довлели гены, довлела марка «фирмы», а заодно и пофорсить по молодости хотелось.
А история этой «фирмы» такова. Отца его мальчиком отдали в ученики в оружейную мастерскую. Парнишка оказался на редкость способным слесарем, чувствующим все взаимодействия деталей и механизмов. О его редких способностях прошел слух среди мастеров, и его пригласил к себе на работу известный фабрикант Мешков, выпускавший русские несгораемые сейфы. Сам Мешков был талантливый конструктор, образованный инженер, большой специалист по всем видам замков и всяческих запоров, серьезно изучавший системы и новшества в этой области мировых фирм. Его интересовали мастера высшей квалификации, думающие, сообразительные, с которыми легко было бы работать. Нет, не ходить по ночам и вскрывать сейфы, а создавать различные замки и устройства, чтобы жулики не могли их открыть. Задачи Мешкова были высоки и благородны, но один он с ними справиться не мог. Скромный и работящий мальчик ему понравился, он предложил ему вдвое больший заработок, вскоре прибавил еще. Тому были веские причины: мальчик не только старался и выполнял слесарные работы исключительно мастерски, но и незаметно становился его первым помощником, освоившим в короткий срок все имеющиеся конструкции и помогавшим в разработке новых.
Но способности мальчика превзошли все ожидания: он пошел дальше поставленных перед ним задач и начал с успехом решать загадки любого хитроумного устройства с помощью еще более остроумных приспособлений. Хозяина он боготворил и этими изобретениями с ним не делился, чтобы не огорчать. Примерно в 1906 году он, изготовив целый ряд приспособлений, сложных отмычек и наборных ключей, решил испробовать на практике свои научно-технические выкладки и расчеты. Получилось. Но не погорел чудом. Нет, с открыванием довольно сложного сейфа немецкого производства все прошло блестяще: устройство его он хорошо знал, и чутье механика и сделанные им приспособления не подвели. Подвело другое - отсутствие навыка воровать, то есть проникать в помещение, неосторожность при работе (он в порыве увлечения забыл, что находится в купеческой лавке, а не в мастерской Мешкова), неумение не оставлять следов и, как говорится, вовремя смыться.
Все грехи покрыл сам старик-купец. Он не успел заявить в полицию, а через два дня умер от инфаркта.
Вскоре слесарь-экспериментатор сумел сойтись с «хорошими» людьми - профессионалами в области точных механизмов. Дружба завязалась крепкая, взаимовыгодная. Он мог в мастерских Мешкова изготовить любой сложный инструмент, а за это получал не только хорошие деньги, но, что главное - бесценные практические советы старых матерых специалистов. Как способный человек, молодой практикант и здесь освоил все быстро и легко. Желая убедиться в его таланте, друзья несколько раз предлагали открыть ему сейф на пари. Он соглашался, просил их выйти в другую комнату, а через некоторое время принять работу. Все трудные пари он выигрывал, хотя сейфы считались недоступными. Его имя тутже стало обрастать восторженными рассказами, легендами, былями и небылицами.
Вскоре у него был свой выезд, дом, фрачная пара, и не одна, крылатка, цилиндр, трость с дорогим резным костяным наконечником. Все это было не шик, а, так сказать, производственная необходимость - нужно было посещать клубы, собрания, находиться в кругу людей, имевших дома, в магазинах, на службе сейфы - предмет его увлечения и страсти. Имея хороший сейф, обычно мало заботятся об охране. На этой самонадеянности и легкомыслии была основана головокружительная карьера новой восходящей звезды.
Так он работал до 1930 года, а потом устроился слесарем-наладчиком по холодильникам на крупную продовольственную базу, что давало возможность обеспечить семью продуктами. За время своего промысла он не числился в картотеках, никогда не привлекался. А потому и жил до конца дней своих в почете, как рабочий, гнувший горб на фабриканта Мешкова. Правда, пришлось сменить фрак на комбинезон, крылатку на телогрейку, цилиндр на кепку, а трость на гаечный ключ, но это уже мелочи, так сказать, детали. Перевоспитался он самостоятельно. И если раньше говорили ему «ваше благородие», и это звучало почти как издевка, то теперь -«товарищ», и вполне заслуженно.
Вдруг он стал терять слух, ослабло зрение - очевидно, сказывались бесконечные кутежи, балы и гулянки, переплетающиеся с дополнительной нервной перегрузкой - спецификой трудной профессии. Жизнь его кончилась неожиданно - его сбила машина на затемненной улице Москвы во время войны.
В 1930-м он весь свой инструмент продал, так сказать, от соблазна и чтобы отвести подозрения. Сын Федя ходил в школу, потом по призыву пошел во флот. В конце службы началась война, и он вернулся с ранением от осколка, но с орденом и с медалями, а главное - развился и окреп за годы службы невероятно.
Отец из опасений, что сын попадет в тюрьму, которой он всю жизнь боялся панически, рассказал и научил его всем премудростям, но не техническим, а практически-оперативным (грубо говоря - воровским). Пришлось - все-таки один сын, любимый - жалко.
И Федя все усвоил замечательно. Как только демобилизовался, стал действовать, и с благословения отца - успешно. Не зарывался, налеты не устраивал, ни с кем не кооперировался, работал только один и ни разу не попался.
Работал по-своему, совсем не так, как отец, - таланта не было, но была сила и сноровка. Получалось неплохо, хотя и примитивно. Даже в окно влезал не как отец. Тот с присосками и алмазом, а сын отколупывал в углу рамы отверткой замазку, нажимал на край стекла той же отверткой - по стеклу пробегали лучи трещин, и он аккуратно по одному вынимал куски стекла. Конечно, это тоже нужно уметь. Если вы, например, на своем окне попробуете, у вас обязательно внутрь свалится кусок и расколется со звоном. А у Феди было быстро и четко.
Выяснилось, что у Феди тоже, в свою очередь, был сын, родившийся после войны. Но мальчик, обремененный широкими знаниями от множества предметов в школе и порядком затравленный в течение десяти лет воспитательной работой большого коллектива учителей, каждый из которых пробовал на нем свои новые методы, приходившие на досуге в голову, а также издерганный кино и телевизором, сделался исключительно нервным, экспансивным, вспыльчивым и настолько неуравновешенным, что в двадцать три года погиб в перестрелке с милицией при задержании в каких-то лихих бандитских делах. Отец и дед никогда не имели оружия, ни в кого не целились, а потому и в них никто не стрелял.
На Федю смерть сына произвела сильное впечатление. В это время он на производстве был на очень хорошем счету - его фотография, на которой он был со всеми регалиями, висела на Доске Почета. После похорон сына Федя выбросил фомку и эту лапку «гусиную» и, как говорится, завязал намертво. А фотографию с Доски Почета все же сняли - из милиции о сыне нехорошо писали. А уж после нынешнего пребывания в тюрьме его самого, Федю, и за человека-то считать не будут.
Следователь не утруждал себя розыском, ухватившись за Федю. Обнаружение денег и показания алкаша он счел достаточным, - видно, боялся надорваться. Раскручивая эту высосанную из пальца версию, он даже возил Федю на место преступления. Увидев вспоротый шкафчик, Федя ахнул, покачал головой и воскликнул возмущенно:
- Ну что ж это, паскудство какое! Да за это руки поотшибать надо! Разве ж так можно, - а потом спокойно, с деловым видом добавил, - торопились, суетились, руки дрожали. Салаги, видно. Работали двое, да и то силы не хватило. Ишь ты, не резали, а грызли, сукины дети.
Следователь, видно, впрямь понял, что на крючке у него старый лапоть вместо судака, но, так сказать, «на удачу» закрыл дело и передал в суд.
Адвокат Феде попался хороший, стоящий. Он не только носил ему сигареты и чай и успокаивал всячески, поддерживая морально, но и доказал его полную невиновность и непричастность к данному делу. И действительно, перед законом и обществом наш Федя последние двадцать лет был чист, как поцелуй ребенка.
Так как в камерах, надо заметить - с любым составом и на любом этапе следствия, много говорят об адвокатах, будет уместно уделить этому вопросу несколько строк.
Попадая в тюрьму, об их существовании вспоминают даже те, которые никогда к ним не обращались и не собирались обращаться. Исходя из практики, которой здесь с избытком (и разговоров о ней тоже), понятия о «хороших» и «плохих» адвокатах очень зыбки и противоречивы. Встречались люди, которые считали своего адвоката просто «душкой» и совершенством только потому, что он носил им сигареты, чай, фотографии жены и детей. А если он к тому же красноречиво обещал защищать и добиваться оправдания своего клиента, последний молился на него, как на Бога.
Мне же кажется, что хороший, думающий, честный адвокат в первую очередь старается выявить и установить обстоятельства, оправдывающие обвиняемого или смягчающие его ответственность.
Адвокат не должен идти на поводу у следователя, обязан ломать надуманные обвинения, противопоставляя свою убежденность тенденциозному ведению следствия, а чувствуя, что его подзащитный невиновен, стараться не смягчить наказание, а оправдать его полностью.
Камеры бывали разные: «сытые» и «голодные». В «сытых» почти все получали хорошие передачи и «выписки», в «голодных» - один-два человека, а народ собирался молодой, крепкий, естественно того, что выдавалось, не хватало.
В одной «голодной» камере ребятам повезло - на прогулке нашли вошь. Меленькое тихое существо скромно грелось на солнышке, не подозревая, сколько радости может принести людям. А люди аккуратно сняли ее со стенки, завернули в бумажку и продали «сытой» камере за кусочек сала граммов 100-150.
«Сытая» камера, получив находку, тут же потребовала корпусного, медсестру и предъявила им приобретение в бумажке. Результат превзошел все ожидания: забрали все матрацы и белье, промыли и продезинфицировали камеру, отправили всех ее «постояльцев» вне очереди в баню, причем разрешили мыться не 15 минут (как полагается), а 40. Выделили парикмахера и дали ножницы остричь ногти. Короче, они испытали к себе особое отношение - как к известным артистам или никому не известным ревизорам из центра.
Когда они вернулись в свои «покои», их ждали новые, со склада, матрацы, одеяла. В общем, был настоящий праздник и для тех, и для других. Вот, что может сделать простая безобидная тварь в особых «островных» условиях.
Камера 42, в которой я оказался, считалась «сытой», и не только потому, что половину ее составляли торговые работники. Хлеб - положенные пять буханок в день - съесть трудно, тем более, что два раза в месяц на деньги выписывался еще и белый хлеб. Выбрасывать хлеб в мусорные коробки, выставляемые дежурными по камере за дверь, считалось грешно, и этого никто не делал. Поэтому ежедневно утром мы при раздаче хлеба отказывались от получения одной, а то и двух буханок в пользу камер, для которых они были нелишними. Если все равно оставалось, скажем, полбуханки - из хлеба делали клей и заготовку для изготовления четок, бус и других поделок,
Жизнь на островах, особенно временная, - скажем, пикник или выезд с друзьями на рыбалку на Волге, на Оби или под Кижами -всегда ассоциируется с кострами. Ну что за пребывание на острове без костра! Это все равно что на пляже - без купания или экскурсия по цехам кондитерской фабрики без пробы продукции.
Многовековые привычки, строго запрограммированные в генах, довлеют над человеком, и он, часто не замечая, находится в их цепкой власти. Отвести их от себя, вырваться из их плена ему невозможно. Он может отказаться от курения, даже от выпивки, наконец от любимой женщины, если ее зарплата резко уменьшилась. Но отказаться от желания развести огонь, сопровождавший человечество со времен каменного века, - выше его природных, духовных и биологических инстинктов.
Если все это принять во внимание, то не будет удивительным, что и в этих на редкость трудных условиях нашего острова дух Прометея торжествует. Устоять перед соблазном не просто и, несмотря на совершенно не приспособленные условия, в тесноте и духоте разводят огонь. В общем, все как на Волге, на Оби и под Кижами.
В предыдущей камере, из которой я пришел, ребята варили чифирь. После благополучного завершения сложнейшей, рискованной операции начиналось священнодействие: все сидели в торжественно-сосредоточенных позах, каждый желающий выпивал по два глотка. Если кто-то выпивал три глотка, ему сразу же строго замечали - «не треть».
Здесь, в этой камере, в основном жарили сало. Венгерское, тонкое и довольно жесткое, пересыпанное красным перцем, оно требовало особого кулинарного искусства. Владеющие им в той или иной степени всегда находились. Мелкими кубиками резалось сало, еще мельче - лук, совсем мелко - чеснок, все это перемешивалось, складывалось в алюминиевую кружку с пробитыми вверху дырочками и продетыми в них проволочками. Теперь все готово, можно жарить. Но на чем? Понятно, что в этих условиях ни газовую, ни электрическую плиту не достанешь и не изготовишь. Человечество через керосинки, керогазы и примусы шло долгим и трудным путем к осуществлению голубой мечты домашних хозяек, заключенной в белоснежных шкафчиках без копоти и сажи.
Здесь островитяне вынуждены вспомнить о первых шагах человечества. Хорошо было первобытному человеку, равно как и цивилизованному рыболову в наши дни: вот тебе березовая кора, хворост, елки-палки. Ничего этого здесь нет; Но при любом дефиците всегда находится замена. И тут идет в ход... одеяло. От одеяла отрывается полоса шириной не менее двадцати сантиметров, свертывается трубочкой (внутрь хорошо бы еще вложить такую же полоску от простыни) и поджигается. Кружка подвешивается над решеткой вентиляции вверху, если это возможно, или просто внизу к трубе парового отопления, вплотную к стене. Тюрьма, к счастью, каменная и пожар ей не страшен. Какая при этом копоть и как летит сажа - описать невозможно. Любознательным, ищущим разнообразия в жизни, советуем попробовать это в отсутствие жены у себя в комнате. Кроме богатого спектра ощущений, все это, к тому же, будет убедительной проверкой отношения к вам супруги -только истинно любящая примется молча за уборку и даже не заикнется о разводе.
Изжаренное сало добавлялось в картошку, и теперь гнилые, черные кусочки, напоминающие издали рубленные грибы (или изюм), терялись в шкварках удивительного аромата и вкуса. Есть мнение, что такой аромат и вкус может получиться только при точном исполнении технологии разведения источника тепла.
Кто хочет опробовать этот рецепт в домашних условиях - учтите, что для получения нужного эффекта нужно начать со старого одеяла. Ну а если опыт не удался - такое не исключается - в утешение у вас останется новое одеяло. В островных условиях как раз наоборот: используются, в основном, новые одеяла, так как старые уже оборваны со всех сторон настолько, что они зачастую не многим превышают размер коврика для ног у входной двери.
Администрация, понимая, что такими мини-одеялами пользоваться неудобно и недостойно солидных взрослых людей - ими неприлично накрывать даже школьников, - призывает регулярно по местному радио заботиться о своем удобстве и благополучии и не попадать в карцер. Но на острове всегда находятся люди, для которых песенка «А нам все равно» из популярного фильма является своеобразным гимном.
Как известно, у находившихся в камерах поясов на брюках не было. А у сидящих давно и пуговицы становились большой редкостью - они терялись на прогулке, в бане, - в общем, раз вне камеры, искать бесполезно. И у некоторых старожилов, естественно, не было их в прорешке. Получалась довольно выразительная пародия на испорченные часы с кукушкой, которая мало что не кукует, так и еще выглядывает когда ни попадя.
А в камере продолжалась своя жизнь, со специфической атмосферой, своими взаимоотношениями. Идут анекдоты и рассказы.
Выступает один старожил, который здесь второй год: «Ты что, Юра, все вздыхаешь и о жене думаешь - как она там без тебя. Перестань думать. Все нормально, все путем. Ты слыхал, наверное, как один вышел отсюда худой, ослабевший и пошел к врачу. Приходит и говорит: «Доктор, я узнал, что мне жена изменяет. А у меня вот что-то рога не растут. Может, витаминов не хватает? Вы уж помогите, выпишите что-нибудь». Ты, Юра, не тушуйся, рогов нет - и не надо: сшибать будет нечего».
«Вот слушайте, - говорит другой. - Муж и жена пятнадцать лет живут вместе - завтра юбилей. Она лежит и думает: нужно ему завтра подарить носки за 2 рубля 55 копеек. А он в это время думает: "Если бы я ее, дуру, тогда придушил - сейчас бы уже вышел". Все смеются. Но не успевает один анекдот закончиться, как уже начинается следующий: «Вбегает сын и кричит маме: «Папа на чердаке повесился!» - «Ой, какой ужас!» - восклицает мать. «Ах, мама, не волнуйся, я пошутил. С первым апреля! На чердаке никого нет. Он повесился в подвале», - улыбаясь, сказал сын».
«Была у нас тетя Аня, - говорит новенький мордастый парень, - старая-престарая, хромая, ходила с вывернутыми ногами, опираясь на две палки. И вот она умерла. Пришли на похороны родные и знакомые. Стучат двое соседям - те открывают.
- У вас топор есть?
-Есть?
- Дайте на минутку. Нам нужно тете Ане ноги подрубить, а то она в гроб не вмещается».
Или вот еще. «Идут двое молодых влюбленных в парке по аллее. Выскакивают гопники. Видят - взять с них нечего. Говорят:
- Садитесь рядом и срите.
Насрали они по кучке.
- А теперь поменяйтесь местами и ешьте.
Съели. Дали им пинок в зад и отпустили. Он идет и канючит:
- Я ведь тебя так люблю, уж очень люблю, ты так и знай.
А она ему:
- Врешь ты все. Не верю. Если бы любил - мог бы насрать и поменьше».
Анекдоты идут целыми сериями. Только эти серии одной направленности. Поэтому приведенных, очевидно, достаточно, чтобы представить себе жанр и настроение выступающих и слушающих.
Чувство юмора, хотя и весьма специфического, проявляется в любых условиях, если оно заложено природой в человеке.
Избыток лишнего времени каждый в камере использует по-разному, в зависимости от характера, отношения к своему положению, фантазии и умения. Одни почти все время спят, другие стараются чем-то заняться.
Мише поручили сделать обозначения на заготовках карт. Он сделал и решил, кроме того, нарисовать королей, валетов и дам, как это делается на фабричных картах. Он просидел на своей верхней шконке долго, ворочался и хихикал, а потом показал свое творчество и здорово нас рассмешил.
Каждый персонаж был неотразим в своем своеобразии. Например, один король был со здоровой мордой, в телогрейке, шапке-ушанке, одно ухо которой поднято, а другое опущено. Другой -вылитый дед Щукарь. Один валет - эдакий самодовольный фраер, другой - с небритым лицом, зачумленный и смурной, третий - алкаш, из тех, которые выходят из закусочных с опухшим носом и глазами, превратившимися в щелки, а четвертый - настоящий Иванушка-дурачок в современной городской редакции. Все это подчеркивалось значением каждой масти. А уж дамы! Дама пик - восточная женщина, торгующая чем-то дефицитным возле метро и в женских уборных (в укромных уголках, недоступных для милиционеров). Бубновая дама - дородная тетка в купальнике, шьющая себе женские принадлежности на заказ. Лицо у нее круглое, с редкими волосиками и поросячьими глазками. Дама червей - красавица с начесом впереди, огромными ресницами, крашенными глазами и сигаретой во рту.
Наблюдая, как играющие в карты расплачиваются во время игры «деньгами», сделанными ими самими (на рваных клочках газеты написано: 10 р., 20 р. и т. д.), я решил упорядочить это и изготовить «деньги» тюремного образца, которые бы, кроме всего, отражали нравы, обстановку и характерные признаки нашего «островного государства». Выработаны были стандарты размеров, денежные обозначения и, главное, соответствующее оформление «купюр», в которое вошли все характерные предметы и обстановка (даже голова овчарки), нас окружающие. Материалом для изготовления служили белые поля газет, склеенные между собой. На всех бумажках на оборотной стороне обозначен был, как полагается, год выпуска - 1985. Я нашел себе отличное занятие, правда всего на три дня. Всем очень понравились новые «деньги», свои, местные, тюремные. Образцы попали в другие камеры и, кажется, стали копироваться.
Очень распространены в камерах и всякие поделки. В первой камере я столкнулся только с изготовлением карт. Это делается повсеместно, хотя и запрещено. Разрешается изготовление всякого рода бус, четок, ручек и других безделушек. Основным материалом служит хлеб. Процесс изготовления довольно сложный: хлеб размачивается, через сутки протирается через носовой платок. Эта масса раскладывается на полиэтиленовом мешочке и просушивается дня два. Затем делается четыре-пять катышков. Они должны быть разного цвета. Для этого один замешивается с добавлением зубного порошка (получается белый), в другой добавляется бумажный пепел и сажа (черный), следующий смешивается с пудрой, наскобленной ложкой с кирпича в том месте, где отскочила штукатурка (красный), добавление пасты из пишущей ручки дает синий цвет, а смешение ее с зубным порошком дает голубой. От каждого катышка отщипывается маленький кусочек и раскатывается в «мышиный хвостик», потом три из них сплетаются косичкой и сжимаются, создавая форму - круглую или квадратную - составного элемента бус. Потом каждый элемент делается нужной формы, зачищается, шлифуется о стенку, затем о металлические и прочие плоскости. Проделываются иголкой или проволочкой дырочки и набираются бусы, четки или еще что-то.
В общем, возни около двух недель, зато бусы получаются из «настоящих уральских самоцветов». Конечно, все это можно делать только в островных условиях, так как в материковых эта технология неприемлема. Ну кто, например, из вас начнет у себя в комнате колупать штукатурку или скрести ложкой кирпичную стену?
Шариковые ручки оплетались нитками из капроновых носков, имеющих яркую расцветку. Делались и многие другие поделки из местного подручного материала. Главное здесь было - убить время, отвлечься, найти рукам и голове работу.
На улице жара. В камере еще жарче.
- Ну и духотища.
- Теперь все время будет так жарко.
- Да уж. Прошла зима, настало лето, спасибо партии за это, -говорит Сергей.
Металлические «реснички» на окнах накалились и не пропускают воздуха. Все ходят в трусах. Фигуры мелькают самые разнообразные. Новенький Сергей худой до невероятности. У него кости и жилы, нет ни мяса, ни жира, фигура - узкая и плоская.
Валерий, лежа на верхней шконке, смотрит на Сергея (тот стоит около двери в трусах) и говорит ему: «Вот отрубить бы тебе ноги и руки и как раз был бы петушок за рубль семьдесят пять». Валерий работал в магазине, и у него все оценки и сравнения напрямую связаны с ассортиментным минимумом.
Он начинает говорить, сперва задумчиво, а затем громко для всех: «Шебутной и фантазер я был с детства. И предсказывали мне большое будущее. Тетя Клава считала, что я буду писателем, бабушка - министром. В общем, все приходили к одному мнению - люди будут смотреть на меня с умилением и подобострастием. Так и получилось. Правда, стал я работать в торговле - на приемке посуды. Выпили мы как-то с другом, проиграл я ему в карты восемьсот рублей казенных, подрался, задел ножом. Вот за эту ерунду и отлеживаюсь здесь.
А ребенком был я шустрым, сообразительным. Примеров тому помню много. Ездили мы часто с отцом на охоту. У дяди была машина. Однажды в луч света от фар попал заяц. Он бежал впереди машины и не мог свернуть в темноту. Это часто бывает с зайцами. Отец открыл дверцу, выстрелил, и заяц упал. Машина остановилась. Мы вышли: заяц еще дрыгался и потом затих.
Вернулись домой. Мать и бабушка приготовили зайца отменно. Все на него навалились, и когда я пришел со двора, то на блюде были только какие-то маленькие кусочки и косточки.
- Садись, Лерочка, поешь. Вот тут тебе оставили, - усаживала меня за стол бабушка. Сел, насупился. Так стало обидно, что зайца мне не оставили. Я поесть-то люблю, вы знаете. И тогда любил, все предвкушал, как его буду есть. А тут и есть-то нечего. Зло меня взяло. Я и говорю: «Не буду я его есть - мне противно». - «Почему ж это?» - спросила бабушка. «Да потому, что он был дохлый, мы его дохлого на дороге нашли».
Тут бабушка и мать как выбежали из-за стола, и заяц у них наружу весь и выскочил. Я был очень доволен. А отец, узнав, в чем дело, вошел в комнату и мне такую оплеуху вклеил, что я со стула свалился. Но все равно на душе стало светло, полное удовлетворение».
Валерий занимается карате очень серьезно - это наложило яркий отпечаток на его внешность. Он здоров, кряжист, одни мышцы - сильные, плотные, - можно сказать, сейф на двух крепких ногах, да и живот большой - ест он много и все время лежит, даже старается не ходить на прогулку.
Лежа на животе на своей галерке, несколько свесив голову, продолжает рассказ. По мере рассказа, входя в раж, переворачивается на бок и начинает жестикулировать правой рукой.
«А вот был у меня случай. Иду я раз у Лисьего Носа, ранней весной. Тут мы договорились с женой встретиться. Снег, лед кругом, много льда, но солнышко пригревает. Я и не заметил, что остановился около проруби.
Подъехал автобус с туристами, иностранными, какими-то южными: испанцами, итальянцами, а скорее всего с французами. Туристам, я знаю, много говорят, что в нашем северном крае люди зимой купаются. Экскурсовод, видно, им это подтвердила и сказала, что сейчас приедем к берегу - может, вы сами в этом убедитесь.
Стою я, значит, а сзади - вернее, сбоку - у меня за бугорком прорубь, а я вроде возле нее стою. Куртка меховая нараспашку, ворот рубашки расстегнут, грудь голая. Двое из них, французов, отделились от группы, подошли ко мне и на очень ломаном русском языке, употребляя лишь несколько отдельных слов, а больше жестами, стали со мной говорить. Как я заметил, знали они по-русски слов десять-пятнадцать, я же по-ихнему - ни одного. Но отчаянно и выразительно жестикулируя и вставляя иногда русские слова «нормально», «порядок», «кайф», «все путем», я с ними разговорился.
Короче, их интересовало: буду ли я сейчас купаться, раз стою у проруби, как это здорово и как это увидеть, что я такой отважный человек.
Отважный я всегда, а тут от их внимания и темпераментных восторгов почувствовал себя настоящим героем. И потому легко понять - я не мог в этот момент сказать им, что не собираюсь купаться и никогда не купался в проруби. Решил, что это не так уж страшно: ну, влезу я в эту прорубь, вылезу, оденусь тепло и ничего особенного - купаются же люди, сам по телевизору видел, к тому же более слабые и по сложению, и по здоровью.
Отступать было невозможно и уж очень мне хотелось доказать этим закутанным, замерзшим, несчастным французам или итальянцам, на что способен наш русский народ.
И я, с ухмылкой и презрением поглядывая на них, стал раздеваться. Разделся спокойно, улыбаясь, будто так раздеваюсь на льду залива всю жизнь с детства. Действительно, сгоряча и в азарте мне и холодно не было, к тому же я был крепко «поддатый». Снял все, положил аккуратно каждую одежку одну на другую - кучкой, остался в трусах. Ну и что, впрямь не холодно, ноги лед обжигает. А эти итальянцы, которые французы, ахают, прыгают, машут руками, зовут своих друзей, те бегут к нам. Покрасовался я еще пару секунд, посмотрел на всех бодро, важно и надменно и полез спокойно в прорубь, как дома в ванну. Правда, спокойно влезть не получилось, ввалился я, можно сказать, туда довольно неуклюже, ухватившись руками за края. Эффект был огромный. Я действительно почувствовал себя героем, сверхчеловеком.
Как окунулся, так меня сразу схватило за поясницу, и тут все мой органы от груди и до самого низа стали ощутимы как бы в отдельности. И каждый орган вроде бы ошалел от всего этого и сопротивлялся страшному холоду.
И улыбка, и самодовольство, и хмель исчезли у меня одновременно, сразу. Цепляясь за края, я стал поспешно вылезать. В воде я пробыл менее минуты, но мне показалось, что я поплавал достаточно, чтобы это называлось купанием.
Выскочил я, как из минированной траншеи, и стал поспешно одеваться с улыбочкой, похожей на гримасу, и с прибаутками, довольно бессмысленными, признося слова, которые никогда не слышали и не в состоянии понять не только мои иностранцы, но даже наши профессора русского языка, стараясь при этом иметь независимый вид. Но руки тряслись и белье плохо налезало на мокрое тело. Остальное я надел с завидной скоростью хорошо натренированного десантника.
В этот момент загудел автобус, и мои восторженные собеседники побежали к нему, выкрикивая возгласы и жестами показывая, какой я герой.
Обувался я один, сидя на бугорке, стуча зубами и издавая звуки, не свойственные человеческой речи. И тут возле меня оказалась жена, подошла как-то незаметно, сзади. Я на нее не обращаю внимания, а она говорит:
- Что с тобой? Ты чего это разуваешься?
- Не разуваюсь, я, а наоборот - обуваюсь. Ты чего - не видишь?
- А зачем же ты разувался? Это уже совсем странно.
- Ничего странного - нужно было. Иностранцы тут были... Южные...
- Африканцы босые, что ли? Так ты из солидарности...
- А-а, не говори глупости, и так тошно. Ты лучше скажи, у тебя с собой бутылки нет? Выпить нужно срочно: боюсь, заболею.
- Нет. У меня есть вот только продукты, купила.
- Ну, давай скорее идем, вон там палатка и магазин.
В магазине купил бутылку, тогда свободно было, выпил залпом половину. Вошли в трамвай, состояние, прямо скажем, - хреновое, все как в тумане. Жена, узнав о моем героическом плавании, не пришла в восторг. В ней даже не проснулась гордость от того, что у нее такой самоотверженный муж. Она посмотрела на меня сверху вниз и назвала меня дураком. Но я не обиделся и даже сделал вид, что это вроде бы ко мне не относится. Сами понимаете, что с нее взять, - одно слово, женщина. А они такие: разве они могут понять высокие мужские чувства - порыв, героизм, страсть, борьбу за мужскую честь и превосходство. Стало ясно: будь она на моем месте, в прорубь не полезла бы.
Приехали домой, допил бутылку, вроде ничего, живой. Но потом замучили меня чирьи и фурункулы. Ужас какой-то, около двух месяцев болел. К тому же простудил себе чего-то внизу, врач прописал какую-то гадость, «медвежье ушко» называется, но что медведь не моет уши - я теперь знаю точно.
Долго я своих южных поклонников испанцев или итальянцев, которые французы, вспоминал и каждый раз душа моя наполнялась чувством гордости и превосходства. Как-никак, но лицом в грязь не ударил, и доказал им, басурманам, что наш русский народ -он все может, и купаться ему зимой в проруби нипочем».
После этого длинного рассказа Валерий вздохнул, повернулся, опустил ноги, поставил их на вторую шконку и спросил: «Там ... ни у кого гороха от обеда не осталось? Жуть как есть хочется». Горох нашелся. Ему наверх передали миску, и он стал есть с завидным аппетитом, превосходящим аппетит голодного волка.
В этот момент, как всегда неожиданно, раскрылась дверь и ввалился дядька лет сорока, грязный, вываленный в пыли, с забинтованной головой, подбитым глазом и ссадиной на щеке. Сквозь бинты просачивалась кровь.
- Ты откуда такой красивый и цветной? - спросил Альберт. Тот сел на брошенный на полу матрац и стал рассказывать.
- Встретился я с хорошими людьми - приятелями около Финляндского вокзала. Ну, достали две бутылки, потом еще две - выпили, как положено - душевно... Я им про рыбалку начал рассказывать. Они все к сердцу близко принимали - чувствительные такие.
Немного еще чего-то добавили. Вдруг эти друзья, которых, впрочем, я никогда раньше не видел, ударили меня по голове бутылкой, отобрали все деньги, часы и куда-то пропали.
Упал я, лежу. А тут как раз проезжала машина.., ну, такая...
- «Алло, мы ищем таланты!» называется.
- Во-во, эта. Увидели меня, остановились. Здесь другое отношение - грубо подняли, забросили в машину. Привезли. Врач оказал помощь: вынул осколок стекла, промыл, забинтовал, укол какой-то сделал. Но все это без приятельских душевных слов, без сочувствия. Проспался. Привезли сюда. А что я такого сделал: людям доверился. Ну, нету у меня ни денег, ни документов, и не работаю я сейчас нигде. Ну и что?! Так что ж, я не могу с хорошими людьми встретиться, по душам поговорить?
Тут опять открылась дверь, и дежурный, наш любимый Константиныч, старый, все собирающийся на пенсию, сделав движение рукой, сказал сурово: «А ну, выходи отсюда, быстрее, ошибся я, пошли в другую камеру».
Его увели. Это был один из тех завсегдатаев винных магазинов, о которых говорят, когда видят их выходящими с блаженной улыбкой и бутылкой в руках: «Ну, понеслась душа в рай, а ноги в милицию».
Мишка первый сказал:
- Сразу ж было видно - не наш пассажир.
- Да, уж это - сложная натура, с взаимопониманием и сосуществованием было бы трудно, - добавил кто-то.
- Но вообще-то интересно было бы с ним - прямо с воли, свеженький!
- От такого «свеженького» амбре на всю камеру. А прижмись поплотнее - чесаться начнешь.
Прошло минут десять, и все забыли о посланце с воли - будто его и не было. Стали каждый по-своему готовиться ко сну.
Вспоминался тут еще один случай. Как-то попал к нам в камеру, и тоже случайно, на пару дней, один парень. Преступление его оказалось особое, не входящее ни в какие жанры и категории. Уж казалось бы, описано столько разных видов, но это вне конкуренции. А потому и началось оно с эпизода исключительного.
Жил он за городом в дачном поселке. Люди, выходя из электрички, шли по асфальтовой дороге, а потом многие из них, чтобы сократить путь, сворачивали на проселочную дорогу, проходящую перелеском, и метров через 200 выходили к поселку.
Как-то в отделение милиции поселка вошел сильно выпивший штукатур, возвращавшийся поздно с работы, и стал патетически с волнением рассказывать дежурному, что на него напал большой волк. Дежурный был в хорошем расположении духа, к тому же наслышан разных пьяных рассказов.
- Где ж это он на тебя напал? И как это ты от него убежал, когда ты еле на ногах стоишь?
- Я от него не убегал. Волк, понимаете ли, вышел из кустов, подошел ко мне...
- Подошел, понюхал, плюнул и ушел, - здесь все присутствующие рассмеялись. Но пьяного штукатура это не обескуражило.
- Вы послушайте меня и не перебивайте, дайте рассказать, как было. Подошел, значит, ко мне, и я понял, что пришел конец. Он действительно понюхал меня, но не плюнул - зачем обижать, начальник, - а потыкал в меня носом, взял кошелек с деньгами и побежал.
- Куда побежал? За бутылкой, что ли? Магазин-то уже закрыт. Врешь ты что-то совсем нескладно. Ты уж скажи - потерял зарплату или пропил. Вот что, иди домой и все это жене расскажи, повесели ее, она заждалась, небось.
- Да я ж правду говорю. Иду по дороге, а навстречу волк...
- И говорит тебе: «Здравствуй, Красная Шапочка»... - все опять засмеялись. Послушай, это надо не в милиции рассказывать, а в детском саду. Давай иди отсюда, а то просидишь тут у меня до утра.
Пьяный окончательно обиделся и, бормоча всякие ругательства, ушел.
Через пару дней пришел, и тоже поздно, какой-то служащий, как и полагается ему, с портфелем и авоськой, наполненной продуктами. В этот день был другой дежурный. Служащий сказал, что сегодня была зарплата, он ходил по магазинам и потому так поздно возвращается. В перелеске к нему подошел волк, уперся в него лапами в грудь, вынул бумажник с деньгами из пиджака и убежал.
- А вы, случайно, не выпили с зарплаты, гражданин?
- Ну, выпил... с другом, четвертинку после работы, но это к делу не относится.
- Так. С другом, говорите, а может, с волком? А может, это друг у вас зарплату позаимствовал? Вы хоть знаете, как его зовут?
- Кого, волка?
- Нет, друга.
- Ну как же - работаем вместе. Но при чем здесь друг? Я вам про волка толкую, а вы мне о друге.
- Не выпивали бы с другом - не рассказывали бы байки про волка.
- С другом я выпил, а волк у меня деньги отобрал. Вы меня не путайте.
- Потому и отобрал, что вы с ним не выпили. В следующий раз нужно с ним тоже выпить, тогда и пошли бы домой в обнимку, сейчас бы уже спали. Ну подумайте сами - почему же этот ваш волк взял у вас бумажник, а не колбасу за «два девяносто», когда она торчит из сумки. Чушь какая-то, ну кто вам поверит?
Гражданин возмущался, и не на шутку. Тогда дежурный дал ему бумагу и сказал: «Хорошо. Ваше право написать заявление. Сади-' тесь и пишите на имя начальника, все по порядку. Разберемся».
На следующий день дежурному пришлось выслушать от начальника много неприятного. «Послушай, Алексеев, ты что стал мне приносить? Ты хоть читаешь, что тут написано? Ну человек был выпивши, а ты то что... Устал, что ли? Не забывай, где работаешь. Стыдно, Алексеев!» - закончил начальник.
Дежурный хорошо понимал, как он легкомысленно доверился рассказам о волке, и ему все больше становилось стыдно. Он почувствовал духоту, и капли пота заструились по спине. Начальник распекал долго, и он уже стал чувствовать, что у него на голове не синяя фуражка, а красная... шапочка.
Когда в следующий раз в его дежурство вошел восточный человек и стал рассказывать ему о волке, он воскликнул:
- Что, опять волк?!
- Почему, дорогой, опять? Не надо кричать. Это первый раз в жизни со мной такое. Зачем волноваться! Волноваться должен я, а ты, уважаемый, слушай и помоги.
Не зная, что ему делать: предлагать писать заявление (но с заявлением он уже наморгался) или выставить этого кудрявого, усатого посетителя, - он впал в глубокое раздумье и уже не слышал своего собеседника.
В этот критический момент вошла женщина вся в слезах, рыдая и нервно вздрагивая, и рассказала такую же историю с волком. Женщина была пожилая, трезвая и, по всему видно, не претендовала на героиню всем известной сказки.
Дежурный предложил им сесть с двух сторон стола и велел писать заявления, да поподробнее.
Устроили засаду. Волк не появлялся. Его хозяин узнал о засаде, так как в поселке только и говорили о волке. Однако вскоре выяснилось, кто был этот «волк». Овчарка, выдрессированная своим хозяином, стала и днем, когда он с ней гулял, подходить и шарить по карманам. Хозяин долгое время за это хвалил и вкусно расплачивался, и она старалась ублажить хозяина и полакомиться, обыскивая всех уже без всякой команды. Его посадили, но вскоре выпустили под расписку, и чем это дело кончилось - не знаю.
Придя в камеру, на традиционный вопрос: «За что?» - парень отвечал: «За собаку».
- Как за собаку? Украл, что ли, у кого ценную собаку?
- Нет, за свою. Когда выяснилось, в чем дело, то меня лично обозлило, как любителя-собаковода, что он посягнул на честь и целомудрие овчарки, десятилетия считавшейся олицетворением охраны порядка и законности, сделав из нее уголовника.
Вот и прошел еще один день, бесцветный и однообразный, в этой ограниченной во всех отношениях обстановке. Кое-кто уже лег, кое-кто укладывается спать. На третьей шконке, головой к окну, кто-то тихо запел вполголоса - факт в этой обстановке редкий.
Не слышно шума городского,
На невских башнях тишина,
И на штыке у часового
Горит полночная луна.
Как же завораживающе, сказочно звучит эта песня там, где она возникла и прижилась, где не слышно городского шума и на мрачных башнях, рядом, особая тишина. Замерла жизнь и в камерах.
Утро, кончился завтрак. Дежурный начинает уборку. Она проходит три раза в день: после завтрака, обеда и ужина. Во время уборки все лежат на своих местах, чтобы ноги не мешали мыть пол. Дежурный должен не только вымыть пол, но и протереть подошвы всех тапочек. Он быстро, просовывая в тапочки руку, трет подошвы одна о другую, а затем протирает их мокрой тряпкой.
После этого моется пил.
Теперь дежурный моет миски холодной водой с мылом. Вода очень холодная, руки сводит, и они делаются красными, как у гуся лапы. Потом он будет мыть и саму раковину. Нагнувшись над ней, он говорит:
- Да, отношение, на первых порах, зависит от костюма, как выглядишь.
Затем, поддерживая общий разговор, а более рассуждая с самим собой, продолжает;
- Я вот за этим очень слежу, шью себе в лучших ателье, удавалось даже в ателье нашего оперного театра - есть такое, закрытое, для избранных деятелей культуры, - бросил тряпку в угол за унитаз после мытья посуды, пола, раковины и унитаза и сел на шконку. Дежурный новенький, второй день как пришел, мы о нем еще ничего не знаем, кроме того, что зовут его Андрей.
Правила дежурства в камерах разные. Там, где находятся несколько новеньких, пришедших с воли, то дежурят по очереди, в других камерах, где контингент устоялся, дежурит тот, кто пришел последним, и до тех пор, пока не появится следующий. Он может дежурить два-три дня, а может и месяц. Особые правила там, где подбирается крепкий блатной состав: там дежурит самый молодой - салага.
В нашей камере - «старики»: сидят по полгода и более. Андрей пришел вчера утром и сразу сменил дежурного, он закончил какой-то институт - торговый или экономический, парень, видно, деловой, энергичный.
- А ты, Андрей, артист, что ли, или дуешь на чем в оркестре -к оперному театру подвалился? - спросил его заведующий магазином, укладывая вещи в своем вещевом мешке.
- Да нет, я в магазине работал, мясником. Но это тоже искусство!
- У кого это искусство, сюда не попадает, - вставил завскладом из-под нар.
- Ну это ты зря про меня. Работать я умею, дай Бог каждому. И главное, не зарываюсь, как многие. А мне что, с каждого 5-10 копеек всего-то, а обычно ведь меры не знают. Я вам так мясо разрублю, что и мне выгодно, и покупателю приятно.
И с людьми нужно говорить приветливо, ласково, учтиво. У человека сразу же притупляется внимание - он тебе верит. А у меня отработанный прием: когда покупатель смотрит на мясо, а я ему с улыбкой и похвалой показываю кусок со всех сторон, - он не видит стрелки весов, а когда он смотрит на стрелку весов, я в это мгновение рукой держусь незаметно за мясо, а движением левой руки как бы привлекаю его внимание к циферблату весов. Когда стрелка останавливается, я называю вес, быстро обеими руками снимаю мясо и пишу на бумаге цену.
Конечно, бывают такие прохиндеи настырные, которые потом подходят к контрольным весам и начинают пристально проверять вес, но это очень редко. В этом случае, если ко мне такой зануда обращается, я, разумеется, не спорю и говорю доброжелательно, что, очевидно, когда разворачивали, выскочил малюсенький кусочек, докладываю ему какой-нибудь довесок - обрезок от жилочки или осколочек от косточки, - и он, чувствую себя виноватым и счастливым, уходит.
Так что работать я умею и меня везде ценят и в пример ставят. И все у меня было. Как сказал поэт про нашего брата: «И жизнь хороша, и жить хорошо».
А погорел я совсем на другом и погорел я глупо до ужаса.
Построил я себе квартиру кооперативную, в которой жил с женой и двумя детьми. С самого начала меня выбрали председателем ЖСК. И много хорошего, дельного мне удалось сделать на этом поприще. В своем районе меня хорошо знают, и связи у меня огромные. Все, что нужно достать - доставал в лучшем виде и быстрее других.
Однажды обратился ко мне один из жильцов. Член нашего кооператива, чтобы я помог ему перебраться с первого этажа. Обещал пятьсот рублей. Принес двести и сказал, что занесет еще триста. Переселил я его. А ему то ли трехсот рублей стало жалко, то ли еще что, он пошел в милицию и заявил на меня. Однако доказательств у него никаких не было. И тогда дали ему триста рублей меченные, чтобы поймать меня с поличным.
Иду домой, смотрю, машина какая-то стоит недалеко от подъезда, напротив, около помойки. Подошел к подъезду, и тут этот самый жилец подходит и дает мне пачку - три сотни. Я взял. Из машины вышли двое, как бы свидетели. Вошли со мной в парадное, остановились, показали удостоверения и, как водится, предложили: «Пройдемте».
Я сообразил, в чем дело, и, проходя с ними через темный тамбур, применил свою магазинную методику: резко поднял правую руку вверх, а в этот момент левой бросил в угол тамбура пачку денег.
- Вышли, сели в машину. Поехали в милицию.
- Где деньги? Где три сотни?
- Какие сотни?
- Которые сейчас взял.
- У меня нет никаких денег, ничего не брал.
- Как же не брал, когда мы видели.
Обыскали меня и ничего не нашли. Очень удивились, ведь видели, как брал. Занервничали, обыскали еще раз до нитки, досконально. Но денег действительно не оказалось. Взволновало их это страшно. И не потому, что меня не удалось поймать, так сказать, номер не удался, а потому, что денег нет и им за них отвечать.
«Поднажали» они на меня отчаянно. Ну, и сказал я им, что может, они в тамбуре упали.
Сели в машину, поехали обратно. Прошло больше часа. Я очень рассчитывал, что за это время деньги кто-нибудь нашел. Но они оказались на том месте, где я их бросил. Конечно, за это время не один человек выходил и входил, но никто не заглянул в темный угол тамбура, люди проходят быстро, сосредоточивая свое внимание на дверях.
Посадили меня, завели дело по статье 173. Скоро суд. Жена нервничает, детей жалко. И черт меня дернул с этим прохвостом связаться. А его переезд аннулирован и деньги двести рублей он обратно не получил.
Работал в магазине - аккуратнее некуда. Уверен был, что никогда не сяду, и вот, на тебе! А ведь жил припеваючи. А одевался как! Если бы меня встретили, то наверняка подумали - первый секретарь посольства или, в крайнем случае, народный артист. И он улыбнулся той очаровательной улыбкой, с ямочками на щеках, которая была у него на лице, когда он, разговаривая с покупателями, обвешивал их.
Он на редкость обожал свою специальность, гордился ею. Слушая его, невольно вспоминаешь слова знаменитого старого одесского портного: «Если бы я был король, я бы жил немножко лучше, чем король, потому что я б еще и шил».
В нашем тесном, в буквальном смысле слова, семействе опять прибавление. Вошел молодой парень - Аверьянов. Ему двадцать шесть. Острижен под машинку, худой, жилистый, мускулистый, одетый в спортивную куртку, он выглядел моложе. Взгляд у него был какой-то особенный, немного испуганный, чего-то ищущий, даже страдальческий. Если поглядеть внимательно на его лицо, могла возникнуть мысль, что он пережил многое, и это пережитое сказалось на его психике.
Сидел по статье 206 - драка, хулиганство. Статью эту получить легко, особенно если захочет общественность. Как правило, истинные хулиганы и драчуны ее получают реже (с ними боятся связываться) - чаще те, от которых хотят избавиться, спекулируя на вспыльчивости, несдержанности, раздражительности. Случай с Аверьяновым - как раз иллюстрация ко второму варианту.
В коммунальной квартире, где он жил, не любили его. Квартирант он был странный. Не только с виду, но и по поведению: приносил домой гантели, гири, цепи, еще всякую всячину, которой у других жильцов в комнатах не было. Ко всему этому его усиленные занятия физкультурой приводили соседей в уныние и некоторый трепет. В конце концов, избавиться от него стало их самой заветной мечтой.
Вывести человека из себя довольно легко, особенно если ему противопоставить целую команду. Вывели. В кухне хлопнул он старую бабку по уху, и та от неожиданности свалилась с табуретки. Составили бумагу, отправили куда надо. Парня посадили. Все были довольны столь удачной операцией - избавились от нежелательного соседа и получили желаемую комнату, из которой тут же торжественно выкинули весь металлолом.
Аверьянов был загадкой не только для соседей. Следователь в перерывах между раздумьями возил его в институт психиатрии на экспертизу. Теперь он становился загадкой и для нас. Но остров есть остров, на нем ни от кого не избавишься и сам никуда не уйдешь. Никаких передач и выписок у него нет (с матерью и отчимом у него были прескверные отношения, и надо полагать, что это являлось зерном всех зол). И адвокат у него был казенный - стажер, но, тем не менее, дрался, как молодой лев, и добился дополнительного расследования.
Попав к нам в камеру, он молчал и спал. До этого он был в «голодной» камере. Но подкормившись и отоспавшись - заговорил. И чем дальше, тем больше поражал нас. Его речи отличались большим пафосом и убежденностью в правоте своих теоретических позиций. Оказывается, он много читал. Не столько художественную литературу, сколько специальную: по философии, биологии, истории. Преклонялся перед Ницше и перед рядом немецких и английских ученых. Американцев относил к передовой и рациональной нации, а их практицизм во всем считал главной движущей силой. Основой жизни, по его представлению, была сила. Интересовался животными, их жизнью, повадками.
- Нужно отчетливо понимать, что в каждом животном заложен инстинкт убивать. Убийство запрограммировано в природе как главный фактор ее существования и развития. Без него невозможен естественный отбор, а следовательно, улучшение вида, - выступал он с фанатической убежденностью и пафосом религиозного проповедника.
Через несколько дней он уже говорил о человеке и его полном совпадении в биологическом отношении с животными:
- В человеке, как в животном, заложен инстинкт убивать. У некоторых он приглушен под влиянием чрезмерного интеллектуального развития. И это плохо. Культура и интеллект уводят человека от естественного природного развития. Мораль и этика направлены против индивидуума, против его естественных желаний и потребностей. Вся этика придумана во имя развития общества, которое чем организованнее, тем больше давит на личность. Вы должны знать, что все морали аморальны, так как они противоестественны. А потому о каких моралях может идти речь?! Человеку свойственно убивать, и он должен убивать!
Взгляд его останавливался. Смотрел он как бы вдаль, но в бледно-голубых глазах ярко светился огонек возбуждения и страсти. В затянувшейся паузе послышался шепот:
- После таких речей и спать не будешь.
- Я уже давно не сплю.
- И я тоже. Вроде делаю вид, что сплю, а сам присматриваю за ним. А днем отсыпаюсь. Большой оригинал, может здорово пошутить в подтверждение своих теорий...
Олег, завмаг, крепкий и сильный, повернулся к нему лицом и сказал: «Вот что, если откровенно и прямо тебе сказать - фашист из тебя вышел бы хороший. Все это не ново и хватит об этом!»
Аверьянов стал выступать редко. Зато регулярно начал заниматься физкультурой, что заключалось, в основном, в разных отжиманиях от пола, но главное - в стоянии на голове. Он спал под шконкой, а теперь перебрался на освободившееся, удобное для него место у двери. Вот здесь, у двери, расставив ноги в ее проеме, он и становился на голову, объяснив, что такое положение в последние годы ему необходимо, чтобы нормально себя чувствовать. Днем, в тесноте и сутолоке, ему практиковаться было трудно, и он проделывал все ночью.
Как-то ночью Ефим - тихий продавец из бакалеи, которому маленькие мышки помогли составить большой капитал, увидел на двери «распятого» вверх ногами человека, не сразу сообразил, где он находится, и подумал, что это видение. Оправившись от шока, он еще раз посмотрел на дверь, сделал, что хотел, пошептался с Богом, вспомнил о чьей-то матери и лег досыпать до утра.
Этот случай оказался пустяком, как бы прелюдией к следующему. Ночью Аверьянов опять встал на голову, расставив ноги, вплотную прижавшись к двери. Молодая дежурная, прижавшись к глазку, увидела - на шконках все спят, а матрац у двери пустой. Недоумевая, куда мог деться его обладатель, она быстро и резко открыла дверь, и тут неожиданно на нее вывалилось что-то невероятное. Вываливаясь, Аверьянов инстинктивно согнул ноги в коленях, и они оказались у нее на плечах. Она от страха и неожиданности онемела. В первый момент решила, что к ней в объятия кинулся труп без головы. В следующий миг она взвизгнула и оттолкнула набросившееся на нее тело внутрь камеры, захлопнула дверь, взяла себя в руки и пошла к корпусному. Пришел корпусной, убедился, что все на месте, все живы и у каждого по одной голове. Повернулся и ушел, решив, что молодой сотруднице, только что поступившей на работу, могло почудиться что угодно.
Аверьянов не имел специальности и работал раньше в зоопарке. Он любил животных и особенно подружился со слоном. К любви и дружбе у него прибавилось еще и глубокое уважение, родившееся из страха. Он поведал нам, что помогло ему подняться на такие высокие ступени духовного развития в отношении с подопечными.
- В слоновнике работал мой сменщик, человек грубый и плохо воспитанный. Ухаживая за слоном, он относился к нему без любви и уважения - ругал его, толкал, шпынял. И однажды, когда тот мыл слоновник, слон внимательно наблюдал, как он ногами запутывается в петлях шланга, более того, слон подтягивал шланг, затягивая петли. Когда мойщик оказался рядом, слон схватил его за бедра, перевернул и ногой ударил по голове; голова оторвалась и полетела через ограду, покатилась по траве и остановилась у киоска. Все это произошло так быстро, что никто сразу ничего не понял, лишь через несколько секунд люди закричали и, схватив детей, убежали,
Поняв, что слон - сторонник крайних мер воздействия, Аверьянов решил перейти работать к более мелким животным. Однако теперь и они казались ему небезопасными. Опуститься до хомяков и сусликов он после слона не мог, а лев и тигр могли его шутя сожрать. И тут его озарила простая, а следовательно, гениальная мысль: перейти на другое место работы, сохранив лучшие чувства к животным, но чтобы при этом поменяться с ними возможностями. Так он оказался на бойне. На этот раз наступило полное душевное спокойствие за свою жизнь.
Теперь он расправлялся с коровами и бычками, телятами и овцами. Будучи отлично вооруженным, он их не боялся. А они, в свою очередь, не боялись его, так как им, в силу их ограниченности, никогда не могло прийти в голову, на что он способен.
Здесь, на бойне, он стал углублять и практически отрабатывать свои теории, набираться новых. Так теория и практика шли в ногу вверх по ступеням звериного человеконенавистничества. Для укрепления воли и физического развития он научился и полюбил пить свежую кровь и есть сырое мясо.
Вскоре почувствовал, что окреп и возмужал во всех отношениях. Оставаясь с детьми одной из своих близких знакомых, он, заботясь о здоровье малюток, стал заставлять их тоже есть сырое мясо. «Сперва они плакали и отбивались, не понимая своей выгоды и счастья, но через несколько дней смирились и стали молча повышать гемоглобин», - объяснял он нам. Чтобы несознательная мать не узнала об эксперименте, он съедал сам все, что она оставляла детям: всякие там бесполезные кашки, молоко и кисели.
...Детки смирились. А что они могли противопоставить такому строгому и серьезному дяде? Но не смирился организм - на него не цыкнешь. Началось с поноса, а потом и хуже. Тогда все и выяснилось - он сам сказал.
Детей отдали в детский сад. Там ежедневно они слышали:
«Одевайтесь, за вами пришли». Теперь, встречаясь со своим строгим дядей и боясь новых общений, они, в свою очередь, спрашивали его: «Дядя, за вами скоро придут?». И детки накаркали, за ним действительно однажды пришли.
Раскрылась и загадка пристрастия к жестокости и самого парня. Как-то нехотя он поведал, что отца у него не было, а отчим обращался с ним на редкость грубо, а точнее - крайне жестоко, всячески его оскорблял, бил по голове. Это, надо полагать, и заложило фундамент его дальнейшей судьбы. А еще рассказал, что однажды ехал в поезде без билета, его задержали контролер и милиционер. Они вцепились в него. Он оттолкнул их, вырвался и выпрыгнул на ходу из поезда. Его подобрали и привезли в бессознательном состоянии в больницу. Оперировали. Оказалось какое-то серьезное повреждение в области живота, сильный ушиб головы. Последствия, естественно, остались: внешние - шов на весь живот и внутренние - что-то не то стало с головой.
Но он остался жив и даже окреп. То ли врачи попались хорошие, то ли он и впрямь обладал исключительным здоровьем, а скорее всего - просто Бог спас. Хотя и считают некоторые, что Бога нет, но тем не менее он делает чудеса. Очень умные называют их «случайностями» - для них так удобнее во всех отношениях.
За два месяца можно о человеке узнать многое, и все его загадки и странности делаются легко объяснимыми. Он удивлял нас почти ежедневно рассказами о своих поступках и о всяких происшествиях, но еще более своими рассуждениями, особенно об убийствах. Они всегда вызывали дискуссии.
- Раз ты такой отчаянный, шел бы в Афган душманов перевоспитывать.
- Я ходил в военкомат и просился, да медкомиссию не прошел.
- Это такой-то бычок и не прошел?
- Так потому его и не взяли, что туда люди нужны, а не быки.
- Слышь, тебе надо в наемники подаваться. Это для тебя в самый раз.
- Так я бы пошел. А как?
Он не скрывал, что это его самая заветная мечта. Ходил и узнавал повсюду все подробности договорных условий: сколько платят и за что, выучил расценки за ранения и поощрения за успехи.
- А ты не боишься, что тебя там, очень даже просто, могут самого стрельнуть?
- А я храбрый и смелый. Вы должны знать, даже в песне поется: «Смелого пуля боится, смелого штык не берет».
- Я вот воевал и скажу тебе: пуля-то дура, она песен не знает.
Сколько мы хороших ребят похоронили. И каких... и честных, и смелых. Недаром у французов есть поговорка: «Лучшие погибают первыми».
- Ну, по этому принципу ему, действительно, ничто не грозит. Он правильно рассчитал.
Когда Аверьянов ушел из камеры на суд, все облегченно вздохнули. Его и остерегались, и побаивались. Вместе с тем насмехались и мешали его физическим упражнениям.
Мне удалось относиться к нему спокойно, с пониманием и некоторым состраданием, никак не ущемляющим его достоинство. По-человечески мне было жаль его: если он обращался за советом по ведению своего дела, объяснял, как правильно поступать. Чувствуя и реально ощущая разумную поддержку, он, уходя, подошел ко мне и неожиданно сказал при всех: «Спасибо вам за все - вы хороший человек».
А в общем-то, все расстались с ним без сожаления: он действовал на нервы, и каждому по-своему.
Вечером, после отбоя, обычно кто-нибудь что-нибудь рассказывает, так сказать: «на сон грядущий». Или какие-нибудь воспоминания, или слышанный рассказ, в крайнем случае, анекдоты.
На этот раз попросили рассказать что-нибудь меня, но чтобы было что-то необыкновенное. Я постарался, не спеша, подбирая слова, и рассказ получился такой.
- Машина мчалась по подмосковному шоссе, прямому, как стрела. В автобусе было шумно: все болтали, кто о чем. Но вот поворот. Автобус чуть сбавил ход и стал поворачивать направо. На обочине показалась молодая женщина с поднятой рукой. Шофер притормозил, остановился, дверь зашипела и открылась. В автобус вошла блондинка с нежной улыбкой и ясными, искристыми голубыми глазами. «Спасибо», - сказала она шоферу, потом что-то еще добавила, но слов уже не было слышно - дверь снова зашипела и шумно закрылась. Мы поехали дальше.
«А вот какой случай произошел недавно, - начал свой рассказ, покосившись на вошедшую, уже не молодой мужчина в соломенной шляпе, успевший завоевать внимание близсидящих. - Я только что прилетел из Алма-Аты, был там по делам. Самолет быстро набирал высоту, и мы летели над облаками.
Вы знаете, это очень приятное зрелище - смотреть из иллюминатора на кучерявую белую поверхность, простиравшуюся от самолета вдаль. И вдруг вижу, впереди стоит на одном из крупных завитков ангел. Хороший, знаете ли, такой ангел, обыкновенный: светлые длинные волосы, голубой хитон. Стоит, улыбается, а рука у него правая поднята, явно, что просит подвезти.
Но самолет продолжал лететь ровно и плавно, гул моторов был ритмичен и однообразен. Проплыла мимо фигура ангела и скрылась позади.
"Нехорошо как получилось, - подумал я. - Наверно, летчик не заметил его, все, небось, на приборы смотрит, а нет чтобы кругом оглядеться. А может, автопилот включен, и экипаж кофе пьет и совсем даже не интересуется облачным пейзажем, что там и как".
Вот и долетели до Москвы. Самолет пошел на посадку. Сели. Выходим по трапу. Смотрю, экипаж стоит около самолета. Подошел я к летчику, видно старшему из них, и говорю: "Что же вы ангела-то не подвезли. Такой красивый, белокурый, весь в голубом, ведь с поднятой рукой стоял. Как же было не откликнуться, не подвезти. Нехорошо вроде бы получилось, не по-человечески. Вы уж в следующий раз повнимательнее поезжайте. Отвернуться, не помочь, не пообщаться - в этом случае большой грех. Ангелы-то в наше время редки - на каждом облаке не встретишь. Так что в следующий раз вы уж останавливайтесь, пожалуйста".
Посмотрел на меня летчик довольно настороженно, задумчиво и как-то неопределенно. Но чувствовалось, что осознал, все понял и в другой раз такого случая не упустит».
Слушал я мужчину в соломенной шляпе и думал: «Конечно, летчикам трудно - условия не те, и скорость, и приборов видимо-невидимо, отвлекают от ветрового стекла. То ли дело у шофера. Вот она, дорога - вся на виду. Ему не заметить кого-либо просто невозможно. Но вообще-то все зависит от случая - кому как повезет с ангелом на дороге».
Все слушали внимательно, хихикали и иногда делали свои весьма оригинальные замечания. Но в конце оказалось, что никто ничего не понял. Это стало все отчетливее выясняться, когда каждый после рассказа стал делать свои замечания и пояснения. Но это уже не важно, даже забавно все было слушать; главное - все расшевелились, фантазии разыгрались, и начались споры друг с другом.
Далее я перешел на, так сказать, «лекционную форму», и она стала систематической.
За несколько дней до вызова Аверьянова в суд к нам прибыл с «малолетки» тощий, костлявый, остриженный под машинку парнишка. Его мешок был почти пуст, а на нем самом одежда казенная. По существующим правилам в день совершеннолетия молодые ребята переводятся из отделения несовершеннолетних, называемого «малолеткой», где ведется воспитательная работа и существует особый режим, соответствующий их возрасту, в общие камеры, аккуратно соблюдающие режим.
Мы зарекомендовали себя хорошо, и потому свой день рождения он встретил у нас. В нашем высокодисциплинированном и интеллектуальном коллективе было кому воспитывать: преподаватель физкультуры, военрук, наставник школы-магазина, инструктор по каратэ, завскладом, бухгалтер, владеющий всеми хитростями кассовых операций, и другие, хоть и не знакомые с тайнами педагогики, но имеющие особый жизненный опыт. В общем, ему было здесь чему поучиться и чего поднабраться.
Алик - так его звали - воспитывался в детдоме. Когда из детдома он попал в ПТУ, где получил специальность сапожника, попытался найти свою мать. Нашел, но встретиться не удалось. Она в третий раз отбывала срок наказания. О периоде жизни в детдоме и ПТУ он рассказывал:
- Подружился я с двумя ребятами, очень развитыми, чуть старше меня. Я старался от них не отставать, усваивая их науку. Втроем на улице мы выбирали какую-нибудь женщину толстую с тяжелыми сумками и предлагали ей помощь.
- А почему толстую?
- Худые бегают с сумками легко, и они жадные и злые, а толстые ходят с трудом, они задыхаются и добрые... Так вот, помогаем мы ей нести эту сумку, а то и две, до самой двери квартиры. По дороге наперебой рассказываем, что мы сиротинушки, детдомовские, голодные и как нам тяжело живется. В детдоме-то нас кормили очень хорошо, дай Бог, чтобы все так ели дома, но это для того, чтобы она расчувствовалась и разомлела. У двери она обязательно приглашала нас зайти. Действовали мы только в старой части города: там много коммунальных квартир, так что в кухню не пригласишь, а потому она оставляет нас в комнате, а сама идет на кухню хлопотать, чтобы нас накормить. В это время мы находим, что можно утащить. Иногда попадаются даже деньги или ценные вещи. Если встречается очень дорогая квартира, говорим о ней взрослым «деловым» людям. Со временем нашли и другие способы хороших заработков. А попался я на пустяке: ребята делали лейбочки и пряжки, мы нашивали их на дешевые джинсы и продавали втридорога. Сижу уже полгода: держали, пока всех не выловили, а теперь суд. Замели меня в первый раз и рассчитываю получить мало.
Настала пауза. Его рассказ, в общем-то, никого не заинтересовал - у каждого были дела посложнее. И тут принесли обед, и об Аликовой судьбе, и думать забыли.
Здесь, в этой камере, в отличие от предыдущей, не было такого пренебрежительного и злого отношения к моей партийной принадлежности - относились нормально; бесился только Аверьянов:
- Ну вот, вы скажите здесь при всех, откровенно, где у нас основной лозунг революции «Свобода, равенство, братство»? Какая у нас свобода -здесь, в камере, что ли? Может, равенство есть? Ну что вы молчите? Сказать нечего?
- Почему нечего. Скажу, только ты не горячись, сядь, успокойся. - Наступила тишина, обусловленная повышенным вниманием.
- В камере свободы нет. Это ты тонко подметил. Но ведь в камеру можно попасть при любом строе. При нарушении норм общежития. В камеру-то тебя посадил не строй, а охрана общественного порядка.
- Ну, хорошо. А вы почему здесь? Вы же не бандит, не вор, а ученый: значит, вас посадил все-таки строй!
- Нет. И опять не строй, а та пара «доброжелателей» из Гнесинского института и Института культуры, которые писали и сидят сейчас у следователя и пишут на меня поклепы. Такие люди всегда, к сожалению, есть - при любом строе и в любую эпоху.
- Но ведь прокуратура их пригрела на своей груди, а прокуратура - власть, олицетворение строя.
- Ну, не одна прокуратура олицетворение строя. И не власть вовсе, а контролирующий орган за порядком. Несовершенство нашей прокуратуры очевидно, потому она иногда и подменяет власть. Но главное - слабовато у нас общественное мнение, его морально-нравственные устои. И вот тут мы с тобой подошли к главному: устои эти, действительно, расшатывались десятилетиями, начиная с 20-х годов, и потому нужно время, чтобы изменить и укрепить нравственный климат общества - единственный путь улучшения нашего строя, гарантия, что за решеткой и колючей проволокой здесь народа будет все меньше.
А насчет всякого рода проходимцев - их может быть больше или меньше, в зависимости от морального состояния общества, которое сможет вовремя окружить их презрением.
В отношении же равенства ты прав - равенства нет, да его и не может быть, так как все люди разные. Один в шахте в забое работает, другой - на свежем воздухе на реке браконьерствует. Какое уж тут равенство!
В отношении зарплаты - один получает сто рублей, а другой -тысячу. Ты скажешь, что ж это, справедливо? Справедливо. Нужно же учитывать и знания, и опыт, и ответственность, и прилагаемую энергию, и условия работы: и риск, и уникальность индивидуума в данной специализации. Отсюда и оплата всегда будет разная.
И должна быть разной. Равенство заключается в том, чтобы все имели равные возможности для достижения своих целей в жизни. Так что если ты за справедливость, то зря заводишься. Из-за деревьев леса не видишь.
- Но это вы все общие рассуждения говорите. А вот конкретно, в вашей этой партии какое равенство, какая справедливость? Один член партии рабочий, на производстве вкалывает, и ничего не имеет, только «давай, давай». Другой - в партийном кабинете сидит, ничего не производит. И машины у него, и дачи, и санатории, и все за счет этого рабочего. А третий - вроде вас - в тюрьме сидит. Что ж это вас ваша «справедливая» партия не защитила?! Вот вам и равенство, и справедливость!..
Все молчали. По выражению лиц было видно - спор получился трудный и каждый по-своему призадумался.
Старый ветеран войны, партиец с довоенным стажем, не обращаясь ни к кому, как бы рассуждая, сказал:
- Не то плохо, что компартия у власти. Трагедия в том, что наша партия переродилась и стала бесконтрольно и партия, и правительство, и армия, и судебная власть, и мафия - а это обрекло народ не только экономически, но и нравственно, и духовно на вырождение.
Между Аверьяновым и Аликом сразу же установился тесный контакт, можно сказать, слияние душ. Один фантазировал, другой мечтательно дополнял и уточнял. Например, с большой страстью и упоением они разрабатывали стереотипный вариант нападения на автобус, в котором два раза в месяц инкассатор возит деньги в сопровождении невооруженного простачка.
- Там есть поворот, в довольно глухом месте, с двух сторон высокие кусты. Это хорошо, что ты это место давно заприметил. Так вот, мы появляемся внезапно с автоматами, останавливаем автобус, входим и забираем сумки с деньгами, - говорит Аверьянов.
- Здорово! Но в автобусе люди и они могут вмешаться, - возражает наэлектризованный Алик.
- Ну о чем ты? Где ты слышал, чтобы у нас кто-нибудь вмешивался, если бы мы вошли даже с палками? А уж если с автоматами - никто не шелохнется.
- А где взять автоматы?
- У ребят есть. На Синявинских болотах до сих пор находят. Попрятаны и наши, и немецкие. Правда, они не стреляют, но можно починить. Да это неважно: стреляет, нет ли, - главное, чтобы автомат был в руках.
Тут со шконок раздались реплики, разрушившие весь детектив.
- Ведь вас, кретинов, схватят раньше, чем вы до кустов дойдете.
- От дурни здоровые. Яки вымахалы, а ума як нэтрэба.
- Ну что вы лезете, пусть ребята позабавятся - это у них вроде кино.
И оба новоявленных гангстера не унимались, продолжая разрабатывать «гениальную операцию». Дискуссия шла острая и на полном серьезе. И, слушая весь этот уголовный боевичок, создаваемый при полном затмении разума, можно предположить, что они оба еще не раз побывают на острове, а если очень постараются -то следующий может быть последним.
Пока Алик не грабитель и даже не вор, он мелкий мошенник. Таких, как он, еще можно и нужно перевоспитывать и воспитывать. Но не в тюремных камерах, которые, как правило, являются своеобразными курсами повышения квалификации, а в специальных организациях, где добрые, честные, но требовательные люди, владеющие педагогическими и воспитательными приемами, готовили бы их к жизни в обществе. Я понимаю, что это пока весьма утопично, но у нас ведь есть опыт А. С. Макаренко, и не надо о нем забывать, изобретая новые, отнюдь не лучшие методы.
Вот эпизод, оставшийся в памяти.
Конвой вел по коридору группу «малолеток». Остановились. Один парнишка, маленького роста, очень бледный, с виду лет пятнадцати, не более, при повороте из пар в две шеренги оказался не в строю. Тогда надзиратель подошел и ударил парнишку ключами по голове. Затем встряхнул его и поставил на место. Парнишка никак не реагировал - видно, привык ко многому, и это было самое страшное - в нем уже убиты все эмоции, осталось только полное безразличие ко всему и всем, даже к собственной судьбе. Но такие методы скорее всего приведут сегодняшних аликов от мелких мошенничеств к крупным аферам, а может, сделают из них опасных преступников.
В предыдущей камере, особенно в последний месяц, мне приходилось очень мало говорить, в этой же состав образовался иной, и я, чтобы окончательно не разучиться открывать рот и издавать звуки, свойственные человеческой речи, стал рассказывать маленькие истории, а затем начал читать лекции, преследуя цели, приносящие пользу и слушателям, и мне.
Человек, в течение нескольких месяцев почти не открывающий рта, начинает говорить с большим трудом и довольно косноязычно. У него теряется элементарный опыт систематизации своих мыслей и их четкого изложения. И в силу этого он делается настолько беспомощным, что, когда его о чем-то спрашивают, совершенно теряется. На предстоящем суде меня будут спрашивать, и нужно будет толково, четко и правдиво отвечать. Значит, надо приводить свои мыслительные и речевые центры в порядок и восстанавливать связь между ними.
Начал с лекции о строительстве Суэцкого и Панамского каналов. Тема объемная, интересная и малоизвестная. Красочно рассказал о молодом, энергичном и обаятельном французе Фердинанде Лессепсе, как он ловко использовал свою дружбу с шейхами и вождями разных племен, дарил им дешевые часы, разные красивые механические игрушки и другие диковинки, приводящие их в восторг. И за это все получал рабочую силу, и в больших количествах. В общем, с минимальными затратами построил большую часть Суэцкого канала, но под конец не хватило денег и обаяния, а потому англичане, организовав акционерное общество, достраивали и оборудовали начатое им предприятие.
- Клевый мужик, наш парень, - заметил Аркадий, хитро прищурив глаза и улыбаясь.
- Да ты уж молчи. Тебе-то за ним тянуться да тянуться. Ты ведь за всю свою жизнь ничего не построил. А если где чего строилось - так норовил разворовать!
- Не надо песен, - протянул Аркадий, огрызнувшись.
- Ну, тише вы! Дайте послушать!
Я продолжал. Окрыленный успехом, Лессепс возглавил французскую компанию, решившую построить Панамский канал. Панамский перешеек на карте узкий и очень заманчивый, но он имеет крайне сложный рельеф. Строительство началось в 188,0 году очень торжественно (дочь Лессепса, под оркестр, сделала первый удар киркой), но через несколько лет внезапно окончилось полным крахом. Плохо представляя себе объем и последовательность работ и еще хуже специфику климатических условий, Лессепс и его сын, возглавляющие стройку, стали виновными в гибели двадцати тысяч человек. Строительство было заброшено, а Лессепс и его сын после суда отправлены в тюрьму. Там Лессепс вскоре умер.
- Завалили мужика, значит, ОБХСС и сюда добралось. Вот гады постыдные. Такого человека! - сказал парень, для которого Панама и Колумбия были где-то между Ферганой и Улан-Удэ. Ну, в общем, далеко от «Крестов», в местах, для него загадочных.
- Так вот, слушайте дальше, - сказал я, не обращая внимания на реплики и комментарии. В начале нашего века для американцев стал насущным вопрос о соединении каналом двух океанов. Одни из специалистов (из правительственной комиссии) считали, что канал следует прорыть через Никарагуа (через Никарагуа в свое время предлагали и Лессепсу), используя озеро и более простой рельеф, это дешевле и проще, другие - что надо продолжать копать в Панаме (которая к тому времени была еще частью Колумбии), оплатив французам некоторую часть расходов. Президент Рузвельт утвердил второй вариант. В 1903 году начали, в 1914 году торжественно открыли канал. Однако организовать столь большое и сложное строительство сразу не удалось. Тогда стройку объявили военной, и на ней прославился своими специальными знаниями, а главное - выдающимися способностями организатора и руководителя, главный инженер полковник Готальс. Тут я подробно рассказывал, как это ему удалось и чем это закончилось.
Сегодня, несмотря на всякого рода модернизации, канал до предела перегружен, хотя работает круглые сутки. Суда стоят в очереди по десять-пятнадцать дней. Плата с каждого - от шестнадцати до двадцати тысяч долларов.
- Ото гроши - жить можно, - поставил «точку» кто-то в конце лекции.
Заслуги полковника Готальса островитянами остались незамеченными. Этот человек не вызывал никаких эмоций. Зато сам Лессепс стал героем и «корешем», когда узнали, что он попал в тюрьму. Такое теплое и дружеское отношение к нему сделало лекцию более доходчивой и приняло неожиданный для меня оборот. Лессепс - «свой парень», он пришелся по душе, оказался близок этой аудитории.
Как и подобает нормальной лекции, она длилась более часа, так как освещались все подробности этой истории. Понравилось. Через месяц пришлось рассказать снова. Эту первую лекцию читал, лежа на боку на своей второй шконке. Читать было трудно и непривычно. В лекционной практике приходилось выступать стоя, сидя, шагать по сцене, но лежа на боку?.. Вы извините! Язык все время ложится на щеку, и, прямо скажем, дикция получается специфическая.
Вслед за каналом пошли лекции самого различного направления и содержания: история звукозаписи, возникновение и строительство железных дорог в России, звезды русской эстрады (пересказ по одноименной книге Нестьева) - этой темы хватило на три лекции, история возникновения Москвы, Петербурга, Одессы (каждая по часу). Потом перешел на биографии великих людей: пошли в ход и композиторы, и ученые, и художники, и архитекторы, и писатели. Когда вся эта большая серия подошла к концу, удалось выпросить за пачку сигарет у раздатчика книг «Дворянское гнездо». Из этой книги сделал «кино в двух сериях». Днем готовил «сценарий», делая пометки в книге и дописывая пояснения, а вечером читал в лицах (Михалевича пришлось убрать целиком, чтобы для этой аудитории сохранить темп развития сюжета. Лемма в большинстве случаев пересказывал). В основном шли диалоги Лизы, Лаврецкого, Паршина. Это удавалось лучше всего и брало всех за сердце. Когда говорилось о Варваре Павловне, комментарии о ней были трудно вписывающимися в тургеневский текст, но естественно и точно звучащими в данной обстановке.
Еще за полчаса до отбоя, а следовательно, до начала очередной серии «Дворянского гнезда», все настраивались и ждали его продолжения. Валера спускался с верхней шконки вниз, стелил одеяло на полу под окном (это лучшее место в летний душный вечер) и говорил:
- Вы как хотите, ребята, а я уже приготовился и в шикарной ложе.
Все остальные принимали удобные позы на своих местах в ожидании начала. После Тургенева удалось достать книгу для средней школы, в которой оказались «Ревизор» и «Горе от ума». Ну, здесь было легче. Однако приходилось читать пьесы с комментариями и объяснениями и зачастую довольно подробными, так как из моих слушателей только двое бывали в театре, но не помнят когда, остальные не заходили в это заведение ни разу.
В мою культпросветработу стали втягиваться и другие. Они рассказывали содержание кинофильмов довольно образно и впечатляюще. Лучше всех - Андрей-мясник.
Такая систематическая культурно-массовая работа дала свои результаты. Правда, тут еще сыграла роль стабильность состава и его интерес к литературному наследию. Уже стали каждый день спрашивать: «Что у нас после отбоя?» Впору составлять график «лекционно-клубных мероприятий». Почти перестали играть в карты, ничего не варили и не жарили, порядок стал исключительный.
С самого первого дня я здоровался со всеми сотрудниками, за мной так начали поступать и другие (правда, в предыдущей, 385-й, никто моему примеру не следовал). В этой камере со временем половина также стала соблюдать элементарные правила поведения. А потому теперь, выходя на прогулку, на обычный вопрос контролера: «Какая камера?» после слова «здравствуйте», стали отвечать: «Сорок вторая образцовая». Сперва охрана строго и непонимающе смотрела, отмечая на дощечке номер и число заключенных, потом стала улыбаться, а дней через десять привыкла и стала воспринимать как должное.
Как-то после ужина неожиданно вызвали Валерия. Это всех насторожило: дело его уже закрыто и передано в суд, к следователю идти он не мог, а в суд, под вечер, тем более. На островах вызывает внимание и настороженность все, что нарушает обычное течение времени.
Как только он вернулся, все в ожидании уставились на него. Он, не дожидаясь наших расспросов, сказал, что ему настойчиво предложили перейти в «малолетку» (где сидят несовершеннолетние) воспитателем. С его фигурой и, мягко выражаясь, «спортивными навыками» это было вполне естественно. (Альберт, лежащий на верхней полке, - преподаватель физкультуры, директор ПТУ - был на «малолетке», откуда его вернули после того, как один из воспитанников сломал себе руку.) Туда отбирали людей «в хорошей спортивной форме», а другим там и делать нечего.
- Они мне, - продолжал Валерий, - задали традиционный вопрос: «Ну как там у вас в камере?». Я им ответил: «Все нормально», - и добавил еще, что у нас в камере один лекции читает. Они сказали: «Мы знаем. Вот этот?» - и показали фото на тюремной учетной карточке. Я ответил: «Да».
- Видели бы вы, - повернулся он ко мне, - что это за фото, таким страшным я бы вас себе никогда не мог представить. Вы бы ахнули и охнули, ну просто ужас.
- Да не охнул бы. Я эту фотографию видел мельком, когда на суд ездил.
Обыкновенное тюремное фото. Это же не на афишу и не в журнал. Там всегда человек выглядит вдвое красивее, чем есть, -здесь вдвое страшнее. В общем, ровно настолько, насколько эстрадное объединение отличается от острова. Должна же ощущаться разница внешне между душкой - артистом эстрады и смурной мордой заключенного камерника.
Мы сидели на шконках. Справа - Владислав, слева - Олег. Олег - красавец-мужчина: ему тридцать восемь лет, хороший рост и отличная фигура. Когда-то службу в армии проходил на флоте. А потому можно считать, что его осанка, выправка, четкие крепкие движения воспитывались еще в юности на корабле.
В камеру обычно входят осмотрительно, осторожно, одновременно оглядывая присутствующих, пытаясь в первые минуты хоть в какой-то мере сориентироваться в обстановке.
Олег вошел уверенно, твердо, как входят в свой дом или на свое рабочее место. Правда, у него был некоторый опыт - он где-то под Питером уже сидел порядком, а сюда его привезли для производства дополнительного расследования. Он вошел в шляпе с красивыми широкими полями, очень дорогой и модной, повесил ее на вешалку, сделанную из железных крючков грубой десятимиллиметровой проволоки, приваренной автогеном.
Больше он ее не надевал. На прогулку ходил с непокрытой головой, а когда уехал на суд, кажется в Сестрорецк, то оставил шляпу в камере. Теперь, в основном на прогулку, ее надевал зав. складом. Без шляпы любой человек сразу узнал бы в этом давно не молодом человеке работника снабжения: каждая профессия за много лет оставляет свой отпечаток. Но в этой шляпе он мгновенно превращался в монмартрского художника или цыгана-премьера из оперетты. А потому она у него и прижилась.
Шляпу эту мерили и другие, но она своей элегантностью и красотой раздражала каждого, так как подчеркивала его реальное унижение и мрачную перспективу сегодняшней реальности. «Вот какой бы ты мог быть красивый и привлекательный, но как далек ты от этого в своем нынешнем положении», - казалось, говорила она, когда ее надевали.
Олег работал заведующим магазином стройматериалов и хозяйственных товаров. В основном, он снабжал владельцев садовых участков всем необходимым при строительстве ими «кошачьих» домиков. Он рассказывал, что кто-то сгрузил около магазина кровельное железо. Оно лежало без документов и без движения и, наконец, привлекло внимание милиции. И с этого все началось.
Может быть, все было так или совсем наоборот - всем известно, что магазинно-торговые дела сложны и неисповедимы. Тут хотелось бы отметить не случай, а основные черты характера Олега, - в нем была сильно развита чисто коммерческая жилка: он ездил на Кавказ и что-то оттуда отправлял на Украину, имея большие барыши; проводил какие-то торговые дела на Украине с выходом на город на Неве, и все это тоже было четко и оперативно. Мне трудно правильно оценить степень его способностей, но судя по тому, как слушали его рассказы те, кто хорошо разбирался в коммерции, во всех трудностях, связанных с проведением таких емких и сложных дел, он, конечно, в своем роде очень способный человек.
Вот, сидя с ним и Владиславом, я и стал спрашивать их, могли бы они меня, например, взять в компанию при проведении своих дел. Хотелось узнать, насколько трудно и сложно то, что они делают, насколько доступна другим их деятельность.
- Вы не обижайтесь, но я бы вас ни в какое дело не взял, - сказал Олег, добро улыбаясь.
- И я тоже, - добавил Владислав.
- Почему же? - спросил я.
- Да уж если честно говорить, и голова и руки не те, и ноги тоже. И реакция не та, и хватки нет. В общем, с вами погоришь сразу, - пытался объяснить Владислав.
- Ну хорошо, наверное, ты прав. А при чем тут ноги? Ноги у меня вроде длинные, те, что надо.
- Ноги в наших делах - вещь важная и очень даже серьезная.
- Вспоминаю, я слышал еще в детстве, как говорил Игорь Ильинский в кинофильме «Процесс о трех миллионах»: «Главное в профессии вора - вовремя смыться».
- Да, это уж главная заповедь, она существует в веках. Убежать вовремя и быстро нужно всегда уметь. Это вам каждый скажет, без этого нечего и лезть. Хорошие ноги в нашем деле - одна из главных деталей, а может, и основная. Умение стремительно бегать - гарантия, что при любой неудаче можно повторить свой эксперимент, свою задумку, учтя момент срыва. И наоборот, любая заминка, недостаточно высокие скорости и маневренные показатели - плохой конец любой операции, даже проведенной с блеском. Вот у меня нога разболелась и я уже здесь, - закончил с горечью Владислав.
Он служил на флоте в Мурманске. Где-то под Мурманском его родной поселок, там и сейчас живут его родители. Во время службы, взбегая по трапу, споткнулся и больно ударился, так что не мог встать. Сильно повредил мениск, нарушилась циркуляция жидкости в суставе. Что случилось точно с коленкой, я не понял, но временами она его подводит.
Он свободно владеет английским, был радистом на флоте, хорошо разбирается в литературе - и классической, и современной. Прекрасно умеет рукодельничать - шил сумки с красивыми кантами, карманами, эмблемами (от упаковки сигарет) - по виду и удобству лучше импортных. И в лекарствах разбирался не хуже Вали, но тот - с точки зрения их применения в наркомании, а этот - какое от чего применяется, кем выпускается, сколько стоит по номиналу и сколько на «черном» рынке. Называл нам лекарства, цена которых пятьдесят-сто рублей и дороже за упаковку.
- Мы с другом специализировались на аптеках.
- Но ведь аптеки, как и магазины, на охране под сигнализацией.
- Да, они все заблокированы. Отключить или снять блокировку сигнализации сложно, да в общем и невозможно. Мы действовали иначе.
Приглядели аптеку на Васильевском острове. Ходили в нее не раз, когда бывает много народу. Высматривали все, что нужно, и где что хранится, как можно моментально вскрыть шкафы, когда привозят большие партии товаров.
Рассчитали, что после сигнала блокировки милиция приедет через две с половиной - три минуты. Значит, у нас есть две минуты, в которые нужно уложиться. Аптека была хороша еще тем, что направо из двора - ворота на улицу, а налево - проход в смежные дворы, из которых выход на другую улицу. Просмотрев хорошенько этот путь, мы именно сюда и собирались бежать.
Действовали быстро, что называется - напролом. Я схватил две коробки не распечатанные с флаконами, друг успел схватить три. Сунули их в сумки и бежать. Когда выбежали во двор, к первым справа воротам уже подъезжала милицейская машина. Мы налево по проходным дворам. И тут нога подвела: бежал я, вроде бы, быстро, а нужно было значительно быстрее. Когда мы выбегали из последних ворот на другую улицу - одновременно с нами подъехала к воротам вторая машина. Они оказались не дураки и блокировали этот второй путь тоже, но, как мы и предполагали, на полминуты позже. В общем, если бы мы прибежали на 10-15 секунд раньше - только бы они нас и видели. Да вот нога была не в порядке. Так что уметь бегать не быстро, а очень-очень быстро - в нашем деле решающий фактор.
Невольно пришла в голову мысль: вот где истинная острая борьба за секунды, а не на всяких там стадионах и спортплощадках, где она носит чисто иллюзорный характер.
После этого рассказа я многое понял. Понял главное, что глупо набиваться к ним в компаньоны, хотя бы даже теоретически, -ни одно из условий их сложной, спортивно-аферистической, опасной работы я выполнить бы не смог. Да, это вам не безответственные забавы в набивших оскомину спортиграх в каких-нибудь Лужниках.
Владислава отправили на «больничку». Через месяц он вернулся в камеру и сказал, что какой-то очень хороший хирург обещал его оперировать в больнице имени Гааза. Через две недели его отвезли на операцию.
Если четыре месяца назад он с горечью говорил о постигшей его неудаче на спортивно-фармацевтическом поприще, то теперь все больше начинал понимать, что, вполне вероятно, неудача эта обернется для него счастливым случаем, который может коренным образом изменить его судьбу. Он здесь, конечно, вылечится. И надо полагать, у него хватит ума, опробуя результаты лечения, не устанавливать рекорды в проходных дворах.
Конечно, я не вписывался в эти компании. И не только тем, что читал лекции, здоровался с персоналом, но и многими другими мелочами, которые здесь никому не приходило в голову делать. Например, аккуратно протирал тряпочкой свои желтые зимние ботинки, а затем натирал их маленькой шкуркой, оставшейся от кусочка сала. Ботинки в данной обстановке блестели до неприличия.
Главное, я старался не действовать никому на нервы, никого не злить, не возмущать. А потому отношения были, в основном, хорошие, в крайнем случае реакция на мое присутствие была такая же, как на каминные часы, выставленные в витрине керосиновой лавки: «Ну, стоят... Странно, конечно. Но пусть - они же никого не трогают. Даже красиво, хотя и нелепо».
Иногда бывало, что надо мной подшучивали.
- А вот, Мартиныч, вы про Ленина много читали?
- Читал, конечно.
- Пишут, что гуманный человек был, добрый. Правда?
- Вроде бы. А что?
- А вот что. Такой рассказ слыхали?
Я стоял в начале прохода между шконками, держась правой и левой рукой за стойки, задрав голову кверху, оттуда, с третьей шконки, Валера начал свой рассказ.
- Вот пишут, что однажды, значит, сидел Ленин за столиком, в этом, в саду, у себя в Горках и брился перед зеркалом. Подбежал мальчик, маленький, местный, и спрашивает: «Что это вы, дедушка Ленин, делаете?» - «Бреюсь, голубчик», - ответил Ленин ласково и погладил мальчика по головке.
Все в камере смотрели на меня, а не на рассказчика. Очевидно, рассказ знали. А я с сосредоточенным видом, полуоткрыв рот внимательно слушал. И вдруг Валера с большой экспрессией в голосе неожиданно закончил рассказ:
- А ведь мог бы бритвой-то, да по глазам!
То, как я растерянно среагировал, заставило многих захихикать.
Справа, у двери камеры, напротив унитаза и раковины, - лучшее место: зимой тепло от батарей, летом прохладно от пола. Здесь, опершись спиной о стену, расположился крепкий и жилистый мужик в годах. Чувствовалось во всем у него хозяйская хватка - и мешок, и все вещи у него в порядке, все, как полагается, пришито и зашито. И сейчас он что-то чинит, ловко орудуя иглой. В камере он недавно. А потому нет-нет да и обращаются к нему с вопросом. Вот и сейчас его спрашивают:
- Ты, Остап, первый раз сидишь?
- Нет, второй. Первый раз это было очень давно, весной сорок первого, в небольшом городе на бывшей территории Польши.
Он перестал шить, развалился в углу и медленно, как обычно ведут рассказ в камерах, продолжал:
- Жили мы с братом в Карпатах хорошо, зажиточно, имели свои крепкие хозяйства. Сперва посадили его, а весной, где-то в марте, и меня.
- Сталинские времена, знакомо, - вставил кто-то.
- Так вот, - продолжал Остап, - в апреле я сидел в городской тюрьме, в камере было, как и здесь, человек десять. Дни тянулись однообразно, медленно, а месяцы быстро. Наступило лето. В тюрьме распорядок четкий, заключенные хорошо знают без часов по шуму, звону бачков, хлопанью дверей, когда завтрак, когда обед, когда ужин, когда поверка, когда еще что.
И вот однажды утром, уже стало светло, а за дверьми тихо-тихо - такой тишины еще никогда не было. Шесть часов пробило на городских часах - должен быть завтрак, а в коридорах никакого признака жизни. «Что-то сегодня задерживаются», - сказал один. «Так сегодня ж воскресенье, должно быть, проспала кухня, а может, чего не завезли», - проговорил другой. Вся камера была настороже, прислушивались, стараясь уловить хоть какие-нибудь звуки, по которым можно было бы определить, когда же принесут еду и в чем причина задержки.
Вот пробило восемь, а затем и девять. Примерно в половине десятого послышались какие-то звуки, потом шаги, голоса, хлопанье дверей тюремных камер. «Ну вот, вспомнили - готовь миски, завтрак раздают», - дежурный схватил стопку мисок и встал сбоку двери. Звуки приближались, и наконец гремят ключи у нашей камеры.
Дверь распахнулась... и на пороге стоит во весь рост рослый красивый блондин в немецкой форме с автоматом в руках. Все у него новое, начищенное: форма, знаки отличия, козырек, сапоги и автомат - все блестит и сверкает. А рядом стоит какой-то штатский среднего роста в шляпе с маленьким пером за лентой, в плаще и держит кольцо с ключами от камер.
Это было так неожиданно, а картина столь яркая и впечатляющая, что все буквально остолбенели. Никто не шелохнулся, у всех даже дыхание остановилось. Можно было ожидать чего угодно - но такое!
Немец произнес детко и отрывисто, с чувством полного превосходства, с сознанием собственного достоинства и покровительства: «Ausweis! Komm Heraus! Gehen Sie, bitte, nach unter! schnell». После чего штатский сказал спокойно, улыбаясь, с сильным польско-украинским акцентом: «Быстро, хлопцы, ступайтэ до низу отшимач докумэнты. Та и по хатам».
Мы схватили свои вещи и бросились вниз. Внизу была уже большая очередь. Вдоль нее ходил немецкий офицер и на ломаном русском языке говорил: «Ми вас не собираль. Ви нам нэ нужен. Поcлушайтэ докумэнты и ходитэ на домой». Ему вторил, повторяя эти же слова, тот, кто выдавал документы.
Дали и мне «аусвайс». Получил, закинул мешок за спину и пошел домой, в деревню. Так и пробыл всю войну в своем доме, а потом пошел работать на железную дорогу.
...А в камере опять отбой, кончился еще один день.
Человек всегда должен мечтать, иначе он рискует перестать быть человеком. Однажды на вопрос: «А что сегодня будет?» - мне захотелось развеселить всех, и я пообещал рассказать совсем не серьезную и невероятную фантазию. Начал свой рассказ на полном серьезе, понимая, что иначе нельзя рассчитывать на должное впечатление.
Итак... В 1993 году будет столетие этого заведения. Сто лет -круглая дата, юбилей. А почему бы не представить себе празднование этого юбилея?
Массовый митинг на Арсенальной набережной. Ветераны стоят с фанерными щитами. Все разбиваются по профессиям, а точнее, по интересам; внутри каждой группы еще и по статьям.
На воротах яркий транспарант: «Добро пожаловать!» На двери объявление: «Вход только по пригласительным билетам».
На трибуне выступающие горячо приветствуют руководство и благодарят его за то, что в этом заведении они могли спокойно спать и не видеть во сне людей в милицейской форме. Раньше они говорили в своей редакции: «Моя милиция меня стережет», - а теперь цитируют слова поэта точно: «Моя милиция меня бережет». После митинга, естественно, спортивные состязания по многоборью - здесь увлекательные соревнования в самых различных видах: в слесарно-замочном и ножевом, в иллюзионном (кто лучше спрячет), в торгово-учетном (загадки и шарады), акробатическом (подъем и спуск с любого этажа) и, наконец, бег с препятствиями.
Победителям начальник заведения-юбиляра вручает медали «Арестант-спортсмен» различных степеней, остальным - юбилейные значки с изображением памятных мест. Всю ночь играет оркестр, сияет фейерверк.
Внутри помещения сделан капитальный ремонт. Шконки никелированные, раковины бледно-зеленые, унитазы в чуть заметную синюю полоску, крышки с пасторальными рисунками. В каждой камере телевизор, стереомагнитофон, любые кассеты выдаются по первому звонку - в камерах появился телефон, а чтобы его было на что поставить - письменный стол, рядом, естественно, два мягких кресла.
По телевизору самые веселые передачи и два-три фильма каждый день. Это для заключенных-отличников. А для тех, кто плохо себя ведет, вместо карцера - во весь экран следователь или прокурор, щелкают зубами и произносят обвинительную речь.
Овчарки ходят с пышными капроновыми бантами: розовыми на ошейнике и голубыми на хвосте. Они, ласково улыбаясь, нежно поскуливая, прислуживают вышедшим на прогулку: то поднимут уроненную газету, то авторучку, то бутерброд с ветчиной.
На территории большой плавательный бассейн, воды по колено, чтобы, не дай Бог, никто не утонул. Вокруг бассейна оборудованы места для принятия солнечных и воздушных ванн. Тут же буфет с... этим самым... и с тем тоже. Зимой здесь каток. А рядом лыжная трасса, трамплин. Страстным любителям слалома подается вертолет - их вывозят в горы... Систематически проводятся спортивные дружеские встречи между командами сотрудников и гостей заведения...
Свою фантазию я обнародую в камере. Все смеются. Особенно веселят всех медали «Арестант-спортсмен», собаки с бантиками и другое.
Главное, ребята, не забыть в 1993 году прийти на набережную. Но еще лучше... забыть все и пропустить юбилей.
Конечно, все это был смех сквозь слезы, а точнее, смех, после которого каждый еще сильнее ощутил свое плачевное положение. Но все-таки посмеялись, а в тех условиях заставить смеяться людей, подавленных своим положением, очень трудно.
Глава VIII. ИНЕРЦИЯ БЕЗЗАКОНИЯ И УНИЧТОЖЕНИЕ КУЛЬТУРЫ
Это, пожалуй, единственная сфера в любом обществе, где человечество разделено четко и резко на две противоборствующие группы, и антагонизм у них ярко выраженный. Такое положение естественно, так как разница между ними очевидна и по смыслу, и по существу: один убегает - другой догоняет, один сидит под замком - другой охраняет, один командует - другой вынужден подчиняться, один мечтает о доме - другой ходит домой каждый день, и так далее во всех жизненных и социальных плоскостях.
Однако есть моменты, значительно сглаживающие остроту этого положения, позволяющие в какой-то мере находить то или иное понимание, нащупать те или иные точки соприкосновения. Одной из таких существенных точек можно назвать общую платформу в отношении уровня интеллекта, культуры и вкуса, объединяющего в какой-то мере эти две группы. Примеров тому много, но наиболее убедительным может служить отношение к тому или иному артисту и его репертуару.
Для более яркой наглядности взять хотя бы реакцию на выступления популярной артистки Аллы Пугачевой. Как известно, искусство этой бесспорно талантливой певицы оценивается в обществе диаметрально противоположно, и трудно назвать кого-либо еще, кто имел бы в избытке такой отчаянный успех и такие уничтожающие пренебрежительные отзывы, какими сопровождаются ее выступления.
В данном случае неважно, то ли толпы зрителей, заполняющие концертные залы на ее выступлениях и находящиеся в плену обаяния и темперамента певицы, маловзыскательны, то ли те, кто не ходит на ее концерты и смотрит вполоборота на телеэкран, презрительно опустив кончики губ, слишком взыскательны, а сердце и душа их обработаны «антиобаятельным» покрытием. Каждый имеет полное право иметь свое личное мнение, и это возвышает его как личность. Но это отношение и характеризует субъект, четко и определенно причисляя его к той или иной эстетической или моральной категории.
Здесь налицо единение между обеими группами. Песни о миллионе алых роз и случае с одним крылом, как и о страсти к музыке, а заодно и к маэстро и выяснение взаимоотношений с ним из репертуара певицы с наслаждением и пониманием напевают и насвистывают по обе стороны дверей.
Одинаковые критерии способствуют наведению мостов, а точнее - образованию единой эстетической платформы, выравнивая в один уровень людей, находящихся в диаметрально противоположных условиях, помогая им общаться и понимать друг друга.
Это в общей массе, хотя, конечно, отдельные индивидуумы, не вписывающиеся в любую массу, всегда были и есть. А то, что масса неоднородна и неоднородность ее прогрессирует, признается и самими работниками прокуратуры, тесно контактирующими с островитянами. При моей встрече в этих условиях со следователем Анисимовым он с большой гордостью патетически сказал:
- У нас теперь сидят здесь и кандидаты, и доктора наук. На что последовал вопрос:
- Вы считаете это явление следствием резкого повышения интеллекта уголовного мира или не менее резкого упадка моральных устоев и умственного развития современных ученых?
Вопрос остался без ответа.
А ведь проблема серьезная, над этим стоит подумать, и кроется она, может быть, в участившихся неправильных действиях следователей, занимающихся не своим делом, и гордиться им здесь нечем.
Ежедневно утром, кроме субботы и воскресенья, с четырех часов до пяти хлопают кормушки: дежурный произносит фамилию -остальное говорит тот, кого должны сегодня вызвать в суд. День вызова в суд сообщается заранее, и обычно к нему начинают готовиться с вечера, обдумывая: чей возьмет матрац, какую миску и кружку...
В районный суд, где дело оканчивается обычно одним заседанием, забирают все - и казенные, и свои вещи. В городском суде заседание не одно, и можно брать с собой только необходимые для суда документы, остальное остается в камере.
Наступило время и моих поездок. Процедура эта долгая и довольно изматывающая: ранний подъем и вывод из камеры, ожидание, пока вызовут и соберут всех; очередь в «обезьяннике», где сдают матрацы и прочие казенные вещи. И, наконец, «собачник» - одна из камер, в которую собирают отправляющихся в суд. Островитяне называют их «собачниками», очевидно, потому, что они мрачные, темные, обычно набиты людьми и в них стоит шум, как в собачьих клетках, в которых животных возят на живодерню.
В «собачнике» кормят хлебом, мясным бульоном, кашей и сладким чаем. Чай наливают в миску из-под бульона и каши. Это рационально: все остатки каши (тем более с маслом) используются по назначению, одновременно миска делается почти чистой.
К слову сказать, когда я в первый раз ехал на суд и мне в полутемном «собачнике» из кормушки протянули кусок хлеба с лежащим на нем светло-желтым прямоугольником, я решил, что это бутерброд с сыром (без очков я вижу плохо). Наклонив его, я услышал, что с него что-то посыпалось на пол. Пытаясь откусить с края, выяснил, что это кусочек бумаги, а на нем - сахарный песок. Когда вечером вернулся в камеру и рассказал об этом, все смеялись и говорили:
- Это только вам могло такое прийти в голову. А чашечку кофе вам там не предложили?
- Нет. Мне сунули миску с вонючим чаем, а про кофе забыли. Все опять засмеялись.
- Но вы поймите меня: я всю жизнь ел бутерброд с маслом, с сыром, но бутерброд... с бумажкой?.. Такое мне не могло прийти в голову.
- Это значит, что вы до сих пор до конца не понимаете - где находитесь! Ну, ничего, попробуете бутерброд с бумажкой, и не только с бумажкой... - поймете.
Главное в этих «собачниках», как везде, всегда и во всем, - люди. Особенно в том «собачнике» - своеобразном салоне, в котором находится «цвет общества», отправляемый в городской суд. Как и в каждом салоне, здесь нет недостатка и в правдивых историях, и в разных местных сплетнях.
Около меня сидит шофер. Черные лохматые волосы, низкий лоб, узкие глаза, крепкое телосложение, коренастый, грубые большие руки - 102-я статья (убийство). Довольно обычная история: пришел домой немного выпивши «с получки». Он из тех, которые сильно не хмелеют, - крепкий и здоровый. Жена встретила сердито - пьяный муж плохо действует на нервы. Началась перебранка. Она крепко оскорбила и задела за живое - женщины это умеют -язвительно и очень обидно. Он схватил нож и бросился на нее. Понимая, что он озлоблен и разгорячен, она стала кричать. А когда он ударил ее несколько раз ножом, то закричала истошно, с надрывом. На крик прибежала ее мать, живущая рядом. «Ах ты, старая сволочь! Что явилась, тоже против меня?» - он ударил мать ножом и попал в ягодицу. Та с поросячьим визгом вылетела из квартиры. Он кинулся на жену и убил ее, нанеся шестнадцать ран. Осталось двое детей в возрасте восьмидесяти лет (их в это время не было дома: где-то гуляли).
- Ну, что мне теперь будет? Сижу уже полгода, сейчас езжу на суд. Детей, думаю, пристроят у родных. Теперь уже и жену жалко. Но вредная было женщина, много я от нее неприятного и обидного наслушался и всяких гадостей натерпелся. Одним словом, змея была, как и ее мать. Мать все и заводила, натравливала на меня: «Денег мало несет, выпить любит». Все против меня возникала. Вот ее-то и надо бы прибить давно, это уж точно, заразу такую.
Он был растерян, и срок, который ему грозил, волновал его, главным образом, в отношении разлуки с детьми.
Суд приговорил шофера к восьми годам. Было учтено, что хорошо работал; свидетели показали, что ссоры бывали часто, но заводили их жена и теща.
Когда в очередной раз перед отправкой в суд я находился в «собачнике» в ожидании супа, каши, пайки черного хлеба и ложки сахара, ко мне подсел молодой парень, лет двадцати, нерусский - кажется, из Нальчика. Тоже 102-я статья. Он служил в армии. Попал сюда вместе с армейским другом. Их стараются держать в разных камерах, как и обычно «подельников». Особенно не допускают их встреч в «собачнике»: стоит им оказаться рядом, даже на короткое время, то возникает ругань до драки. И причина тому - не столько их южный темперамент, сколько роль каждого в деле. А дело такое. В части, где они проходили службу, старшина, не зная меры, обижал и обирал их. Злость на него все возрастала.
- Друг мой предложил его убить. Я согласился. Мы знали, что старшина снимает комнату у одной женщины. Дом ее недалеко от нашей части.
Вошли в дом около пяти часов утра. Осторожно, тихо открыли щеколду, вторая дверь оказалась незапертой. Старшина спал. Мы напали на него и убили.
- А как же вы его убили? Чем?
- «Розой». Это горлышко от разбитой бутылки 0,8 литра. Мы нанесли ему семь ударов в шею, горло. Он лежал в кровати весь в крови.
В это время, услышав нашу возню, в комнату вошла хозяйка. Ее пришлось тоже убить.
- Но ведь если так убить человека, то весь пол будет залит кровью.
- Да, это уж точно, так и было. Труп старшины мы решили спрятать. Завернули во что-то и отнесли напротив, наискосок в сарай, ну такой старый дом. Там в подвале и закопали. Никто нас не видел - так получилось. Когда вернулись в дом, стало светать. Было ясно, что труп женщины вынести незаметно не удастся. К тому же действительно все кругом было в крови, да и следов наших предостаточно.
Мой друг принес откуда-то канистру с бензином, облили все вокруг и подожгли. Дом вспыхнул и загорелся так, что прибежавшие люди и приехавшие пожарные ничего не смогли сделать. Он сгорел почти дотла. Милиция и пожарная инспекция установили, что в доме сгорел труп женщины. По ее останкам определили - это была хозяйка дома. С этого дня пропал и старшина. Считали, что старшина - в ссоре или по другой причине - убил хозяйку, поджег дом и скрылся.
Прошло месяцев пять, случай этот стали забывать. И вдруг в части разнесся слух, что старшину где-то нашли, что он находится в госпитале. Известие это нас очень удивило, прямо-таки ошарашило. Затем стали говорить, что он стал поправляться и скоро его привезут в часть и будут судить. Мой друг буквально места себе не находил. Никак не мог понять, как это убитый нами старшина мог найтись и как он сможет скоро приехать к нам в часть. Уж стал мне говорить: «Послушай, может, мы впотьмах не того убили, может, и не старшину вовсе».
Друг перестал спать, и такой психоз на него нашел - все живой старшина ему виделся, и дошло до того, что пришел он с повинной и признался во всем. Нас арестовали, и вот мы здесь. Зла у меня на него не хватает - так бы и придушил его, сволочь поганую. Вот дурак, все мы так чисто сделали, никаких улик, никаких подозрений, а вот нервы не выдержали. Пошел он и завалил себя и меня.
Парень не знал, что подозрения как раз были на них, поэтому пустили слух и стали наблюдать. И подозрения подтвердились.
После суда я узнал, что этого парня приговорили к 10 годам, а друга - инициатора - к высшей мере.
В следующую поездку встретились люди, обвинявшиеся во взяточничестве, в незаконных операциях с валютой, крупных кражах, но все это было буднично и обычно. Мое же внимание привлекла одна пара. Ей было шестнадцать, ему - четырнадцать. Младший брат юноши мешал им в каких-то делах. Они его задушили, а труп утопили в реке. Труп не нашли. Преступление осталось нераскрытым. Но спустя год - полтора ей стали сниться сны, в которых она видела содеянное преступление. Потом во сне стал являться и сам задушенный. Смотрит на нее и продвигается все ближе, ближе...
Она пошла и с согласия сообщника заявила в милицию - явка с повинной. Их судили в Ленгорсуде.
В это время ей уже было восемнадцать, а ему - шестнадцать. Я видел их. Она здоровая девка, крепкая, с сильными прямыми плечами, высокой грудью, тяжелой солдатской походкой - этакая местная Мэрилин Мурло. Он бледный какой-то, заморенный. Суд вынес приговор: ей - 10, ему - 8.
После приговора она в камере (при Ленгорсуде) пела, да так, что всюду было слышно. Видимо, наказание, наконец, ее морально успокоило и даже обрадовало.
Стенки в камерах тонкие и двери с решетками. Парнишка оказался в камере, соседней с моей, и мне удалось с ним поговорить. Все его мысли после суда сосредоточились на будущем:
- Учиться хочу. Как вы думаете, в лагере можно будет учиться?
- Учиться всегда нужно и можно - было бы только желание, -ответил я (хотя, между нами, не был уверен, тому ли он будет учиться в лагере).
- Буду учиться и жить, как все. Это ведь она все придумала и сделала, волевая она и смелая. Против- нее не пойдешь.
Думаю, что будет нормально жить. Пережил большой и тяжелый урок. Не пойдет ни у кого на поводу, не отступит от общечеловеческих принципов.
В каждую поездку встречались люди, по-своему интересные и неповторимые. В «собачнике» на бетонном приступке, выступающем вдоль стен по всему периметру (заменяет скамейки), напротив меня сидит парень. У него вполне благообразный вид: светлая бородка клином, синие светлые глаза, беспорочный взгляд, на голове маленькая, коричневая из кожзаменителя модная кепочка. Ему тридцать один год. Работал в Метрострое, жил в коммунальной квартире. Имел хобби - изготовление ножей. Рассказывал, как мастерил их из напильников. Отличные ножи получались.
- Все дело в конфигурации, ну и в обработке, закалке. Материал нужно выбирать хороший. А из чего еще можно делать, как вы думаете?
- Можно еще использовать рессорную сталь. Будет и пошире и потоньше.
- Да, это верно. Нужно будет попробовать.
- Попробуй, попробуй. Да, наверное, не скоро удастся. Ты здесь-то надолго?. За что сидишь?
И он начал рассказывать. Однажды поссорился с соседями, схватил один из ножей собственного изготовления и выскочил с ним в коридор. Напал на соседей - двоих ранил смертельно, третьей нанес удары ножом, но они оказались легкими. Одна из убитых -мать двоих детей.
Его возили в суд около двух недель. Судили в Доме культуры -выездная сессия городского суда. Во время судебных заседаний он живо реагировал на все происходящее, кокетничал, бравировал своим положением, особым вниманием к себе. На первом заседании из зала ему угрожали родственники убитых: «Если только встречу - убью!» Шум был ужасный, невозможно было вести судебный процесс. Тогда судья объявил: «Ваши угрозы будут протоколироваться: учтите, если с ним что-нибудь случится - будем вас судить».
- А что со мной может случиться за этакими-то стенами! Вот дураки, - улыбаясь, говорил он.
Рассчитывал, что ему дадут пятнадцать лет. Перед последними заседаниями мы встретились снова. Его настроение резко изменилось: он стал опасаться, что приговорят к расстрелу. При обоих встречах он обращался ко мне с одним и тем же вопросом:
- Как вы считаете, можно ли написать заявление, чтобы меня не анатомировали после расстрела? Меня это очень волнует, мысли неприятные лезут в голову.
- Можно, конечно, - напиши. А вообще-то какое тебе дело, что с тобой будут делать после смерти!
- Нет. Я бы не хотел, чтобы меня вскрывали.
- Ну почему же, хоть напоследок от тебя толк будет какой-то и польза для науки. Так что наоборот должно быть; как подумаешь об этом, так и на сердце станет легче.
- Нет, меня это очень волнует и расстраивает. И сердце-то вот замирает. Эти мысли мне покоя не дают.
Во время последней встречи он опять заговорил о том же, но с еще более мрачным видом. Теперь уже был уверен, что получит «дырку», как здесь говорят, и мысли об анатомировании не выходили из головы.
До сих пор вижу его глаза: ясный невинный взгляд. Кажется, такой и мухи не обидит. И вспоминаю, как читал в книгах по криминалистике, что самый чистый, честный и непорочный взгляд часто можно встретить у преступников, совершивших тяжкие преступления. Этот убийца был тому подтверждением.
В одну из поездок в «собачнике» увидел высокого худого мужчину лет тридцати семи-сорока. Съев суп и все, что полагается, он бросил свою миску на стопку мисок, находившихся на грязном черном асфальте в углу у самой двери, обтер большие черные усы и стал говорить: «Просит прокурор мне четыре года, а я думал запросит пять. Год уже отсидел. Но главное - вылечился от пьянства. Нет, специального курса не проходил, просто тюрьма вылечила. Работал я автогенщиком на станции техобслуживания. Пьяный был постоянно. Просто, можно сказать, бесконечная пьянка. То один угостит, то другой тащит пол-литра, то кто-то наливает, то опять тебя угощают, а в конце работы еще и в кармане бутылка, а то и две - их тоже нужно выпить. Так я себя плохо чувствовал, ну просто жуть.
И вот попал сюда. Трудно было месяца два. Так тянуло выпить, ни о чем думать не мог. А на третий месяц - хоть бы хны. Сейчас прошел почти год. Никакого желания нет. И если выйду, пить ни за что не буду. Совсем другим человеком себя чувствую. Вот надо ж, вылечился без лекарств и докторов. Что ни говорите, а тюрьма - тоже дело полезное. Для меня - так наверняка, как заново родился».
Говорил он не для меня, громко на всю камеру, говорил вызывающе, как бы обращаясь ко всем. Но все слушали его патетически-исповедальную речь, как бы пропуская ее между ушей, и никак не реагировали.
Хотя, впрочем, после небольшой паузы заговорил, продолжая развивать этот животрепещущий вопрос, бывший начальник поезда. Его цыганскую с доброй улыбкой внешность особо подчеркивал черный овчинный полушубок и черная шапка, из-под которой во все стороны торчали смоляные завитки волос. У него было какое-то мелкое дело с проводниками его же поезда, а потому до суда он сидел мало - считай, что почти с воли пришел. Он заговорил так же, обращаясь ни к кому, ища глазами слушателей: «Да сейчас антиалкогольный бум порой принимает чудные формы. Ну, с теми, кто завязал, все ясно. А ведь много еще и таких, которые стараются приспособиться. Вот, например, перед моей посадкой, смотрю, наш дворник Тимофеич, всю жизнь употреблявший горькую-сивуху, идет домой, держа в охапку две бутылки шампанского игристого полусладкого, этикетка вся медалями усыпана. Я его спрашиваю: "Что же это с тобой, Тимофеич? Вдруг так вкус облагородился! С чего это ты так тонко вино чувствовать стал?" А он в ответ: "Да я с этого газированного вина на дрожжах почти ничего и не чувствую, а что до вкуса, можно сказать, "полное отсутствие всякого присутствия". А чтобы какие чуйства зашевелились, я одеколон добавляю - красный, этот, мак или эту, "КарменХ, а если повезет, то "Тройной", но редко - дефицит. Вот тогда еще кое-что в голову заходит и запаху много. А так - ерунда, сельтерская для девиц, которые из себя много воображать хочут».
- Так зачем же ты берешь плохую такую?
- А куда податься? Только она и была, "шпаньская" проклятая!»
Он замолчал, а я подумал: человечеству свойствен прогресс во всех сферах, а в культуре особенно: в конце XIX века шампанское пили гусары и аристократы, а в конце XX - дворники им пробавляются!
Стали разговаривать с соседями. Мой взгляд остановился на соседе слева - человеке с ярко выраженной благородной и интеллигентной внешностью. Он весь в очках, весь из себя благородный. Модные, изящные, с двумя перемычками на переносице очки золотого цвета сразу привлекали внимание и являлись как бы витриной его интеллекта.
- По какой статье?
- По 102-й (убийство при отягчающих обстоятельствах).
- Как же так?!
И действительно, мое удивление было искренним - как человек с такой внешностью и видом мог совершить сугубо бандитский поступок?
Он оказался врачом и, как видно, практиковал хорошо. Разговорившись, о своем преступлении рассказал так: «Жил я с матерью и отчимом. Отчим меня воспитал, выучил. В общем, был как отец, причем хороший отец. Но он плохо относился к матери. И во время ссор -бил ее. Избивал иногда нещадно, один раз даже ударил ее по спине лопатой плашмя, так что она прохромала недели две.
Мать относилась ко мне, как всякая любящая и заботливая мать. Мне было очень больно и обидно за нее, и я тяжело переживал, что она терпит такие унижения и боль, может быть изувечена.
Однажды, после очередного избиения матери, я решил его убить, избавить мать от унижения и весьма реальной инвалидности.
Обдумал все, и когда мы были в доме одни (у нас свой дом с участком под Ленинградом), я его убил. Никакихследов при этом в доме не осталось. Тут же отнес труп в погреб, находящийся рядом с домом на участке, вырыл яму, вынося землю в мешке на огород. Закопал его, все убрал и продолжал работу по хозяйству.
Пришла мать, ничего не заметила. Но отец пропал. Не возвратился домой - так мы сказали соседям, а затем заявили в милицию. Приходили из милиции, опросили нас, соседей, составили прото-
кол. Со временем дело прекратили. Но мать, видимо, все еще ждала его.
Спустя месяцев пять-шесть, когда все уже стало забываться, я сказал матери, что убил его и закопал в погребе - не мог более терпеть надругательства над ней.
Мать на это отреагировала неожиданно. Сказанное мною потрясло ее необыкновенно. А затем она стала всячески поносить меня: "Что же ты, негодяй, наделал! Бандит несчастный! Мерзавец ты этакий!! Да какое тебе дело до наших отношений, что ты знаешь и что ты можешь понимать", - и так далее. Она рыдала, ругалась, проклинала меня, охала и причитала. Жалела своего мужа и с ненавистью набрасывалась на меня. Примерно- дней через десять отправилась в милицию и подала заявление на меня. И вот уже полгода я здесь». Судил его горсуд и приговорил к десяти годам заключения. На суде была мать, выступала по делу и никакого сострадания у нее к сыну не чувствовалось.
Много и других историй наслушаешься в «собачнике» - всего не перескажешь. В общем-то в этом «салоне» всегда стоит гул от захватывающих бесед и рассказов.
Познакомившись, наговорившись и значительно расширив свой кругозор в сфере детективных историй, все выходят и строятся в два ряда. Теперь каждому едущему в горсуд выдается кусочек буженины - компенсация обеда - в суде подавать обеды не принято. Далее идет подготовка к посадке в машины.
В автобусе несколько отсеков: в одних помещаются женщины, в других - мужчины, в третьих - малолетки или люди, которые по разным причинам должны быть изолированы от других. Надо Заметить, что многое в этом автобусе оригинально и непривычно: никто не бросается к двери, не толкается, все входят строго по порядку (ведь могут же! Вот бы в городском транспорте так!). Правда, нет мягких сидений, не объявляют остановки, никто не берет билетов и нигде нет подписей, предупреждающих, что вам грозит за безбилетный проезд, для полной оригинальности - нет даже окон (очевидно, чтобы не прибивать табличек «не высовываться»). В общем, полная противоположность серой обыденности.
По приезде всех распределяют по камерам, находящимся в особом помещении при горсуде, и только в десять часов проводят в зал заседаний.
Конвой горсуда, как и любой конвой во все времена, любит, чтобы его боялись. Конвою, которого не боятся, трудно работать: все могут разбежаться в любую минуту, а ловить труднее, чем конвоировать. А потому при попытке к бегству применяется оружие, о чем довольно торжественно предупреждает начальник конвоя.
4 марта 1985 года из зала судебного заседания Ленгорсуда решил убежать один из подсудимых - молодой мужчина лет тридцати. Малый, имея хорошую спортивную закалку, с ловкостью каскадера перемахнул через барьер скамьи подсудимых и тут же выскочил в окно. В тот момент, когда он примерялся спрыгнуть со второго этажа, раздался выстрел: один из конвоиров оказался шустрее и успел за эти секунды выхватить пистолет и метко выстрелить в убегающего, тот упал вниз уже мертвым.
Конвоиры не упускали возможности рассказать об этом случае нам в назидание. Это естественно. Выстрел имел два значения: во-первых, не дать заключенному убежать, во-вторых, укрепить авторитет конвоя, исключить новые попытки легкомысленного к нему отношения. Конечно, стрелять можно было и по ногам...
В первый приезд военный конвой (а не милицейский, как в районных судах) сурово соблюдал все строгости конвоирования и, надо сказать, обходился со мной довольно грубо. Иногда я чувствовал толчок в спину и слышал резкий окрик: «А ну, проходи быстрее!». Я не обижался. В таком обращении, испытываемом за много лет впервые, я старался уловить прелесть новизны, своеобразия и необычности.
По коридору шел под конвоем шести вооруженных курсантов. На каждом повороте коридора стоял конвой. Все коридоры и проходы освобождались от посетителей - всех выпроваживали на дальнюю лестницу. Первый раз в жизни реально ощутил, как нужно оберегать жизнь человека, и увидел на практике, что она может быть дорога не только ему самому. Обстановка и поведение конвоя, прямо скажем, отличались редкой строгостью и напряженностью. Однако, как мы увидим далее, по мере продвижения судебного процесса отношение курсантов ко мне стало резко меняться.
Суд начался торжественно, как и обычно начинаются суды. Даже можно сказать, исключительно торжественно, так как, кроме традиционного «Встать, суд идет!», когда все выражают редкое единодушие, вставая, было еще и то, что меня охраняли четыре конвоира: двое по бокам (как обычно), а двое стояли передо мною в буквальном смысле этого слова: спиной к суду и лицом ко мне, заслоняя часть зала и смотря на меня в упор с таким напряженным вниманием, будто боялись пропустить момент, когда у меня изо рта или из-за шиворота выскочит Жар-Птица или Змей Горыныч.
По всему было ясно, что совершено тяжкое преступление. Только пока неизвестно кем: мной или надо мной? В первый момент получалось вроде бы мной, но в ходе судебного процесса все более прояснялось, около кого нужно бы стоять конвою.
А теперь все по порядку: как шел суд и как стали выясняться истинные правонарушители...
Судья горсуда О. В. Корчевская, молодая, энергичная, деловая женщина, представила состав суда и стала зачитывать обвинительное заключение. Оно поражало своей «оригинальностью» и было выдержано в стиле всего присходящего: состояло из общих рассуждений, основанных на предположениях (...умышленно скрывая-имея намерение на хищение... реализуя преступный умысел...). Причем для придания большей неясности в нем была использована манера письма, конкурирующая с изложением мыслей нашими далекими предками. Считая, что и этого может оказаться недостаточно, авторы сочинения прибегли к фразам - одна длиннее другой, а вершиной в этом состязании явилась фраза в 100 слов!
А потому после зачтения обвинительного заключения на обычный вопрос: «Вам понятно, в чем вас обвиняют?» - я, естественно, ответил: «Нет, не понимаю, в чем меня обвиняют, не понимаю сути предъявленного обвинения, так как оно не конкретно. И это лишает меня возможности защищаться».
Судья попыталась что-то уловить в зачитанном и пояснить мне. У нее не получилось. Просит адвоката, но тот разделяет мое мнение. Тогда судья обращается к прокуроруВ судебном заседании выступал прокурор Селиверстов А. И.. Он, делая страшные усилия, пересказывает обвинительное заключение своими словами, обнажая еще более его абсурдность и надуманность, - получается еще хуже, прямо-таки невпопад. Прокурор, обязанный, как вы понимаете, четко изложить обвинение, не смог этого сделать - утерев платком лоб и шею, обессиленный, сел на стул и попросил объявить перерыв.
Больше никто не пытался разобраться в том, в чем разобраться невозможно. И на следующем заседании было предоставлено слово мне. Я встал, говорил и отвечал на вопросы четыре с половиной часа.
Ниже я попытаюсь коротко воспроизвести свое выступление и ход процесса. Первое, что я хочу отметить, - я не коллекционер. В 1947 году, когда я заинтересовался историей развития гармоники в России, то столкнулся с поразительно бедным материалом по этой теме. И мне пришлось самому искать наглядные примеры огромного многообразия различных видов гармоник, изготовлявшихся в России в течение 150 лет. Много путешествовал по стране, пешком и на попутных машинах. Всюду находил оригинальные модели, прослеживая пути их развития.
Судья и прокурор часто перебивали меня, задавая попутные вопросы и торопя в рассказе. В частности, спрашивали: когда, у кого и за сколько я купил первую и последнюю гармоники.
Мне пришлось попросить, чтобы меня не перебивали ежеминутно и дали возможность рассказывать последовательно, конкретно и доказательно, так как я говорю исключительно по существу вопроса. Моя просьба была удовлетворена.
К 1970 году у меня набралось около 100 инструментов, в 1972 году я направил необходимые документы в Париж, а в 1977 году мое собрание получило должную оценку и было внесено в «Международный каталог коллекций музыкальных инструментов» Международного совета музеев (ИКОМ) при ЮНЕСКО. Такое признание являлось естественным: Париж далеко от Ленинграда, и туда еще не дошли новые веяния с Невы, там пока еще наукой и музеями занимались ученые.
К этому времени я защитил кандидатскую диссертацию в Киевской консерватории. По совету доктора искусствоведения, профессора Г. В. Келдыша и при поддержке заместителя министра культуры РСФСР В. М. Стриганова я продолжил научную работу в Ленинградском театрально-музыкальном институте, так как только там имелась для этого хорошая инструментоведческая база.
В 1980 году закончил работу над докторской диссертацией по истории гармоники, баяна и аккордеона. И тогда мне было предложено продать свое собрание для музея института. Я отказался. Однако для экспозиции истории гармоники обещали выделить отдельный зал и поручить мне оформление. Вернувшись в Москву, я составил систематизированную коллекцию из 100 инструментов, включив в нее наиболее редкие, представляющие большую научно-историческую и музейную ценность и имеющиеся у нас в стране в единственном экземпляре экспонаты. Затем дополнил их экземплярами, показывающими процесс развития данного вида, и этот список представил для обсуждения в научно-исследовательский отдел, которым руководил доктор искусствоведения, профессор Н. В. Зайцев. Именно этот список был утвержден, определена сумма за 100 инструментов - 25 тысяч рублей. Затем инструменты перевезены в институт в точном соответствии со списком. Кстати, упаковка этих старинных уникальных инструментов заняла у меня два с половиной месяца. В обувном магазине и других магазинах промтоваров меня встречали как старого знакомого, побирающегося большими коробками, а дома уже не осталось ни одного старого платья и белья, и в ход пошло еще вполне сносное.
Меня как человека, посвятившего всю свою жизнь этой теме, вдохновило и увлекло то, что будет возможность создать целый зал «История гармоники в России», а потому я стал подготавливать материалы для оформления и экспликации, роясь у себя в архивах, чтобы дополнить и украсить коллекцию редкими фотографиями, афишами, портретами и прочим.
Прокурор опять, в который раз, начал спрашивать меня, сколько я точно заплатил за каждый инструмент.
Я пытался объяснить, что дело не в конкретных суммах, а в той сложной поисковой работе, которая мною велась в нерабочее время. Но уж если говорить о плате, то я назвал инструмент, за который в середине 50-х годов отдал золотые ручные часы («Омега») отца - единственную дорогую для меня память, так как денег оставалось только на обратную дорогу, а я не мог упустить такой редкий образец конца XIX века.
Денег я тратил много, иногда слишком много, хотя в то время работал в трех местах и получал прилично, и дома были часто скандалы, когда вместо зарплаты я приносил очередную старую гармонику. Адвокат в подтверждение моих слов показывает газету, где рассказывается, как я обменял только что купленное зимнее пальто на старый баян.
Далее я поведал суду, как, получив деньги от института за коллекцию, расплатившись с долгами, тут же начал с 1982 года новые поездки за гармониками. К тому времени адресов скопилось много, а возможности разъезжать по городам никакой.
Надо заметить, что в течение пяти лет пребывания в Питере, работая в научно-исследовательском отделе института, я продолжал поиски гармоник, но не приобретал их, а направлял владельцев в музей. Считал, что работник музея должен поступать именно так. Я был рад сохранить ценные для науки экземпляры. Таким образом, за пять лет собрание музея с моей помощью пополнилось десятью редкими инструментами.
И еще. В ходе подбора редких образцов гармоник мною создана схема - родословная истории гармоники. Тут я развернул и показал большую схему, которая была переведена на английский язык и показана по Интервидению из Канады, ее видели мои коллеги во многих странах. Это еще одно достоинство собранной мною коллекции. Конечно, ее можно было показать из Москвы -города, где она создавалась, причем с интересными комментариями, но, очевидно. Центральное телевидение не хотело лишать меня приятного сюрприза на Международном симпозиуме, где мне сообщили о канадском варианте ее показа.
Начались ко мне вопросы. Например: «Ваше отношение к оценкам экспонатов экспертами?» Что можно было на это ответить? Любой здравомыслящий человек понимает, что инструмент, да еще редкий, не может стоить 0 рублей. Специалист, даже самой низкой квалификации, должен понимать, что, например, гармоника знаменитого Н. И. Белобородова, сработанная не менее знаменитым мастером А. А. Глаголевым (отцом) в 1888 году, - бесценна для нашей музыкальной культуры. А ее ценят в 0 рублей!.. Таких оценок удостоился целый ряд редких инструментов. По моему мнению, это является лучшим свидетельством не только недобросовестности и некомпетентности «экспертов», но и доказательством их слепого подчинения следователю и прокуратуре.
Адвокат Л. Ю. Львова, защищавшая мои интересы, спросила: видел ли кто-либо мое собрание и существуют ли отзывы о нем?
Да. Когда в собрании накопилось уже достаточно интереснейших, редких инструментов, мне удалось создать за городом музей, занимавший помещение около сорока квадратных метров. Его посещали все желающие по субботам и воскресеньям с 17 до 20 часов. А желающих оказалось так много, что пришлось установить предварительную запись. В двух проводимых подряд экскурсиях по полтора часа не только показывалось, но и рассказывалось обо всем том, что находилось на стеллажах и стендах. При посещении этого музея заместитель министра культуры РСФСР сказал сопровождающим его ответственным сотрудникам: «То, что может сделать один человек-энтузиаст, да еще и за короткий срок, не в состоянии сделать наша мощная организация». А при показе по телевидению музея еще в 1965 году режиссер А. М. Гомон задумчиво заметил: «Это, пожалуй, единственная организация у нас в стране, где невозможно провести сокращение штатов, так как художник-оформитель, электромонтер, хранитель, экскурсовод, реставратор, уборщица и директор - все в одном лице». В суд представлена большая книга отзывов, начиная с 1964 года, с записями советских и зарубежных специалистов, в частности из Болгарии, Польши, Голландии, Швеции, Германии.
Заведующий производством фабрики музыкальных инструментов «Красный партизан» Перцовский, подвизавшийся в числе экспертов, стараясь поймать меня на слове и поставить в тупик, задал провокационный вопрос: «Почему у вас бывали и консультировались, осматривая собрание гармоник, специалисты из какой-то Швеции, ФРГ, а не было руководителей нашей музыкальной промышленности? В частности, я даже не знал о такой возможности».
На что я ответил: «Ваш вопрос очень серьезен и важен, так как является по сути ответом на один из злободневных вопросов - вопрос о качестве. Одной из основных причин низкого качества продукции нашей музыкальной промышленности и особенно аккордеонов фабрики «Красный партизан», по сравнению с какой-то ФРГ и ГДР, является, в частности, то, что там ею руководят деловые люди, которые всем интересуются, а некоторые наши руководители не знают, что делается у них под носом. В отличие от своих зарубежных коллег, им трудно сделать шаг из кабинета, не говоря уж о том, чтобы проехать из Питера в Москву или из Москвы в Подмосковье. Отсутствие интереса к делу, которым они занимаются, делает их по сути «недвижимым имуществом» фабрики или управления, где они работают. Конечно, это солидно и монументально, однако пока они получают деньги за должность, а не за качество».
Было еще много вопросов толковых и еще более - бестолковых, повторяющихся, особенно со стороны прокурора. Например, о том, какая разница между собранием и коллекцией. Я объяснил вторично, и, когда он задал вопрос в третий раз, я попросил записать мой ответ и обратил внимание суда на бесконечные повторения, затрудняющие и запутывающие прохождение судебного процесса.
Конвой внимательно слушал и следил за всем происходящим. По мере развития моего рассказа, вопросов-ответов, выступлений и высказываний других отношение ко мне менялось. В перерыве мне передали стакан чая и даже шоколадку. Стали со мной разговаривать. В глубине их глаз зарождались первые искры понимания и симпатии.
Председателю закупочной комиссии доктору искусствоведения В. В. Смирнову также задавали вопросы: прокурор, судья, адвокат Драбкин, защищавший его интересы. В своих ответах Смирнов подчеркнул, что приобретенная Постоянной выставкой музыкальных инструментов института коллекция хорошо известна в СССР и за рубежом, имеет большую прессу, огромное число отзывов крупных специалистов, кроме того в 1977 году зарегистрирована в Международном каталоге музыкальных инструментов. Сказанное уже свидетельствует о том, что действия закупочной комиссии диктовались не просто желанием приобрести редкие инструменты, а необходимостью восполнить существенный пробел в экспозиции научно-исследовательской выставки института. В 1981 году был составлен соответствующий протокол. Стоимость коллекции определялась с учетом многолетних материальных, моральных, физических и других затрат, связанных с собирательством, а также с учетом каждого инструмента как ценного музейного экспоната и всех их в совокупности как музейно-научного комплекса. В состав коллекции входят подлинные, редчайшие, а в некоторых случаях уникальные образцы гармоник-баянов. Особенная ценность заключается в ее комплектности, то есть по ней можно судить об определенных этапах гармонного строительства и исполнительства.
Протокол и другие бумаги утвердил ректор ЛГИМиК, Министерство культуры РСФСР. Ни на каком этапе, ни в одной инстанции ни одна бумага не вызвала замечаний ни по форме, ни по существу.
Чтобы уточнить до конца положение дел, я задал В. В. Смирнову вопрос: «Все ли привезли по оформлению и обсуждаемому списку?». Он ответил: «Да, все экспонаты согласно описи. Соответствие описи подтверждено протоколом осмотра следствием»Из протокола осмотра вещественных доказательств: «В результате осмотра установлено: коллекция, проданная Миреком ПВМИ ЛГИТМиК, порядковый номер соответствует номеру экспоната. Список составлен грамотно и профессионально, в соответствии с подлинной описью» (том 5, л. д. 118)..
Еще когда появились анонимки, за них ухватился сотрудник УБХСС. Но прибыла комиссия из Министерства культуры СССР. Она признала оценку коллекции правильной и высказала возмущение в отношении оценки ее следственной экспертной комиссией.
Министерством культуры РСФСР и райкомом партии Дзержинского района Ленинграда была создана расширенная комиссия, в которую вошло более десяти самых известных и авторитетных специалистов из крупных музеев и музыкальных учреждений города. Комиссия в своем заключении подчеркнула, что «считает оценку закупочной комиссии вполне обоснованной». Этот вывод был подтвержден приказом министра культуры РСФСР. Казалось бы, все ясно.
Но все заключения, выводы, утверждения, приказы приводили в бешенство районное следствие и прокуратуру. Они действовали на них, как красная тряпка в руках тореадора, и лишь укрепляли их «волю к победе»... абсурда над разумом.
Теперь они решили сломить каждого в отдельности из членов министерско-райкомовской комиссии. Каждого из них вызывали отдельно с целью выявления их компетентности и обоснованности данной ими оценки коллекции, а проще сказать, заставить отказаться от заключения и выводов комиссии.
Те же тенденции и тот же нажим, но уже со стороны прокурора, продолжались и в суде, куда члены комиссии были вызваны как свидетели.
В зале не было свободных мест. Стоять не разрешалось, и некоторым приходилось слушать процесс в коридоре, стоя под дверью. На процессе присутствовали и сотрудники института театра, музыки и кинематографии. В то время очаг просвещения охватила кадровая война. Суд хорошо вписывался в эпизоды кадровых сражений, те и другие удачно дополняли друг друга.
Входя в зал суда, одни открыто здоровались со мной, другие делали это как бы исподтишка - неудобно было не здороваться, а здороваться как-то еще более неловко, некоторые входили, садились и смотрели на судейский стол, не поворачивая головы, чтобы не встречаться взглядом со мной, - было удобнее выглядеть нейтральными. Конечно, иногда я чувствовал взгляды и напряженные, и не добрые, мне казалось, даже злорадные.
Одним из выделявшихся в отношении ко мне был солист-баянист В. С. Кудряшов. Входя в зал, он приветливо и с уважением здоровался, а выходя из зала заседания, точно так же прощался. Мне кажется, что делал он это не столько из особого уважения ко мне, сколько из чувства собственного достоинства, независимости. Как бы там ни было, но этот человек поддержал меня морально.
Кроме институтских, на процессе присутствовали сотрудники целого ряда городских музеев, так что состав зала был вполне профессиональный.
Вот в такой аудитории началось слушание свидетелей - видных деятелей в области культуры, авторитетнейших специалистов крупнейших музеев страны. Объективность их была исключительна: ни я их, ни они меня ни разу в жизни не видели.
Выступали и отвечали на вопросы они долго, подвергаясь перекрестному допросу. Бледные, взволнованные, растерянные от возмущения, они все же твердо стояли на своих позициях.
Наука, как показывает история, живуча в веках и в любой обстановке «прорывается» к свету разума, в средние века - сквозь ад инквизиции, в поздние века - сквозь козни рай... прокуратуры.
После десятка выступлений этих свидетелей и суду, и всем присутствующим на процессе стало ясно, насколько тенденциозны оценки в экспертных заключениях.
Вот как звучали некоторые выступления специалистов, имевших большой опыт участия в закупочных комиссиях.
Старший научный сотрудник мемориального музея «Исаакиевский собор» Л. П. Москаленко отметила как особую ценность, что приобретенная институтом коллекция является систематизированной. «Даже музею не всегда под силу собрать и составить такие коллекции. Конечно, этот факт значительно увеличивает ее стоимость».
Главный хранитель Всесоюзного музея А. С. Пушкина, редактор монументальных исторических монографий Г. П. Балог начала с восклицания: «Оправданно ли это приобретение? Безусловно! Как и соответствие цены. Вопрос обсуждался разными специалистами и это важно, так как обсуждение было всесторонним. Мое мнение: эта коллекция стоит дороже, и с каждым годом ее стоимость будет возрастать!» Директор музея театрально-музыкального искусства И. В. Евстигнеева сказала: «В газете "Советская Россия" от 19 января 1984 г. было неверно написано, что в коллекции - губные и детские гармоники, с этого все и началось. Мы считаем, что и следствие велось тенденциозно. Ни у кого из нашей комиссии не вызывало сомнения, стоит ли она этих денег. В доказательство могу сказать, что, если бы, например, музею им. Глинки в Москве дали задание собрать такую коллекцию из 100 инструментов, они собирали бы ее не менее 20 лет и в эти деньги не уложились. И что еще, наверняка многие из представленных здесь уникальных инструментов они бы не нашли. Сейчас эта коллекция передана в наш музей, и мы собираемся везти многие уникальные экспонаты в Париж»В апреле 1990 г. половина уникальной коллекции была представлена в Амстердаме (Голландия), на международном конгрессе, где вызвала огромный интерес у публики, особенно у учёных-специалистов..
Я задал вопрос:
- А сможет ли ваш музей выделить зал «История гармоники в России»?
- Нет. У нас такой возможности нет, - ответила Евстигнеева. - К тому же предполагается большой ремонт на несколько лет, после чего мы сможем выделить угол зала с большими стеллажами.
- Наконец, как хорошо все складывается. К тому времени я, очевидно, выйду на свободу, - подал я реплику, - и с новыми сила- ми примусь за устройство и размещение коллекции.
При таких моих шутках судья стучала карандашом по столу и говорила, обращаясь ко мне: «Мирек! Не шутите!» Но как не шутить, если в данной обстановке нет никакой человеческой возможности говорить серьезно! Я, конечно, понимал, что помещение не то, и учреждение неподходящее. Но ведь я сюда пришел не сам и ничего сам не выбирал. А если вдруг начать воспринимать все серьезно, то можно незаметно опуститься до уровня затейников этого оригинального ревю.
Отвлекусь еще раз, чтобы сказать: Евстигнеева пришла и на следующий день, хотя ее не вызывали. Во время заседания она попросила слово и сказала: «Вот я держу в руках тапочку. Следствие и эксперты, присутствующие сейчас в зале, скажут, что это утиль и она ничего не стоит. Но в нашем музее это один из самых дорогих экспонатов - туфелька великой Марии Тальони (предшественницы Павловой), в которой она танцевала 150 лет назад. И вот еще. У нас в музее скрипка Амати. Она давно треснула и играть на ней нельзя. Но какая это знаменательная веха в скрипичном инструментоведении! Мы говорим на разных языках. Это все доказательства, что следствие и прокуратура занимаются не своим делом».
Но это было на следующий день, а пока к столику, стоящему перед судейским столом, вышла очередная свидетельница - старший научный сотрудник, секретарь партбюро Русского музея Е. П. Петрова. Ее, как и предыдущих свидетелей, не заставляли (как мы видим иногда в кино) «говорить правду и только правду, ничего кроме правды». Она была из той же комиссии, а в ней все как один говорили только правду. (Невольно мелькнула мысль: до какого совершенства дошло судебное производство на современном этапе.) И она сказала: «Мы считаем, что для музея приобретение этой коллекции очень важно, и цена ее весьма скромная. Если некоторые инструменты не играют, на что здесь пытаются сделать упор, то ценны их конструкции и материалы, из которых они сделаны».
В таком духе проходили выступления и других членов комиссии - специалистов высшего ранга в этой области. В комиссии были, например, заместитель директора по хранению и режиму Эрмитажа Ю. Л. Дюков, главный специалист управления учебных заведений и научных учреждений Министерства культуры РСФСР Л. В. Измайлова, Главный инспектор музеев Министерства культуры РСФСР А. А. Шумова. И все они выражали удивление и возмущение по поводу оценки коллекции следственной экспертной комиссиейВ состав экспертной комиссии входили: технолог фабрики «Красный партизан» Перцовский М. И., фольклорист Бойко Ю. Е., этнограф, хранитель кладовых Комлева Г. Н., этнограф Бабаянц Г. Н., преподаватель аккордеона-баяна Какнавичете В., лауреат Международного конкурса, профессор Семёнов В. А.. Об этом же говорили, каждый со своей позиции, и инструментоведы-специалисты С. Я. Левин и Л. И. Раабен - доктора искусствоведения из НИО, выступил и ректор МГИТМиК профессор Н. М. Волынкин.
Но дело создано, мощная бронированная машина охраны общественного порядка работает и грохочет, в данном случае уже занимая оборону. Конечно, машина судопроизводства, наступающая на эту оборону, тоже не лыком шита. Стоят насмерть те и другие, имитируя по-своему эпизоды танкового сражения на Курской дуге., Но там все было ясно и четко: кто за что и почему.
А кому нужно, в данном случае, чтобы страдали люди, большое важное дело, тратились немалые государственные деньги, специалисты отрывались от основной работы? Отчего и почему получаются такие, никому не нужные баталии, еще, к сожалению, далеко не одиночные?!
Районный следователь Анисимов и сотрудник УБХСС Петров взялись поучать докторов наук в деле, которым те занимаются профессионально! Они позволили себе высокомерно говорить о бесценных экспонатах - живых свидетелях истории народа и страны как о «старье», «ненужном хламе, собранном на помойках».
И сколько таких «цивилизованных» дикарей с прилизанной прической, модными отворотами воротника рубашки, в современных джинсах с надменным, самодовольным видом судят о том. в чем ничего не смыслят. Они уже нанесли непоправимый вред, уничтожая, разрушая, выбрасывая уникальные памятники нашей истории и искусства. Пора, пока еще хоть что-то сохранилось, схватить их за руку и не позволить дальше глумиться над нашей культурой.
Это как бы во-первых. А во-вторых - не перевелись еще любители легкой жизни. К сожалению, такие встречаются всюду -прокуратура и особенно следствие - не исключение. Конечно, куда проще арестовывать и вести следствие аверьяновых, олегов, аликов, создавать гармошечный детектив, чем находить и обезвреживать вооруженных бандитов. И позорный расцвет в нашей стране рэкета и организованной преступности - большая заслуга тихой, но «преуспевающей» работы петровых, бобровских, Луниных и иже с ними. Надо надеяться, демократические перемены в стране всколыхнут, наконец, и эту застойную заводь.
Но это опять отступление. На суде дело с экспертизой принимало все более скандальный характер. Здесь стало очевидным и грубое нарушение законодательства, и почему при вторичной экспертизе следователь Бобровская категорически отказалась показать мне находящуюся тут же за стеной коллекцию. Трудно поверить, но ценнейшая коллекция была сброшена в кучу и хранилась так уже более года, вернее будет сказать - гибла. А от лиц, надзирающих за делом в порядке прокурорского надзора, я получал заверения, что «изъятые по делу гармоники осмотрены экспертизой и их состояние признано хорошим»Преступно-халатное отношение следствия и надзирающей прокуратуры к музейным ценностям получило подтверждение документально. При возвращении мне незаконно изъятых инструментов они имели значительные изъяны в результате небрежного хранения и обращения с ними (протокол от 12 ноября 1986 г., подписанный, в частности, от прокуратуры: следователем Мирошниченко В. И. и инспектором УБХСС Дорониным И. В.)..
А чего стоят признания типа: «Нас не знакомили», «Нас не предупредили», «А мы думали, можно и так!»... Они в который раз сетовали, что не нашли штампа мастера, указание его фамилии, года изготовления. Пришлось снова напомнить, что если бы все это было и соответствовало действительности, то зачем нужна была экспертиза? Стоило только списать данные. Это мог сделать каждый. В том-то и дело, что эксперт должен все устанавливать сам.
Суд позволил подтвердить это рассказом, как однажды я случайно узнал, что в одном из залов Исторического музея, находящегося на Красной площади, выставлена под стеклом гармоника 1818 года. Сообщение произвело большое впечатление, так как в это время из книг и энциклопедий было известно, что первую гармонику изобрел X. Ф. Бушман в Берлине в 1822 году. И вдруг в Москве сделанная в 1818-м!
Приехал в музей. Действительно, в стеклянном футляре стоит довольно большая гармоника, на левом корпусе которой обозначено крупно - 1818. Я не брал ее в руки, не пытался на ней играть или ее вскрывать, даже вынимать из-под стекла. Внимательно рассмотрев все детали и отделку, пришел к выводу; гармоника сделана в конце 80-х годов, а скорее в начале 90-х прошлого века, в Вологодской губернии, по строю и музыкальным возможностям -«череповка». И принадлежала она ямщику торгово-обозного извоза. 1818 -номер его повозки. На случай потери инструмента в чай-' ной или на ночлеге ямщик крупно обозначил свой номерной знак (он прибивался на дуге и на корпусе транспорта). Год изготовления если и обозначался, то обычно внутри инструментаПодняли в архиве экспедиционные документы - основные положения моей экспертизы нашли в них подтверждение. Гармонику перенесли в другой зал.. В другой раз мне показали аккордеон фирмы «Хонер», но это была подделка - буквы настоящие, но размещены чуть-чуть шире. Удалось установить и подлинную фирму-изготовителя.
Тем временем, по мере продолжения заседания суда, члены экспертной комиссии, к ужасу прокурора, незаметно для самих себя обнаружили недобросовестное отношение следствия ко всему делу в целом, несоблюдение общих правовых норм, нарушение их прав и обязанностей, навязывание своей воли - вплоть до обмана и подтасовки - в составлении и оформлении представляемых заключений.
В этой создавшейся щепетильной ситуации двое из экспертов - солист Ленконцерта Кудряшов и работник музея Иванов - объявили о самоотводе, завоевав тем самым уважение присутствующих в зале.
Судья продолжала вести процесс строго, дотошно и объективно, выявляя факты и положения до конца, заседатели внимательно, сосредоточенно и серьезно относились ко всему происходящему, а прокурор прилагал титанические усилия и готов был лечь костьми, стараясь спасти и как-то укрепить разваливающиеся на глазах зыбкие и запутанные позиции обвинения. Он, потеряв, наконец, связь своих выступлений с логикой и здравым смыслом, начал прямо-таки стыдиться своих слов, краснея и покрываясь крупными каплями пота. Его несчастная участь все более усложнялась после каждого выступления адвоката Л. Ю. Львовой, которая уверенно и доказательно говорила о тенденциозности и юридической безграмотности ведения следствием дела. Изящная, миниатюрная женщина тихим голосом «громила» и «убивала наповал» здоровенного мужчину с крупным мясистым лицом, приводя его в полное замешательство и растерянность.
Все это, естественно, происходило на глазах у конвоя. Нет, не такого конвоя, образ которого возникает при произнесении этого слова, - усатого и бородатого мужика, солдата с саблей или трехлинейной винтовкой на плече. А молодых парней-курсантов с современным широким идейно-политическим кругозором, с передовым мировоззрением, получающих юридическое образование.
С каждым заседанием они проявляли все больший интерес к происходящему в зале. Один из курсантов, входящий в состав конвоя, кажется грузин по национальности, с чисто кавказским темпераментом обсуждал с судьей во время перерыва происходящее. Он говорил, что для него картина ясная и он бы прекратил заседания и вынес оправдательный приговор. Однако судья как юрист юристу объяснила, что при такой плохой работе следователя и районной прокуратуры суд должен отправить дело на дополнительное расследование, дав, таким образом, последним возможность или объективно и правдиво признать свои ошибки, или, пойдя по пути спасения чести мундира и взаимной выручки, еще более обнажить всю порочность стиля своей работы.
Курсант согласился, хотя чувствовалось, что в душе у него все кипело. У остальных курсантов ничего не кипело - темперамент был северный, вологодско-ярославский. Вместе с тем, они своим отношением высказывали сочувствие и доброжелательность. Все правила и устав продолжали соблюдать точно и неукоснительно, но с улыбкой и добрым взглядом. Это не являлось нарушением, так как в уставе и правилах нигде не указано, что конвой должен иметь зверское выражение лица, рычать и щелкать зубами.
У всех в памяти остались выступления по этому делу опытного и умного, известного в городе адвоката М. С. Драбкина. Он с трудом сдерживал себя в крутых и острых ситуациях, которых хватало на каждом заседании. Его возмущала и выводила из себя нелепость всего «дела» в целом, а отсюда, естественно, и каждого эпизода судебного следствия в отдельности. Иногда чувствовалось, что при всей его эрудиции ему явно не хватало слов, чтобы дать оценку или охарактеризовать то или иное действие. В таких случаях слова, довольно точно определяющие Происходящее, приходят сами собой, но, учитывая высокий ранг заседания, нельзя их произносить. Ну, а пока подбирались корректные, пусть более слабые, все время получались паузы... Он начинал задыхаться, речь его прерывалась. К сожалению, Драбкин не довел до конца процесса - помешала смерть.
На глазах конвоя, постоянно присутствующего в зале заседания, получалось своеобразное состязание: с одной стороны - суда, защищавшего великие принципы правосудия: объективность, беспристрастность, обоснование фактов, логику, и с другой стороны -прокуратуры, защищающей честь мундира... и только - ничего другого в ее арсенале не оказалось.
Когда я сидел в перерывах заседаний в камере Горсуда, мне невольно приходили в голову главные персонажи из серии «Следствие ведут знатоки», которыми мы много лет любуемся и восхищаемся, - являющие собой полную противоположность тому, с чем приходится сталкиваться в жизни. Надо полагать, что эти персонажи созданы, чтобы ярче на их фоне выглядели действия бобровских. А может, и бобровские существуют для того, чтобы наиболее выпукло блистали в своем великолепии «знатоки» как специалисты и гуманные люди. Но «знатоки» блистают на телеэкранах, находясь в бутафорских кабинетах киностудий, а мрачные фигуры бобровских присутствуют в реальных кабинетах прокуратуры. Но в общем-то эти два полярных явления помогают довольно точно представить себе тип обычного, среднего, реального следователя, с голубой мечтой и надеждой на то, что он по элементарной логике прогресса будет пополнять собой в своей повседневной жизни армию «знатоков».
А ведь эти и другие подобные фильмы - это не просто развлекательные серии. Это розовые шифоновые занавески, за которыми трудно углядеть истинную сущность представителей этой профессии. Они - знатоки-следователи, и они все знают. Они действуют только правильно, и в их действиях никто не должен сомневаться.
Но экраны помнят и другие фильмы. Например, «Человек, который сомневался». В нем остро и правдиво повествуется о недобросовестности следственных органов и прокуратуры. Запоминаются слова старшего следователя - основного героя в этом фильме -о некоторых своих коллегах:
- Если негодяй надевает форму и обретает должность, положение - он все равно остается негодяем, только более опасным. Истина старая. Наши предки поговаривали в таком случае:
- Как поруганный храм останется храмом, так обученный хам останется хамом.
Принцип сохранился - изменились лишь сравнения. Фильмы эти были в период робких проблесков демократии второй половины 50-х годов, всполохи которой, как северное сияние, красиво и призрачно забрезжили на свинцовом небе. Но сменилось время года, и сияние исчезло. Исчезли с экрана и подобные фильмы. Слишком стали они реалистичны.
Конвой вернул меня в зал заседаний городского суда. Здесь, как вы уже поняли, продолжала выступать одна интеллигенция - как известно, народ хлипкий, нервный, чувствительный и крайне доверчивый в силу своей порядочности. И потому нет ничего удивительного в том, что на одном из заседаний произошел такой случай.
При допросе свидетеля Крюкова - ныне научного сотрудника, а ранее редактора всесоюзного издательства «Музыка», имевшего большой опыт выступлений на ученых и художественных советах, но не удосужившегося получить такой опыт в помещениях районной прокуратуры, в общении со следователями, - судья задала вопрос:
- В ваших показаниях отражено ваше мнение? Вы его подтверждаете?
- Нет, это мнение следователя.
- Но ведь тут стоит ваша подпись?
- Я считал, что нужно доверять подобным должностным лицам. Тут, спасая положение, вмешался прокурор и своими массированными наскоками без труда довел Крюкова до потери сознания, в буквальном смысле этого слова. Крюков попросил разрешения сесть, ему позволили. Затем он сделался мертвенно белым и голова его безжизненно упала на правое плечо.
У меня в руках была металлическая капсула с таблетками валидола, и я обратился с просьбой к стоящему рядом конвоиру:
- Разрешите передать таблетку - это сердечное.
- Сидите, без вас разберутся, - сказал он вполголоса, не меняя позы.
- Может; все-таки дать? Ведь ему совсем плохо!
- Вот именно. Вы видите, в каком состоянии он находится. Вы ему дадите таблетку на глазах всего зала, а он умрет. Вот тогда уж вас засудят на радость всех ваших врагов.
Я умолк, обезоруженный железной логикой этого парня.
Вызвали «скорую помощь». Крюкова увезли. Врачи подняли его на ноги, и он опять чувствовал лишь легкое недомогание -обычное состояние, свойственное людям интеллигентным, если к тому же они много думают и мало двигаются.
Теперь конвой не только улыбался, но и перед заседаниями, и после них предоставлял мне «лучшую» одноместную камеру № 9, изящная решетчатая дверь которой была рядом с распахнутым окном в коридоре. В этом маленьком закутке встать во весь мой рост было невозможно. Особо удручающая экзотика дополнялась имеющимся внутри односторонним сводом по диагонали с потолка до пола, придававшим интерьеру совершенно неповторимые малые формы. В ней, сквозь решетку двери, я узнал от адвоката, что у меня, оказывается, родился внук Алексей. И я имел возможность выпить за его здоровье кружку... кипятку, который, кстати, в этот момент раздавали. На душе, несмотря ни на что, стало радостно и легко.
Расположение курсантов было так велико, что, выводя в машину по окончании последнего заседания, они поместили меня в отдельный отсек (единственно возможный жест уважения в данн